Назавтра пришел иезуит, чтобы меня исповедать, а в Страстную субботу священник из собора Святого Марка причастил меня Святых тайн. Священнику моя исповедь показалась чересчур лаконичной, и он счел нужным, прежде чем отпустить мне грехи, прочесть наставление. Он спросил, молюсь ли я Богу, и я ответил, что молюсь с утра до ночи и с ночи до утра, даже за едой, даже во время сна, поскольку в том положении, в котором я нахожусь, всё, что происходит в душе моей и в сердце, все мои волнения являют нескончаемую молитву, обращенную к Божественной мудрости. Я сказал ему, что даже мое нетерпение и заблуждения ума есть не что иное, как молитвы. Этот иезуит, который к тому же был миссионером и душеприказчиком одного старого знаменитого сенатора, бывшего одновременно писателем, богомольцем, политиком, автором великолепных религиозных сочинений, а также государственным инквизитором, слегка улыбнулся и ответил на мое сомнительное высказывание о молитве схоластической речью, никак не соотносящейся с моей. Я опроверг бы все его доводы, если бы он, явно изощренный в своем деле, не сумел так ловко удивить меня, что я сник и почувствовал себя крошечным, словно насекомое, после того, как он произнес следующее пророчество: «Поскольку именно мы научили вас той религии, которую вы исповедуете, вы должны исповедовать ее по нашему образцу и молиться Богу так, как научили вас мы. Знайте, что вы выйдете отсюда только в день вашего святого покровителя». После этих слов он отпустил мне грехи и удалился. Слова эти произвели на меня невероятное впечатление; сколько я ни старался, они не выходили у меня из головы. Я взял святцы и изучил всех перечисленных там святых.
Святой Иаков Компостелльский, в честь которого я назван, разумеется, должен считаться моим главным покровителем, но как в это поверить? Ведь именно в день этого святого мессер гранде вломился ко мне в дом. Если бы я должен был молиться своему святому покровителю, мне кажется, иезуит назвал бы его имя. Я решил, что следует его поискать. Изучая святцы, я остановил свой выбор на ближайших святых, им оказался святой Марк. Перед ним шел весьма почитаемый святой Георгий, но я решил, что должен больше полагаться на евангелиста Марка, тем более что, будучи венецианцем, я имел право рассчитывать на его покровительство. Я не преминул адресовать ему мои просьбы, но его день давно миновал, а поскольку я по-прежнему находился в тюрьме, то перенес свой выбор на другого Иакова, день которого празднуют одновременно со святым Филиппом. Но и эти праздники прошли, а мольба моя так и осталась без ответа. Тогда с благоговением я переключился на святого Антония чудотворца, могилу которого я посещал несчетное число раз в бытность свою студентом в Падуе, но и тут обманулся. Так я переходил от одного святого к другому, и мало-помалу уверился в тщетности своих надежд. Пыл моих молитв угасал, но желание и решимость вырваться на волю оставались прежними. Счастье осуществить это было мне даровано, как позже увидит читатель, в день памяти святого, моего заступника, ибо, если таковой имеется, он должен почитаться именно в этот день. Я так и не узнал его имени, но это не имеет значения: благодарность моя от этого не убавилась. Пророчество иезуита сбылось. Я обрел свободу в День Всех Святых.
Через две или три недели после Пасхи меня избавили от общества еврея; но беднягу не отпустили домой. Его поместили в «Четверку», откуда он вышел только спустя несколько лет и провел остаток дней своих в Триесте.
Как только я остался один, я принялся за дело еще с бóльшим рвением. Мне нужно было довести его до конца и вырваться на волю прежде, чем мне приведут нового соседа, который потребует, чтобы подметали пол. Я отодвинул кровать, зажег лампу и устремился к полу, сжимая в руке свой засов-эспонтон; рядом я положил салфетку, чтобы собирать в нее щепки после того, как подточу пол острием засова. Я собирался продырявить доску с помощью железа. В начале работы щепочки были величиной с пшеничное зерно, но затем становились все крупнее и крупнее. Пол был сложен из досок лиственницы толщиной в шестнадцать дюймов. Я начал делать отверстие на месте стыка двух досок. Там не было ни гвоздей, ни железных скоб, и дело шло гладко. Проработав шесть часов, я завязал салфетку в узел и отложил в сторону, чтобы назавтра вытряхнуть ее в глубине чердака за кучей тетрадей. Объем щепок, извлеченных из проделанного отверстия, был раза в четыре или в пять больше самого отверстия; полученное закругление составляло около тридцати градусов от окружности; диаметр его равнялся примерно десяти дюймам; я остался очень доволен проделанной работой. Я поставил кровать на место, а назавтра, вытряхивая салфетку, понял, что у меня нет оснований опасаться, что кто-то может заметить там щепки.
Назавтра под первой доской в два дюйма толщиной я обнаружил вторую, на глаз примерно такую же. Избавленный от неприятности принимать новых визитеров, но все время опасаясь, что они могут появиться, за три недели я полностью сумел справиться с тремя досками, под которыми я обнаружил каменный настил, инкрустированный кусочками мрамора, который в Венеции называют terazzo marmorino. Такой пол обычно бывает во всех венецианских домах, за исключением домов бедняков; даже знатные синьоры предпочитают такой пол деревянному паркету. Я пришел в совершенное уныние, когда увидел, что мой инструмент дальше не идет: как я ни нажимал, как ни давил, острие скользило по мрамору. Эта неудача полностью меня обескуражила. Я вспомнил, как, по словам Тита Ливия, Ганнибал проложил себе проход сквозь Альпы, разбивая топором твердые горные породы, которые он предварительно размягчал уксусом; это показалось мне невероятным не потому, что я не верил в силу кислоты, а из-за немыслимого количества уксуса, которое он должен был в таком случае иметь при себе. Я подумал, что Ганнибал проделал это с помощью aceta (топора), а не aceto (уксуса); первые переписчики Тита Ливия могли по небрежности допустить ошибку. Тем не менее я вылил в проделанное углубление хранившуюся у меня бутыль крепкого уксуса, и назавтра то ли под воздействием уксуса, то ли благодаря моему великому терпению я понял, что доведу дело до конца, поскольку нужно было не откалывать кусочки мрамора, а острием пики крошить скреплявший их цемент, и я был весьма доволен, когда понял, что самая большая из трудностей лежит на поверхности. За четыре дня я разрушил весь настил, не повредив при этом острия моего орудия: оно только стало блестеть сильнее.
Под мраморным полом, как я и предполагал, я обнаружил новую доску. Она должна была быть последней, иначе говоря, первой по порядку в кровле любого помещения, потолок которого поддерживается балками. Чтобы сломать эту доску, потребовалось приложить гораздо больше усилий, поскольку отверстие достигало уже десяти дюймов в глубину. Я ежеминутно полагался на милосердие Божье. Вольнодумцы, утверждающие, что от молитвы нет пользы, сами не знают, что говорят: я уверен, что всякий раз, помолившись Богу, чувствовал себя сильнее. Что еще требуется, чтобы признать пользу молитв? Некоторые утверждают, что подобный прилив сил есть не что иное, как природное воздействие материи, окрепшей от веры в действенность молитвы, и что это происходит безо всякого вмешательства Бога. Я на это отвечаю: если веришь в Бога, он должен вмешиваться во все. Те, кто исповедует какую-либо религию, способны свершить большее, чем люди неверующие. Первые мало в ней разбираются, зато последние вообще ничего не понимают. Итак, продолжим.
Двадцать пятое июняпраздник, который отмечает только Венецианская республика; и делает она это в память о чудесном явлении в конце одиннадцатого века евангелиста святого Марка в символическом образе крылатого льва в церкви дожа; это событие показало мудрому Сенату, что пришло время поблагодарить святого Теодора, вспомоществование которого не было столь велико, чтобы помочь Сенату в расширении территории, но вместо него сделать своим заступником святого ученика апостола Павла или святого Петра, которого, как утверждал Евсевий, ниспослал ему Господь. В тот же самый день в три часа пополудни, сбросив с себя всю одежду и обливаясь потом, лежал я, растянувшись на животе, и трудился над дырой при свете зажженной лампы, как вдруг послышался лязг засова первой ведущей из коридора двери. Какая минута! Я задуваю лампу, оставляю в дыре инструмент; бросаю туда же салфетку; вскакиваю на ноги; спешно ставлю основание кровати в альков; сверху бросаю тюфяк и матрасы и, поскольку времени постелить простыни не остается, в изнеможении валюсь на кровать в тот самый миг, когда Лоренцо открывает мою камеру. Промедли я еще секунду, и он бы застиг меня на месте преступления. Лоренцо чуть не наступил на меня, но я успел закричать. Он отпрянул к двери, согнувшись в три погибели, патетически восклицая: «О господи! Как мне вас жаль, сударь, здесь жарко, как в раскаленной печи. Вставайте и возблагодарите Бога, он посылает вам прекрасную компанию. Входите, входите, любезнейший синьор». Этот наглец не обратил внимания на мою наготу, и вот любезнейший уже заходит, обойдя меня, в то время как я, не сознавая, что делаю, собираю простыни, кидаю их на кровать и нигде не могу найти рубашку, в которую мне следовало бы облачиться, соблюдая правила приличия. Этот новичок решил, что попал в преисподнюю. Лица его я еще не видел, но услышал полный отчаяния голос: «Где я? Куда меня загнали? Какая жара! Какая вонь! Кто здесь со мной?» Тогда Лоренцо вывел меня за дверь, велел надеть рубашку и ступать на чердак. Но прежде он сказал новому гостю, что получил распоряжение отправиться к нему домой за постелью и всем, что он закажет, а до его возвращения он может прогуливаться по чердаку в моем обществе, дверь в камеру пока будет открыта, воздух станет свежее, и неприятный запах выветрится, на самом деле это всего лишь запах горелого масла.
До чего же я удивился, услышав про запах масла! Разумеется, он шел от лампы, которую я потушил, не сняв нагара. Лоренцо не задал мне по этому поводу ни одного вопроса: значит, он обо всем знал; еврей все ему доложил. Как я был счастлив от мысли, что больше ему нечего было рассказать моему тюремщику! В эти минуты я даже слегка зауважал Лоренцо.
Надев другую рубашку, кальсоны, чулки и легкий халат, я вышел из камеры. Новый узник писал карандашом список необходимого. Увидев меня, он первый произнес: «А вот и К***»; я тотчас же узнал в нем аббата, графа Ф*** из Брешии, человека весьма обходительного, лет на двадцать старше меня, довольно богатого и весьма желанного гостя в любом обществе. Он обнял меня, и, когда я сказал, что готов был встретить в тюрьме кого угодно, но только не его, он не сумел сдержать слез, при виде которых я тоже расплакался. Наконец он отдал свои распоряжения, и мы остались вдвоем.
Я ему сказал, что если он хочет сделать мне приятное, то, когда доставят его постель, я предложу ему поставить ее на место моей, но прошу его отказаться от моего предложения; вторая любезность с его стороныне просить подметать камеру; я пообещал, что на досуге объясню ему, в чем дело. Я рассказал ему по секрету, что неприятный запах шел от лампы, которой я пользовался в обход всех правил, и что я задул ее, не сняв нагара, поскольку граф появился столь внезапно, что у меня на это не оставалось времени. Он пообещал выполнить все мои пожелания и выразил огромное удовольствие, что его поместили вместе со мной. Он сказал, что никто не знает, в чем меня обвиняют, и поэтому все гадают, какое же преступление я совершил.
Многие утверждали, будто я основал новую религию и государственные инквизиторы арестовали меня по требованию церковной инквизиции. Другие говорили, что госпожа Л. М. через кавалера А. Мок*** убедила трибунал арестовать меня, поскольку своими рассуждениями в духе ультрамонтанства я сбивал с религиозного пути истинного ее трех сыновей, первый из коих ныне настоятель собора Святого Марка, а двое других являются членами Совета десяти. Некоторые полагали, что советник Ант. С***, бывший государственным инквизитором во время моего ареста, а также патроном театра Сант-Анжело, заключил меня в тюрьму как нарушителя общественного покоя, поскольку я освистал комедии аббата Кьяри, будучи связан с кликой N. Н. и с Маркант Дз., главой партии Гольдони. Никто не сомневался, что, не окажись я в тюрьме, я бы отправился в Падую, чтобы убить этого аббата.
Хотя все эти обвинения были чистым вымыслом, они имели под собой некоторые основания и поэтому звучали правдоподобно. Религия не настолько занимала меня, чтобы я хотел основать новое учение. Трое многоумных сыновей госпожи Л. М. были скорее созданы, чтобы обольщать других, а не для того, чтобы самим быть обольщенными, а что касается господина М. де Конд., то, решив посадить в тюрьму всех, кто освистал пьесы Кьяри, он взвалил бы на себя непосильный труд. Что же до этого аббата, я и впрямь говорил, что собираюсь поехать в Падую, чтобы его убить, но отец Ориго, знаменитый иезуит, успокоил меня, намекнув, что я могу отомстить за то, что он высмеял меня в своем плохом романе, сделав это так, как подобает доброму христианину. Он велел во всеуслышание восхвалять аббата в кафе, где тот был завсегдатаем. Я последовал его совету, и месть удалась. Стоило мне сделать ему комплимент, как окружающие начинали в ответ иронизировать и ядовито высмеивать аббата. Я восторгался тонкостью методов отца Ориго.
К вечеру моему соседу принесли постель, кресло, белье, ароматическую воду, хороший обед и несколько бутылок отменного вина, но он к ним даже не притронулся; я подражать ему не стал. За девять месяцев, проведенных в неволе, это был первый хороший обед, который мне довелось съесть. Мою кровать двигать не пытались, подметать тоже; нас попросили вернуться в камеру и оставили одних.
Я сразу же стал извлекать из дыры лампу и салфетку, которая упала в кастрюлю и теперь вся пропиталась маслом, что весьма меня развеселило. Малозначащий эпизод, который мог бы повлечь за собой трагические последствия, имеет все основания вызвать смех. Я все привел в порядок; досуха вытер кастрюлю, полную обломков terrazzo, налил туда свежего масла, и вот появился свет. Я позабавил своего собеседника, подробно изложив ему историю создания этой лампы. Мы провели бессонную ночь не столько из-за полчищ пожиравших нас блох, сколько из-за неиссякаемых тем для разговора, которому не было видно конца. Когда аббат понял, что мне любопытно узнать, какие несчастливые обстоятельства заставили его разделить мое общество, то, не колеблясь, поведал о них, и теперь, по прошествии тридцати двух лет, я считаю себя вправе раскрыть эту тайну читателю:
«Вчера в восемь вечера мы с синьорой Алесс*** и графом П. Мар*** сели в гондолу и в девять были в Фузине. К двенадцати мы приехали в Падую, чтобы послушать там оперу и сразу же отправиться обратно. Во втором акте, вняв своему злому гению, я зашел в игорный зал, где увидел графа Рос***, венского посланника, а чуть поодаль синьору Р***, муж которой в скором времени должен был отправиться ко двору в Вену в ранге венецианского посла. Я молча поклонился ему, поскольку лицо его не было скрыто маской, сделал комплимент его супруге и собирался было уйти, как вдруг синьор Рос*** громко обратился ко мне: Вам очень повезло, что вы имеете возможность говорить со столь любезной дамой! Именно в такие минуты ограничение, налагаемое на меня служебным положением, способно превратить самую прекрасную в мире страну в сущую каторгу. Будьте любезны, передайте ей, что я ее узнал и что законы, запрещающие мне здесь говорить с ней, потеряют силу при венском дворе, где я встречу ее в будущем году и объявлю ей войну". Синьора Р***, поняв, что граф говорит о ней, жестом подозвала меня и, смеясь, спросила, что же он сказал. Я повторил комплимент, и она велела мне ответить ему, что принимает его вызов и что будущее покажет, кто из них двоих более искусен в военном деле. Я не считал, что, передавая слово в слово этот ответ, совершаю преступление, ведь по сути это была всего лишь светская любезность. Затем я сыграл в фараона, проиграл несколько цехинов и вернулся к своим друзьям.
После спектакля мы съели цыпленка и вернулись в Венецию. Было четырнадцать часов. Первым делом я отправился домой, чтобы поспать до двадцати часов; но какой-то человек вручил мне письмо, предписывающее явиться в девятнадцать в зал Boussole и выслушать то, что мне должен сообщить осторожный П. Б***, секретарь Совета десяти. Удивленный этим распоряжением, которое показалось мне дурным предзнаменованием, и сердитый из-за того, что я вынужден подчиниться, я предстал в назначенное время перед секретарем, который, ни слова не говоря, приказал поместить меня сюда. Вот и вся история».
Нет ничего более невинного, чем допущенная им ошибка; но также существуют законы света, которые можно нарушить нечаянно, однако от наказания это не спасает. Я поздравил его с тем, что ему было известно, в чем состоит его преступление и какова будет форма содержания под стражей; а поскольку совершенный им проступок не был серьезным, я предсказал ему, что он пробудет со мной неделю, потом ему сделают небольшое внушение, а затем на полгода отправят домой, в Брешию, где он должен будет находиться безвылазно. Аббат честно ответил, что не думает, что пробудет со мной целую неделю. Вот типичный пример: когда человек не считает себя виновным, то не может даже допустить, что подвергнется наказанию. Я не стал его переубеждать, но случилось именно так, слово в слово, как я и предсказал. Я твердо решил сделать все, что в моих силах, чтобы облегчить, насколько это возможно, страдания, причиненные ему заключением. Я настолько вошел в его горестное положение, что все то время, пока он находился со мной, даже не вспоминал о своих бедах.
Назавтра на рассвете Лоренцо принес кофе и большую корзину с обедом для господина аббата, который даже представить себе не мог, как можно иметь аппетит в такие минуты. Мы прогуливались по чердаку, пока тюремщики обслуживали других заключенных; потом нас заперли в камере. Поскольку аббата донимали блохи, он спросил меня, почему я не разрешаю у нас подметать. Мне было невыносимо думать, что либо он считает меня нечистоплотным, либо воображает, будто моя кожа грубее, чем у него. Я все ему открыл и даже показал. Я видел, что он удивлен и к тому же расстроен тем, что в каком-то смысле вынудил меня сделать это важное признание. Он пожелал мне успешно трудиться и закончить отверстие по возможности днем, чтобы он помог мне спуститься, а потом поднял бы наверх веревку, поскольку сам он не хочет усугублять свое положение побегом. Я наглядно показал ему приспособление, с помощью которого, как только я окажусь внизу, наверняка сумею стянуть за собой и простыню, она-то и послужит веревкой, это была палочка, одним концом привязанная к шнуру. Простыня будет крепиться к основанию кровати только с помощью этой палочки, она же с двух сторон будет соединена со шнуром, протянутым под кроватью; основной шнур должен спускаться вниз до самого пола в зале инквизиторов, и, как только я приземлюсь, я потяну его на себя. Он тоже не сомневался в том, что это удастся, и поздравил меня с предполагаемым успехом; к тому же такая предосторожность была совершенно необходима, поскольку, если простыня останется висеть в дыре, она тотчас же привлечет внимание Лоренцо, который должен пройти через эту залу, чтобы попасть к нам в камеру; он немедленно бросится искать меня, поймает и арестует. Мой благородный компаньон считал, что я должен приостановить свою работу, опасаясь неожиданностей, тем более что мне еще потребуется несколько дней, чтобы закончить отверстие, которое будет стоить Лоренцо жизни; но мысль о том, что я обрету свободу, пусть даже ценой его жизни, не ослабила моего рвения обрести ее. Я бы поступил точно так же, даже если бы из-за моего побега казнили всех стражников. В сознании человека, заключенного в тюрьму, любовь к отечеству становится весьма призрачной.