Именно так Господь посылал мне все необходимое для побега, который должен был стать для меня подарком судьбы, но отнюдь не чудом. Я, признаться, горжусь тем, что все придумал сам, однако должен заверить читателя, что тщеславие мое связано не с тем, чего мне удалось добиться, ибо мне часто сопутствовала удача, а с тем, что я посчитал свой план выполнимым и мне достало смелости его осуществить.
Три или четыре дня у меня ушло на размышления над тем, как я должен использовать свой засов, превратившийся в эспонтон толщиной со складную трость и длиной в двадцать дюймов; великолепное острие ясно доказывало, что не обязательно превращать железо в сталь, чтобы получить клинок, и я понял, что мне оставалось только однопроделать дыру в полу моей камеры под кроватью.
Я был уверен, что внизу под ней находится тот самый зал, где я встречался с синьором Кавалли. Я был уверен и в том, что его отпирают каждое утро, а также в том, что как только я проделаю дыру, то смогу соскользнуть сверху вниз с помощью простыней, связанных наподобие веревки, которую прикреплю верхним концом к ножке кровати. В этом нижнем помещении я спрячусь под длинным столом, за которым заседает трибунал, а утром, как только откроют двери, выйду наружу и спрячусь в надежном месте раньше, чем начнется погоня. Я подумал, вполне вероятно, что Лоренцо оставлял одного из своих стражников охранять этот зал, но я бы избавился от него, вонзив ему в глотку мою пику. Придумано все было замечательно, однако загвоздка заключалась в том, что дыру эту невозможно было проделать ни за день, ни за неделю. Я предполагал, что пол мог быть настелен в два или даже в три толстых слоя, а это потребовало бы месяц-другой работы, а потому следовало измыслить предлог, чтобы помешать тюремщикам все это время подметать камеру; одного этого было достаточно, чтобы вызвать у них подозрения, если помнить о том, что, пытаясь избавиться от блох, я требовал подметать пол ежедневно. Метла сразу же угодила бы в дыру, а я должен был быть совершенно уверенным, что меня минует чаша сия. Дело было зимой, и блохи мне больше не досаждали. Сначала я дал распоряжение не подметать, не выдвигая никакого объяснения. Несколько дней спустя Лоренцо спросил, почему я запретил подметать, и я ответил, что пыль от метлы попадает мне прямо в легкие, вызывая кашель, что в дальнейшем может привести к опасной для жизни чахотке. «Мы обрызгаем водой пол», сказал он. «Вовсе незачем, ответил я, ведь сырость может вызвать отечность». Он смолчал, но через неделю уже не стал спрашивать у меня разрешения подмести камеру. Он просто приказал сделать это; он даже велел вынести кровать на чердак под предлогом того, что нужно везде убрать, и зажег свечу. Я не возражал, напустив на себя безразличный вид, но понимал, что его действия продиктованы подозрениями. Я стал думать о том, как бы приступить к осуществлению замысла, и на следующий день, поранив себе палец, вымазал кровью носовой платок и, лежа в постели, стал дожидаться прихода Лоренцо. Я сказал ему, что меня одолел кашель, открылось кровохарканье и нужно вызвать лекаря. На следующий день пришел доктор, не знаю, поверил он мне или нет, но назначил пустить кровь и выписал рецепт. Я сказал ему, что всему виной жестокость Лоренцо, который, несмотря на мои предостережения, велел подмести камеру. Доктор стал выговаривать ему за это, а остолоп поклялся, что хотел мне добра, и дал слово, что ни за что не велит больше подметать, пусть даже меня продержат здесь еще десять лет. Я холодно возразил, что можно будет начать подметать, когда опять появятся блохи. Тогда врач рассказал, что несколько дней назад один молодой человек умер только из-за того, что решил стать парикмахером; он добавил, что не сомневается в том, что пыль и пудра, которые мы вдыхаем, навсегда оседают в легких. В душе я посмеялся, обнаружив, что лекарь со мной заодно. Присутствующие при разговоре стражники с радостью восприняли эту новость и решили впоследствии выказывать свое милосердие, подметая камеры только тех узников, которых они недолюбливали. После ухода доктора Лоренцо попросил у меня прощения, уверяя, что все остальные заключенные чувствуют себя хорошо, несмотря на то что их комнаты (он так и сказалкомнаты) ежедневно подметаются, но что теперь он просветит их на этот счет, что весьма важно, ибо как христианин он относится к нам словно к собственным детям. Впрочем, кровопускание было для меня весьма полезно: оно вернуло мне сон и излечило от мучительных желудочных колик. Впоследствии я просил пускать мне кровь каждые сорок дней.
Я одержал важную победу, но время начинать осуществление моего плана еще не настало; стояли страшные холода, и стоило мне взяться за пику, как у меня коченели руки. Если бы я работал в перчатках, я бы изнашивал по паре в день, а если бы они попались кому-нибудь на глаза, то неизбежно вызвали бы подозрения. Задуманное мною требовало не только ума предусмотрительного и склонного отказаться от всего того, что можно легко предугадать, но также храбрости и невозмутимости, ибо следовало во всем полагаться на волю Провидения и понимать, что все предусмотреть невозможно. Положение человека, вынужденного действовать таким образом, достаточно незавидно; но точный тактический расчет учит: чтобы всего добиться, expedit всем рискнуть.
Нескончаемые зимние ночи наводили на меня уныние. Я был вынужден проводить девятнадцать адских часов в потемках, а в туманные дни, что для Венеции не редкость, света, проникавшего через дверное отверстие, было недостаточно, чтобы различить печатный текст. Не имея возможности читать, я слишком много времени размышлял о побеге, а рассудку, неизменно занятому одной и той же мыслью, легко соскользнуть на грань безумия. Масляная лампа казалась мне наивысшим счастьем. И велика же была моя радость, когда, надеясь заполучить ее хитростью, я вдруг додумался, как сделать ее самому и довольно простыми средствами. Речь шла о том, чтобы собственноручно изготовить такую лампу, предварительно раздобыв все необходимые для этого составляющие. Мне нужны были ваза, нитяные или ватные фитили, масло, кремень, огниво, спички и трут. Вместо вазы можно было взять глиняную кастрюльку, в которой мне приносили вареные в масле яйца, ее мне удалось припрятать; я сумел раздобыть масла, заявив, что то, которым заправляли салат, отвратительного качества, каковым оно и в самом деле отличалось. Не составило труда купить для меня луккского масла, я же не ел салата, который мне ежедневно приносили, чтобы его не расходовать. Из стеганого одеяла я извлек достаточное количество ваты; хоть я и сучил ее всухую, но скрутил такие тугие фитили, что сам удивился. Я притворился, будто мучусь от сильной зубной боли, и велел Лоренцо принести мне пемзы, но он не знал, что это такое; тогда я велел принести вместо нее кремень, говоря, что он обладает тем же действием: если его день продержать в крепком растворе уксуса, а потом прикладывать к зубу, то боль утихнет. Лоренцо сказал мне, как я и предвидел, что принес мне превосходного уксуса и что я сам могу опустить в него кремень, а он даст мне сразу два или три камня, которые лежат у него в кармане. Стальная пряжка на поясе моих брюк могла послужить замечательным огнивом; оставалось заполучить спички и трут, что сперва поставило меня в тупик; но стоило хорошенько поломать над этим голову, и я нашел решение, и к тому же мне сопутствовала удача.
У меня на теле появилась сыпь, которая и раньше мучила меня время от времени, вызывая невыносимый зуд. И я велел Лоренцо отнести врачу записку, где просил незамедлительно прислать мне лекарство. Назавтра он принес мне ответ, который попросил прочесть секретарю инквизиторов; он состоял всего из двух строчек: «Диета и четыре унции миндального масла, и все пройдет; или же мазь из серного цвета, но это средство опасное».
Вне себя от радости я с трудом изображал равнодушие. «Мне все равно, сказал я ему, купите мне мазь из серного цвета и принесите завтра; или же дайте мне серы; у меня есть сливочное масло, я сам приготовлю мазь. У вас есть спички? Дайте их мне». Он вытащил все спички, которые были у него с собой, и вручил их мне. Великий Боже! Как легко утешиться, когда пребываешь в тоске!
Я провел два или три часа, размышляя, чем можно заменить трут, ту единственную составную часть, которой мне не хватало, но не мог придумать, под каким бы предлогом его заполучить. Я уже совсем было отчаялся, как вдруг вспомнил, что, когда мой портной шил мне костюм из тафты, я просил его проложить под мышками слой трута, а сверху пришить вощеную ткань, чтобы не проступали пятна от пота, которые обычно портят в этом месте любую одежду, в особенности летом. Мой костюм, который я носил всего четыре часа, находился рядом; от волнения у меня билось сердце, портной мог забыть мой наказ; я боялся подняться и сделать два шага, чтобы тут же взглянуть, есть ли там трут, единственное, чего недоставало для моего счастья; я боялся, что его там нет, тогда разочарование будет стоить мне потери столь дорогой для меня надежды. Но наконец я решился. Я подхожу к доске, на которой лежит костюм, но внезапно понимаю, что недостоин такой милости, и, встав на колени, начинаю молить милосердного Бога, чтобы он дал мне возможность убедиться в том, что портной не запамятовал о моем поручении. Вознеся эту горячую молитву, я разворачиваю костюм, отпарываю вощеную ткань и нахожу под ней трут. Велико же было мое ликование! Разумеется, я благодарил Бога, ибо приступил к поискам с верой в его доброту и признательность моя проистекала от чистого сердца. Обдумывая впоследствии свой порыв благодарности за содеянное Богом, я не счел себя дураком, каковым выглядел в собственных глазах, вознеся молитву Всевышнему перед тем, как отправиться проверять, на месте ли трут. Я никогда бы этого не сделал до того, как попал в Пьомби, не сделаю этого и сегодня; но когда тело лишено свободы, притупляются и свойства души. Мы должны молить Бога, чтобы он ниспосылал нам милости, а не о том, чтобы он творил чудеса, нарушая законы природы. Если бы портной забыл положить трут под мышками, я должен был бы твердо знать, что его там не найду, а если же он положил его, мне не следовало бы сомневаться в том, что он на месте. Суть моей первой молитвы Богу могла бы быть только такой: Господи, сделай так, чтобы я нашел трут, даже если портной забыл его положить, а если он положил его, сделай так, чтобы он не исчез. Есть богословы, которые сочли бы эту молитву благочестивой, священной и весьма разумной, ибо порождена она была силой веры, и они были бы правы, как прав и я сам, когда, не будучи богословом, считаю ее нелепой. Впрочем, не нужно быть великим богословом, чтобы решить, что я поступил верно, вознеся сей благодарственный молебен. Я возблагодарил Всемогущего за то, что портного не подвела память, и благодарность моя соответствовала всем законам святейшей философии.
Получив в свое распоряжение трут, я немедля налил в кастрюльку масла, положил туда фитиль и поджег его. Какая радость! Как приятно сознавать, что это благодеяниеплод твоего собственного труда, благодаря которому ты смог преступить жесточайший из запретов! Мне уже не страшна ночь! Прощайте, салаты; хоть я их очень любил, но я не испытывал ни малейшего сожаления; мне казалось, что масло существует лишь для того, чтобы создавать свет, и использовать его не по назначению означало бы идти против судьбы. Я решил приступить к проделыванию дыры в полу в первый понедельник поста, поскольку опасался, что из-за суматохи карнавала ко мне в любую минуту могут нагрянуть визитеры. Я не зря принял меры предосторожности. В Прощёное воскресенье в полдень послышался скрип засовов и вошел Лоренцо в сопровождении толстяка, в котором я сразу же признал еврея Габриэля Шалона, славящегося тем, что всякими сомнительными махинациями помогал молодым людям раздобыть денег. Мы были знакомы, поэтому приветствовали друг друга подобающим образом. Общество этого человека было не из тех, что доставляет радость, но следовало набраться терпения. Его заперли; он велел Лоренцо сходить к нему домой за обедом, постелью и всем необходимым, а тот ответил, что об этом они поговорят завтра.
Еврей этот, невежественный, болтливый и бестолковый во всем, кроме своего ремесла, прежде всего принес мне поздравления, что именно меня избрали ему в компанию. Вместо ответа я пожертвовал ему половину своего обеда, который он отверг, сказав, что употребляет только особую кошерную пищу и что дождется вкусного домашнего ужина, ибо маловероятно, чтобы человека его положения держали здесь без постели и еды; скорее всего его отправят домой. Я возразил ему, что именно так обошлись со мной, на что он скромно заметил, что между нами существует известная разница. Он мне прямо заявил, что государственные инквизиторы наверняка ошиблись, приказав заточить его в тюрьму, что, вероятно, они уже обнаружили свою оплошность, но не знают, как ее исправить. Я ему ответил, что, возможно, теперь ему назначат содержание: раз тюрьмы он никоим образом не заслуживает, то государство несет перед ним известные обязательства. Он нашел мои доводы справедливыми; будучи маклером, он считал себя лучшим специалистом в области торговли и тайно давал весьма выгодные советы пятерым многоопытным негоциантам высочайшего ранга. «Вам очень повезло, сказал он, слово чести, что и месяца не пройдет, как я вызволю вас отсюда. Я знаю, с кем и как мне следует переговорить». Я ответил, что целиком полагаюсь на него. Не стоило придавать значения бахвальству этого болвана, возомнившего себя большой персоной. Хотя я его и не просил, он решил пересказать то, что обо мне судачат, и скоро наскучил, ибо знал лишь то, о чем толковали на сборищах самых больших дураков в городе. Чтобы отвлечься, я взялся за книгу, но читать он мне не дал; он любил поговорить, причем исключительно о собственной персоне.
Я не осмелился зажечь лампу, и, поскольку приближались сумерки, он согласился разделить со мной хлеб и стакан кипрского вина, отказать ему в которых у меня не хватило духа; я также предложил ему свой тюфяк, служивший ложем всем вновь прибывшим. Назавтра ему принесли постель, белье и кошерную пищу. Я терпел это наказание почти три месяца, поскольку, прежде чем перевести его в «Четверку», секретарь трибунала должен был неоднократно с ним побеседовать, чтобы вывести этого мошенника на чистую воду и заставить расторгнуть незаконные сделки, которые он заключал с огромной для себя прибылью. Он сам признался мне, что приобрел у достопочтенного Дом. Мик*** процентные бумаги, которые могли стать собственностью покупателя лишь после смерти кавалера Ант***, отца господина Мик***; он добавил, что продавец действительно терял на этом сто процентов; при этом следовало учесть, что покупатель лишился бы всего, если бы сын опередил отца и отправился на тот свет раньше.
Когда мне стало ясно, что этот несносный сосед остается со мной еще на неопределенное время, я твердо решил зажечь лампу; и тогда он заверил меня, что никому не скажет ни слова, однако этот болтун хранил тайну, только пока сидел со мной в камере, поскольку потом Лоренцо сразу стало об этом известно; правда, к счастью, он не предпринял никаких мер. Общество этого человека удручало меня; оно мешало осуществлять мой план. Тщеславный фанфарон с глазами на мокром месте, временами пугливый, легко впадающий в отчаяние, он требовал от меня, чтобы я громко соглашался с его утверждениями, будто заточение дурно повлияет на его репутацию. Я же сказал, что ему нечего опасаться за свою репутацию, а он поблагодарил меня, расценив насмешку как комплимент. Как-то я решил развлечься и стал уверять его, что скупостьего главный грех; и если бы инквизиторам захотелось позабавиться и они стали бы давать ему деньги вперед на условиях, что он будет добровольно находиться в заключении, то они могли бы держать его в тюрьме хоть всю жизнь. Он не стал отрицать, что за кругленькую сумму мог бы решиться пробыть в тюрьме еще какое-то время, но только для того, чтобы вернуть потерянные деньги. Этого хватило, чтобы заставить его признаться, что если бы ему предложили еще бóльшую сумму, то по истечении оговоренного срока он продлил бы договор; вместо того чтобы почувствовать себя уязвленным, он стал смеяться вместе со мной. Как и все нынешние евреи, он был талмудистом и силился доказать мне, что очень религиозен, поскольку обладает глубокими познаниями в этой области. Впоследствии, изучая род людской, я понял, что бóльшая часть человечества считает, что основное в религииэто соблюдение обрядов.
Этот чрезвычайно тучный еврей почти не вылезал из кровати, и случалось, что ночью он страдал от бессонницы, тогда как я спал очень крепко. Однажды он додумался разбудить меня, выведя из сладкого забытья. Я ехидно поинтересовался, для чего он меня разбудил, и он ответил, что поскольку не может спать, то просит, чтобы я из сострадания поболтал с ним, и таким образом он надеется спокойно заснуть. Вне себя от возмущения, я сначала ничего не ответил; но как только ко мне вернулась способность разговаривать с ним сдержанно, я сказал ему, что, без сомнения, бессонницаэто ужасное мучение и что я ему сострадаю, но если в другой раз ради облегчения собственных мук он вновь осмелится лишить меня величайшего из благ, дарованного природой в момент наивысшего моего несчастья, я встану и придушу его. Он не ответил. Больше он меня не будил.
Не думаю, чтобы я действительно придушил его; но знаю только, что он ввел меня в такое искушение. Когда человек, томящийся в тюрьме, сладко спит, он больше не узник, раб забывает во сне о своем рабстве, а король о своей короне. Поэтому тот, кто будит узника, подобен палачу, явившемуся лишить его свободы и вновь погрузить в пучину бед. Следует добавить, что обычно спящий узник грезит о свободе, и иллюзия эта уводит его далеко от действительности. Я поздравил себя с тем, что не приступил к осуществлению плана побега до появления этого человека. Он твердо потребовал, чтобы нам подметали камеру. Я сделал вид, что от этого болею, и тюремщики не стали бы следовать его приказу, если бы я воспротивился, но в моих интересах было проявить покладистость.
В Страстную среду Лоренцо сообщил, что после колокола Терца к нам поднимется господин секретарь, чтобы нанести традиционный визит перед Пасхой: он ежегодно навещает узников как для того, чтобы внести успокоение в души тех, кто желает получить Святое причастие, так и для того, чтобы услышать, есть ли у узников жалобы на стражника, «что меня ничуть не беспокоит, заявил он, ибо вы не сможете ничего сказать против меня». Лоренцо велел нам одеться согласно этикету. Он сказал, что если я желаю отпраздновать Пасху, то мне остается только дать ему распоряжения. Я попросил прислать исповедника.
Я полностью оделся, то же сделал и еврей и стал прощаться со мной, поскольку не сомневался в том, что, как только секретарь поговорит с ним, он тотчас же отпустит его на свободу. Он сказал, что интуиция его никогда не подводила; и я его с этим поздравил. Явился секретарь; камеру открыли, еврей вышел, упал на колени, и до меня доносились только крики и плач. Через пять или шесть минут он вернулся, тогда Лоренцо приказал выйти мне. Я отвесил синьору Бусинелло глубокий поклон и после этого, молча и не двигаясь, стал в упор на него смотреть. Эта немая с обеих сторон сцена продолжалась столько же, сколько времени было отведено моему соседу. Секретарь на полдюйма склонил голову и удалился. Я вернулся в камеру, прежде всего для того, чтобы разоблачиться и надеть халат на меху: я погибал от холода. Председатель трибунала, вероятно, должен был собрать всю свою силу воли, чтобы, увидев меня, не расхохотаться, поскольку пред ним предстал странный персонажв изысканном костюме, с отросшей шевелюрой и восьмимесячной черной бородой; зрелище это могло рассмешить кого угодно. Еврей был удивлен тем, что я не стал говорить с секретарем, и вовсе не был убежден в том, что мое молчание гораздо красноречивее, чем его трусливые вопли. Узник моего общественного положения должен открывать рот в присутствии своего судьи только для того, чтобы отвечать на его вопросы.