Иоганн! вскрикнула она испуганно. Да ты ведь тоже не спишь!
А как тут заснешь? ответил он.
Иоганн, Иоганн! Она застонала и судорожно разрыдалась.
5
Наступило утро. Хардекопф уж совсем было собрался уходить; в дверях он, однако, остановился и, повернувшись к жене и сыну, сказал:
Я поговорю с начальством, не нужен ли им судостроительный рабочий.
Фриц ничего не ответил и отвел глаза, чтобы не встретиться взглядом с отцом.
Вечером, когда отец с Людвигом возвращались с работы, сыну показалось, что старик хорошо настроен. Проходя через туннель под Эльбой, Иоганн рассказал ему, что Фриц завтра же может приступить к работе и он получит броню. Людвиг молча кивнул.
Что же, разве ты не рад? спросил отец; ему хотелось услышать мнение Людвига.
Как же, очень рад! Все, значит, в порядке!
Дома старик застал Паулину в слезах. Фрица не было.
Хардекопф с трудом перевел дух, лицо его налилось кровью, он закричал:
Моего позволения он никогда не получит! Без моего позволения они его не возьмут. Не имеют права! Закон не разрешает!
Он кричал, потому что сам не верил своим словам. Разве теперь родители властны решать судьбу своих сыновей? Разве теперь существуют право и закон?
Утром, после бессонной ночи, Хардекопф был так слаб, что не мог подняться.
Полежи, Иоганн, сказала встревоженная Паулина. Отдохни несколько дней. Тебе давно пора отдохнуть.
Но, выйдя на кухню, она в отчаянии заломила руки.
Боже мой, боже мой, уж если он не встал, значит, дело плохо.
Паулина побежала бы за Фридой, но она не решалась оставить Иоганна одного. И она машинально занялась утренними делами, стараясь делать все как можно бесшумней. Потом она порылась в маленьком ящичке, где хранились партийные билеты и всякие семейные документы. Так и есть, четыре месяца уже как не плачены взносы в «Гармонию», кассу, выдававшую пособие на похороны, членом которой без ведома мужа она состояла вот уже почти двадцать лет. После обеда Паулина побежала туда и покрыла всю задолженность.
Глава третья
1
Хардекопф сидел в удобном кресле у окна и оглядывал комнату, словно видел ее впервые. По совести говоря, эта комната никогда ему не нравилась, как и вся квартира на Рабуазах. Холодная какая-то, голая, без души; жилье, правда, удобное, неплохое, но лишенное того, что делает его твоим домом. Он, во всяком случае, это всегда ощущал. Та, старая квартира на Штейнштрассе, где-то на задворках, была ниже, меньше, от стен, пожалуй, слегка несло прелью, но жизнь в тех стенах была куда приятнее, теплее, душевней. Здесь же хоть и стоит вся их старая мебель, но она словно не на месте. Швейцарские пейзажи не подходят сюда. Даже юбилейный адрес над комодом и старые степные часы, приобретенные в день свадьбы, висят как будто криво. Круглый стол, вокруг которого в старой квартире так часто собиралась вся семья, словно попал сюда по ошибке. Голубые обои с затейливым рисунком требовали других стульев, других столов, других картин, и если на то пошло, то и других людей
Хардекопф был один; Паулина ушла за покупками. Старый Иоганн теперь охотно оставался один.
Неужели здесь когда-нибудь было так тихо? Нет, такой тишины он не помнит. В кухне пел на плите чайник. Славные старые «свадебные» часы на стене ровно тикали: тик-так, тик-так; тяжелый маятник не торопясь раскачивался: туда-сюда, туда-сюда; словно безостановочно качал головой, возмущаясь новыми временами и приговаривая: нет-нет, нет-нет!
И внизу, на улице, тоже тихо. Лишь изредка прогрохочет фургон и тогда весь дом, до пятого этажа, где живут Хардекопфы, вздрогнет. В послеобеденные часы комната бывала залита мягким сентябрьским солнцем, и Иоганн любил сидеть у окна с горшками герани на подоконнике, подставляя руки под солнечные лучи, проникавшие сквозь сетку занавесей. Он следил за облаками, как плывут они, как меняют очертания. Так сидел он, погруженный в свои смутные думы.
Эти минуты были блаженными. Но бывали и другие, когда, например, приходил врач. Хардекопф не выносил шумного циничного доктора больничной кассы. Всякий раз, входя в комнату, доктор, казалось, был крайне удивлен тем, что пациент его еще жив. Он вечно говорил о смерти и умирании.
Нет, вы, видно, умирать не собираетесь, драгоценнейший! В наше время умирают только двадцатилетние, а старики спокойно старятся.
Хардекопф сам о смерти не заговаривал и даже упорно утверждал, что чувствует себя лучше, Но доктор Гольдшмидт, высокий, грузный, расплывшийся мужчина с полным, всегда лоснящимся лицом и искусно подстриженной крохотной бородкой, говорил своему пациенту, задумчиво потирая щеку и подбородок:
У вас, Хардекопф, богатырское здоровье; смерть вас боится! Честное слово, курносая удирает от вас. Впрочем, никому от нее не уйти, будь она трижды проклята!
Диета и пилюли этим исчерпывалась вся премудрость врача, у которого не сходило с языка слово «смерть». Хардекопф всегда вздыхал с облегчением, когда доктор напяливал на голову свою черную помятую шляпу и закрывал за собой дверь.
Нельзя сказать, чтобы Хардекопф боялся смерти. Вовсе нет! Его лишь раздражала назойливая болтовня доктора, который открыто высказывал недовольство излишней проволочкой. Он, Хардекопф, никогда не боялся смерти, что ж ему бояться ее теперь, на старости лет! Всякий раз, когда Густав Штюрк, бывало, заговаривал с ним о смерти, он переводил разговор на более веселую тему. Жизнь и смерть были для него единством. Одно не существует без другого. В этом становлении и угасании, угасании и становлении, в том, что человек продолжает жить в потомках, Хардекопф всегда видел великую тайну жизни. Но каковы потомки? Мог ли он быть доволен ими? Стоило ему подумать о детях, и его охватывал страх страх перед смертью. Пока в его жизни было содержание, смысл, смерть не страшила его; теперь же, когда жизнь его была опустошена, когда надежды рухнули, рухнул и его душевный покой вместе с твердой верой в лучшую жизнь для тех, кто придет после тебя. И поэтому смерть являлась ему теперь как обвинитель и палач.
Порой достаточно было какой-нибудь случайно возникшей игры слов (и как это только получалось!), и в ушах его начинало звучать: «Пораскинь-ка мозгами!» Сначала как тихое отдаленное бормотание, потом все громче и громче, пока голову не начинало ломить от страшного гула и грохота. И тогда сердце рвалось от страха. Ему представлялось, что тысячи и тысячи погибших наваливаются ему на грудь и, с трудом переводя дыхание, грозят: «Все ты-ы!.. Ты-ы! Ты-ы!..» Еще секунда, думалось ему, и он задохнется от укоров совести. Старый Иоганн закрывал глаза, он дрожал всем телом и громко стонал
2
Золотое сентябрьское солнце щедро заливало комнату, проникая сквозь тюлевую занавеску, осыпало сидевшего в кресле Хардекопфа легкими солнечными бликами, оживавшими при малейшем дуновении ветра. Вчера у Хардекопфа был тяжелый день. На противоположной стороне тротуара, перед подъездом дома, против окна, у которого сидел Хардекопф, мальчишки построили из камешков и песка крепость, а перед ней из кустиков сорной травы поля и леса. Отряды оловянных солдатиков штурмовали крепость. За лесочком расположились артиллерийские позиции. По полю гарцевала конница. Прохожие останавливались, улыбались, хвалили ребят, а кое-кто, вероятно, рассказывал случаи из своих военных лет. Но, разумеется, важнее всего для мальчиков было то, что ни один прохожий не забывал бросить пять, а то и десять пфеннигов в блестящую консервную банку, изображавшую «полевое казначейство».
И Хардекопф тоже видел мальчиков, видел кучку песка. Прохожие проходили мимо, останавливались, шли дальше. «Что там такое?» думал Хардекопф. Наконец он крикнул Паулину.
Обычная детская игра в войну, Иоганн, сказала она равнодушно. Сегодня ведь годовщина Седана.
Хардекопф тяжело откинулся на спинку кресла. Годовщина Седана Шпихернские высоты Госпиталь в Пирмазенсе. Было это в августе? В сентябре? Солнце сияло, как сегодня. И такое же синее было небо. Чудесные зеленые леса стояли кругом. Сверкали мундиры; словно серебро, блестели на солнце шлемы кирасиров. А люди кололи и стреляли. Кололи и стреляли Хардекопф опустил веки. Стреляли и кололи Он вскрикнул и открыл глаза. Вдруг из-за деревьев что-то кинулось на него
Опять, опять, пробормотал Хардекопф в ужасе и с трудом перевел дыхание. Опять? После стольких лет?
Хардекопф застонал, а ребята на улице все выкрикивали: «Пожертвуйте кто сколько может! Сегодня годовщина Седана!»
Скованный страхом, Хардекопф сидел, не решаясь закрыть глаза. Но и с открытыми глазами он не мог прогнать мучительные воспоминания. Он, больной, седовласый старик, видел перед собою круглое цветущее лицо, загорелое, темноглазое, с шелковистыми усиками на верхней губе В голове гудело: «Camarade allemand!», «Camarade allemand!» Обеими руками сжал он лоб.
Внизу, на улице, мальчики заорали: «Ура-а!» Какой-то щедрый прохожий кинул в кружку крупную монету. «Camarade allemand!» Он был литейщик И не так уж молод. У него были жена и дети «Camarade allemand!» Нет-нет-нет! «Ну что, Иоганн, отвел пленных на расстрел?» Литейщик. Может быть, именно его офицер пинком ноги столкнул в могилу «Camarade allemand!», «Camarade allemand!» И Хардекопф стонал, задыхался, потом все-таки закрыл глаза, все время бормоча: «Нет-нет-нет-нет-нет!..»
3
Когда Брентен узнал, что кризис прошел и Хардекопф поправляется, он решил непременно повидаться с тестем. Ему многое надо было рассказать старику. Хотя Карлу пошел уже тридцать шестой год, ему казалось, что только теперь у него точно пелена спала с глаз. Оглядываясь на минувшие пятнадцать лет, он испытывал такое жгучее чувство стыда, что у него вся кровь приливала к лицу. Разве он не был все эти годы скоморохом, чудаком, донкихотом своего ферейна? Вечные колебания, нерешительность, ведь он поддавался каждому настроению и уступал первому порыву. Дурак он был, совершеннейший дурак. Разве не знал он, что представляет собой Вильмерс? Знал и все-таки бывал у него. А Шенгузен? Разве он когда-либо сомневался, что Шенгузен отъявленный негодяй и скотина? Никогда в этом не сомневался. И все-таки встречался с ним. Не было разве ему известно, что Папке фразер, лицемер и мошенник? Было. По крайней мере в последние годы. И все-таки он продолжал дружить с ним. Вместо того чтобы дать отпор всем этим вильмерсам, шенгузенам, папке и постоять за себя в партии, в союзе, он в качестве «Maître de plaisir», в качестве присяжного шута развлекал членов ферейна, напяливал на кривляк-статистов бутафорское тряпье, строил из себя коммерсанта А его семейная жизнь? Вся отравлена. Как могло создаться такое положение? Людвиг и его жена, маленький Эдмонд все сидели у него на шее. А он, будто так и должно быть, отдувался за всех. Каждый мог из него веревки вить. Да и Фриде с ним тоже было не сладко.
Когда Брентен думал о минувших годах, его поражало: с чем он только не мирился, чего только не терпел и чего только не натерпелся. И в итоге война, роспуск «Майского цветка», исключение его из партии и из союза. Да, Карл Брентен был исключен из партии и из союза табачников. За нарушение дисциплины. Луи Шенгузен ни перед чем не останавливался. А старик Хардекопф? Разбитые иллюзии, бесконечные разочарования подкосили его. Брентен это прекрасно понимал. История с Фрицем была последней каплей, переполнившей чашу. Но если для старика жизнь уже кончена, он, Брентен, все-таки хочет сказать тестю, что жалеет о прожитых так бессмысленно годах. Пусть его исключили из партии, из союза, лишь теперь он будет настоящим социал-демократом и противником войны. Однажды он уже хотел начать новую жизнь. Тогда ему не удалось. Он пытался снова и снова вырваться из болота. Все тщетно. Но теперь он вырвется. Непременно! Не-пременно! Все это он скажет старику. Не конец всему, а начало новой жизни!.. Какая новая жизнь, в чем она выразится, это Брентену было еще самому неясно, но он был одержим этой мыслью, как фанатик носился с нею. И ему хотелось вдохнуть в старика Хардекопфа немножко мужества и веры.
Хардекопф приподнялся, когда зять вошел в комнату, кивком головы ответил на его приветствие и протянул ему руку. Брентен испугался, увидев старика. Обведенные темными кругами глаза, тусклый, безразличный взгляд, осунувшееся, желтое, как воск, лицо. Первой мыслью Брентена было: «Нет, ему уж не встать». Тем не менее он сделал веселое лицо и, улыбаясь, подошел к Иоганну.
Тебе, значит, лучше, отец? Я очень рад Ну, здравствуй
И опять испугался: рука Хардекопфа, мягкая, безжизненная, едва ответила на его рукопожатие. Старик совсем обессилел.
Посиди еще дома, отдохни, продолжал Брентен, как будто думал, что Хардекопф уже завтра собирается выйти на работу. Хорошенько отдохни. Ты это заслужил. Наработался за свою жизнь, черт возьми, достаточно!
Хардекопф попытался улыбнуться, задумчиво глядя на горшки с геранью. «О чем он думает?» мелькнуло в голове у Брентена. Он взял один из потертых, обитых некогда темно-красным плюшем стульев и сел возле больного. И как это Фрида с матерью могут серьезно говорить о том, что старик поправляется, что опасность миновала?
У меня много новостей, отец! Пришел поделиться с тобой.
Хардекопф поднял руку, как бы защищаясь, и с брезгливой гримасой отвернулся.
Зачем? пробормотал он.
Послушай, что я тебе расскажу о «Майском цветке», сказал Брентен. Он не хотел сразу выкладывать самое главное.
Хардекопф улыбнулся, да, в самом деле, чуть-чуть улыбнулся, и, как показалось Брентену, слегка иронически.
Ах, та-ак!
Да, отец, «Майский цветок» прекратил свое существование. Я настоял на этом.
Хардекопф спокойно посмотрел на Брентена, но не проронил ни слова.
Мы с Папке чуть не передрались. Он, понимаешь ли, хотел превратить «Майский цветок» в нечто вроде ферейна ветеранов войны. Хоть от этого я избавил членов нашего ферейна. Еще только этого не хватало, верно?
Хардекопф повторил про себя последние слова зятя: «Еще только этого не хватало!» Его усталые глаза, его восковое лицо с плотно сжатым ртом были обращены к Брентену.
Ведь я правильно поступил, верно, отец?
Хардекопф закрыл глаза и чуть слышно прошептал:
Пожалуй!
Брентена охватил страх: ему казалось, что старик сейчас умрет. Молча, с испугом смотрел он на осунувшееся старческое лицо. Хардекопф спросил, не открывая глаз:
Это все, Карл?
Брентен взял себя в руки и сказал самым непринужденным тоном, на какой был способен в эту минуту:
Во всяком случае, самое важное. Я думал, что тебе это будет интересно. Ну, что бы еще тебе рассказать? Он боялся брякнуть что-нибудь неподходящее. Разве то, что жизнь, как ни странно, постепенно входит в свою колею. До нового года все уже будет в норме. Он умышленно избегал слов «война» и «мир». Магазин свой я собираюсь продать и тогда верну Густаву деньги. Я думал, что это дело гораздо более легкое и прибыльное. Работу по своей специальности я теперь найду легко.
Хардекопф думал: «Густав поступил очень умно, повесив на двери записку. Очень умно. Приходят, говорят о чем угодно, а о том, что у них на уме, ни слова».
Ну вот. Кроме того, должен сказать тебе, отец, что меня исключили из партии и союза за нарушение дисциплины, во всяком случае, так они это называют. Разные там шенгузены постарались, в отместку за историю в ресторане в первые дни войны Помнишь?
Исключили? переспросил старик.
Да, исключили! Но этого мало, продолжал Брентен, сегодня я получил повестку с приказом явиться в районный призывной участок.
Да? Как же это так, Карл?
Похоже, что одно с другим связано, отец! Ведь я никогда не был солдатом, кроме того, мой год еще, вероятно, не скоро будет призываться.
Старик Хардекопф молча смотрел в окно.
И Брентен тоже замолчал.
Вдруг он услышал:
Спасибо, Карл! Всего тебе хорошего. Заходи как-нибудь еще!
Брентен, озадаченный, встал. Опять вялое, бессильное рукопожатие. Хардекопф поднял тяжелые веки.
До свидания, отец! Выздоравливай поскорей.
Брентен, удрученный и в то же время чувствуя легкое разочарование и обиду, вышел из комнаты.
Да, он был разочарован. Он шел сюда в надежде услышать от старика слово поддержки. Он ждал, что старик похвалит его за стойкость, за его образ действий. Иоганн Хардекопф всегда был для него воплощением честности и искренности, был, так сказать, его совестью. Когда он принимал какое-нибудь трудное решение, он всегда спрашивал себя: «А как бы поступил старик?» И он делал так, как, по его мнению, сделал бы старик. А теперь? Брентен не понимал своего тестя. Как он мог так безмолвно, равнодушно, покорно мириться со всем происходящим? Почему не обратится он к членам партии и не скажет им своего честного рабочего слова? Почему не назовет людей, засевших в руководстве социал-демократической партии, их настоящим именем беспринципными негодяями? Почему не скажет во всеуслышание: «Да, мой зять правильно поступил. В стенах Дома профессиональных союзов, который открывал Бебель, не смеют петь шовинистический гимн. Да, он поступил правильно, когда настоял на том, чтобы «Майский цветок» прекратил свое существование; этот ферейн был основан не для того, чтобы служить войне. Да, это позор, которому нет равного, исключить из партии и из союза такого честного и и такого испытанного товарища, как Карл Брентен. Август Бебель никогда бы этого не допустил». Почему же старик молчит? спрашивал себя Брентен. И сам же ответил на свой вопрос: он умирает Медленно уходит из жизни.