Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось пятнадцать лет. А потом случилось нечто, чего я и сам объяснить не могу Что-то переломилось Я начал думать и сомневаться в существовании бога, в смысле молитв. Прочел, помнится, к тому времени несколько светских книжек. Но не столько эти книжки пробудили во мне сомнения, сколько собственные мои раздумья. Я размышлял о вселенной и о человеке, о боге и его назначении: «Чем же все кончится? И для чего соблюдать правила благочестия? И что богу до грехов человеческих?» Ну, и тому подобное, что хорошо известно и вам всем, пережившим пору вольнодумства, да и каждому в переломном возрасте, когда подросток начинает размышлять. Но меня все эти сомнения терзали больше, чем других моих сверстников. В пятнадцать лет я бродил и раздумывал о цели существования мира, а солнце на улице сияло. Влюбленный в солнце, я украдкой уходил из синагоги, забирался со своими книжками в сад к Соре-Ханеле, торговавшей фруктами, лежал под деревом, смотрел в небо, следил за проплывающими облаками и думал, в чем смысл жизни.
Сейчас я о тогдашней перемене во мне говорю спокойно. Но тогда я все это воспринимал со всей серьезностью моих мальчишеских лет. Каждый раз, пропуская очередную молитву, я расплачивался за это целым миром, миром религии, в котором я жил, миром моей набожности, в котором я чувствовал себя по-домашнему. А не молился я потому, что пришел к убеждению: все это формы внешние, навязанные людьми, все этоне от бога Конечно, сейчас мне легко это сказать. Но тогда тогда Я чувствовал себя человеком, потерявшим свое отечество, человеком, который сжег свой дом и ушел скитаться порою мне кажется, что и по сей день я еще не нашел места, покоя, угла, который заменил бы мне утерянный «дом»мою религиозность, мою набожность, если не считать того, что я кое-что пишу
Но больше всего терзала меня мысль о разочаровании моих родителей. Они замечали, что я расстроен, мрачен. Но объясняли это, видимо, чем-то другим. Меня страшно мучила мысль о том, что я их обманываю, хотя от них я не таился. Отец всю неделю был занят своими делами, разъезжал и приезжал только на субботу. А субботу я еще соблюдал по всем правиламне из набожности, а по настроению. Суббота всегда меня успокаивала своей праздничностью, покоем, я всю неделю ждал этого дня. В пятницу вечером я надевал атласный кафтан и отправлялся с отцом в синагогу, а когда, вернувшись домой, видел на столе горящие свечи в серебряных подсвечниках и сияющее лицо матери в субботнем чепце, растроганное праздничным пением отца, мною овладевало религиозное настроение, и я распевал во весь голос «Песнь песней», вкладывая в нее всю душу. Это тоже меня успокаивало, и я забывал о греховных своих мыслях. А отец и мать были счастливы.
Но уже тогда я решил бежать из дому, уехать в большой город, учиться, готовиться к экзаменам и поступить в светскую школу.
Однако изучение некоторых новых предметов меня тоже не удовлетворяло. Пришлось заниматься такими сухими науками, как грамматика иностранных языков; заинтересовали меня отчасти и физическая география, и алгебра, но всех этих элементарных знаний было недостаточно, чтобы утолить мою духовную жажду, жажду шестнадцатилетнего еврейского мальчика, который уже размышлял о кое-каких философских предметах, вкусил от «каббалы», был проникнут хасидскими идеями, агадами Талмуда и кое-что прослышал о Спинозе.
Итак, я оказался выбитым из колеи и походил на человека, утратившего свой мир. Но главное, что не давало мне покоя, это конечная цель, толк «Толк» не в житейском смысле этого слова, меня охватило какое-то томление духа, желание понять, что же дальше? Чем все это кончится?
Дни мои уходили без радости. Наступало утро, я лежал в кровати и думал: для чего вставать, для чего мне жить? Пришла весна, которую я так любил, которая, как мне казалось, вымывает все «зимние» мысли из головы А у меня было такое чувство, точно я не подготовлен, в чем-то не готов к весне.
Я видел по утрам городских мальчиков, идущих с книжками в школу, и завидовал им: у них есть школа, есть путь, проложенный для них отцами, а я уходил в поле, и весна была для меня как осень Я собирал обломки сучьев и раскладывал костер
Но тут произошло это самое «нечто»
Однажды в погожий послеобеденный час, когда я сидел в синагоге и с увлечением штудировал какой-то трактат (почему-то в ту пору мною время от времени овладевало желание засесть за гемарру и учить, изучать, вслух, нараспев, забыв обо всем И это счастье, что мне тогда хотелось заниматься!), в синагогу вошел сват Янкл с каким-то чернобородым и черноглазым человеком. Чернобородый был красив, широкоплеч и носил картуз. Подошли они ко мне и велят читать и комментировать «с листа», иначе говоря, учиняют мне экзамен. Я покраснел, досадно как-то стало. Однако я не смутился и стал читать. Мне задают вопросы, я отвечаю. Тогда пришедший с Янклом человек поощрительно ущипнул меня за щеку и ушел вместе со сватом.
Прихожу домой, а у нас стол накрыт по-праздничному, с субботними серебряными ложками и вилками. На маме новое платье, белый передник, она хлопочет на кухне. Из соседней комнаты доносится громкий разговор, слышу голос отца. Отворяется дверь, солнце светит в окна. Мой отец и тот самый чернобородый человек курят сигары Меня зовут в ту комнату. Незнакомец опять щиплет меня за щеку и спрашивает о каких-то домашних делах, а сват Янкл обращается ко мне:
Напишешь за отца письмо по-немецки?
Отец диктует мне письмо, я пишу. Затем они берут из моих рук бумагу, чернобородый ее разглядывает, кивает головой и снова щиплет меня. Мать приглашает нас к столу. Мне дают большую порцию, как взрослому, а сват Янкл, не смолкая, говорит, развлекает публику. Мама ставит на стол пасхальную вишневку, а солнце светит в окно.
После еды вхожу в соседнюю комнату, и мама бросается ко мне на шею.
Дитя мое, радость моя! Ведь тебе невесту сватают! Это отец невесты Богатый, у него своя мельница! Будешь кормиться у него всю жизнь А невеста, невеста, дорогой мой
И мама целует меня, ласкает
Должен ли я вам рассказывать, что к утру следующего дня я ушел в большой город учиться?
Но с тех самых пор я вижу ее, мою «невесту» Когда, я по вечерам остаюсь один и хочу представить себе что-нибудь прекрасноекак бы я жил, кого любил бы, я не могу думать ни о ком, кроме той девушки, моей невесты, дочери мельника, которую мне тогда сватали.
Я вижу ее, вот она у меня перед глазами. Это должна быть девушка смуглая, с очень высоким лбом. Иной раз я вижу ее в черном, инойв белом, но в черном она мне нравится большев черном платье с испанской брошью на груди. Я вижу цвет ее кожиона коричневатая, как если бы кровь у нее была не красная, а черная, и этот тон ее крови просвечивает сквозь кожу. Иногда мне кажется, что девушка погружается в глубокий сон: она ходит, поет и пляшет, не просыпаясь. Так она спит всегда и ждет своего суженого, меня, чтобы я пришел и разбудил ее. Да, мне кажется, я виноват перед ней. Виноват в том, что бежал из дому и покинул где-то невесту, ожидающую меня. И вот она не живет своей жизнью, ждет меня и не старится, время для нее остановилось, и она ждет, пока я приду и поцелую ее в губы. Да, а губы у нее, ты ведь видел, Бюстник, тихую, печальную, смиренную улыбку, что светится на устах святой Мадонны Леонардо да Винчи, вот такая улыбка и у нее. Да, вот так она ждет, чтобы я пришел и легко поцеловал ее в уста, и разбудил, и продолжал жить с ней ее жизнью.
Многих девушек любил я уже за это время. С некоторыми я совместно вкусил свое счастье, и хороши собою они были, но мне все кажется, что я кого-то оскорбляю, что на родине меня дожидается спящая принцесса Канун субботы, она уже зажгла и благословила свечии много подсвечников сверкает в доме. И жемчуг у нее на шее, а черные косы ниспадают на спину, а руки у нее легкие, влажные, а ночь за окном темна, и крылья мельницы ее отца быстро вертит шальной ветер. А она, невеста, в доме одна сидит и ждет меня. Смотри-ка, свечи никогда не догорают, суббота никогда не уходит из дому. Невеста сидит за столом, не шевелясь, сложа руки, и ждет, чтобы я вернулся домой. А я скитаюсь по городам и весям, знакомлюсь каждый день с новыми людьми, с новыми местами, в одну девушку влюбляюсь, в другой разочаровываюсь, а о ней, о нашей совместной жизни позабыл и не возвращаюсь домой, чтобы прожить свою тихую жизнь в тихом моем углу.
Но иногда, перед тем как заснуть, я оказываюсь у нее, я кого-то обнимаю, кому-то жалуюсь, а она меня утешает, накрывает меня своими волосами и смотрит с улыбкой, а глаза у нее
Никак не могу представить себе ее глаза. Чего только я не думал о ее глазах, но точного представления о них не имею. Когда-то на выставке в Мюнхене я видел портрет дамы в исполнении одного француза. Я забыл имя художника. Изображена молодая дама в черном, с черным пером какой-то птицы на голове. Высокая, стройная женщина стоит возле пианино и легкими, медлительными и нежными руками в шелковых кружевных перчатках бросает красные розы на клавиатуру инструмента. Мне казалось, что глаза моей невесты должны быть такими, как у этой дамы на портрете. Но так мне казалось только поначалу, потом я не согласился с этим. И вообще образ моей бывшей невесты оставался для меня в тумане, и я не представляю себе, как она может выглядеть. Только однажды в Петербурге, в опере, я видел молодую девушку с каким-то господином, и мне показалось, что это «она»! Я словно помешался. Я последовал за ними, когда они вышли из театра. Господин заметил, что я не отстаю от них, и поглядывал на меня с подозрением, потом нанял извозчика и уехал. Я поехал следом, но они зашли в «Вену» и скрылись в одном из многочисленных кабинетов.
Да, при встрече с красивой девушкой на улице я в первое мгновение думаю: «Это она!» Но стоит мне тут же увидеть другую, как у меня мелькает мысль: «Нет, это она!» Так я сомневаюсь и ищу, потому что никак представить себе не могу, как она выглядит. В современной скульптуре я этого не вижу. В моей невесте должно быть что-то от классической линии, характерное для афродитической антики. Но не академической, нет, нет! Линия должна быть легкой, чуть дремотной, дремлющая страсть должна таиться в этой линии, как в испанских женских фигурах, как в примитивах. Так я думаю
Но тут приходит ко мне на помощь мой друг скульптор и начинает моделировать в воздухе.
Вот такой я бы ее изобразил. Фигура должна быть круглой, полной, но не рыхлой, больше крови, чем плоти, чтобы каждая капля крови давала себя чувствовать. И сильной, сильной я бы сделал эту фигуру, линии крепкие, с круглыми, ниспадающими плечами, и каждую черточку я бы вылепил так, чтобы снаружи она казалась сонной покрытой росою как нечто первозданное, как дочь Иевфая. И грудькрепкая, тугая, но небольшая, округлая и упругая, чтобы она была холодной, чтобы холодом от нее веяло. И вся фигура должна быть небольшая и словно созревшая для того, чтобы быть принесенной в жертву Чтобы чувствовались кости и каждая капля крови, клокочущая в ней Я посадил бы ее в тонкой шелковой сорочке, а кругом сиял бы красками ландшафт
Но тут перебивает художник. Гринберг позабыл обо всем. Этот длиннорукий парень с черными сверкающими глазами взобрался на стол, скинул какую-то глиняную фигуру (а Бюстник ничего не видит) и рисует картину:
У отца ее, говоришь ты, ветряные мельницы, вот, видишь, пригорок, желтый песок, собирается дождьодна туча темная, другаясветлая, свет падает на песокзолото, золото Впереди три ветхие мельницы, ветер гонит крылья в одну сторону. Кругом старые тополя, вербы с длинными ветвями, и все клонится в одну сторону, тени вперемежку с желтым светом переливаютсязолото, золото, осень водатемное пятно на желтом фоне Маленькая девочка стоит у воды Холодно холодно Она держит рубашонку, хочет надеть, но ветер дует, вздымает волосы, и всена желтом-желтом фоне Осень листья красные, желтые золото золото золото
Но тут уже во мне проснулся писатель, и я кричу, покрывая голоса обоих:
Нет! Нет!
И начинаю рисовать картину: в пятницу вечером и в субботу вечером Я сижу и штудирую, я набожный, благочестивый молодой человек Мы с женой живем в ладу, у нас с ней дети Она мне преданна А художник все это рисуетландшафт с ветряками, с тополями А Бюстник все это лепит в воздухе. Он даже показал мне, как она выглядит, схватил карандаш и делает набросок. Но Гринберг говорит:
Скажи, пожалуйста, ты никогда ее не видел? А далеко это от твоего местечка? Ведь твоя, родина совсем недалеко отсюда?
Да, это недалеко отсюда: два часа поездом до моего местечка, а оттудалошадьми. Я даже несколько раз встречался со сватом, он теперьстарый пьяница. Я дал ему несколько злотых и просил показать, где живет невеста, которую он мне когда-то сватал. Теперь я знаю точно это место. Однажды зимней ночью, когда мной овладела тоска, я пошел в ту деревню. Но когда оказался у самой деревни и увидал ветряки, я убежал. Не хочу видеть этих мест.
Боишься разочароваться?
Нет, не хочу видеть свое счастье.
Слыхали? Давайте сейчас махнем туда в деревню, посмотрим на его суженую! Всего три часа потребуется Сейчас семь часов, поезд отходит в восемь. Туда приедем в полночь. Как заблудившиеся рыцари, являемся ночью в заколдованный замок возлюбленной, которую мы никогда не видали. Ах, как это будет романтично! расфантазировался Бюстник.
Счастливая идея! Давайте поедем! крикнул Гринберг.
А деньги? Деньги? спросил Бюстник, подмигивая Гринбергу и показывая на мешочек, который тот носит на груди.
Черт с вами! Берите мешочек! снял он с себя свой «талисман». Там двадцать рублей на вторую половину месяца.
Но тут же он спохватилсякупец заговорил в нем:
Но чтоб вы мне вернули! А то у меня не будет на обеды!
Вернем! Вернем! Смотрите, пожалуйста, как он дрожит за свои обеды, этот обжора!
Идем, идем, торопят они меня.
Я не поеду, не хочу! упрямлюсь я.
Но ты посмотришь, как это будет романтично! уговаривает меня Бюстник. Приезжаем ночью и стучимся в железные ворота замка твоей возлюбленной «Спящая царевна! Отвори!»восклицает Бюстник не своим голосом.
Кто там? спрашивает Гринберг, подражая голосу женщины.
Твой позабытый суженый вернулся, после того как валандался по всему свету, и стучится теперь в ворота твоего замка! Отвори ему! Он хочет расколдовать тебя, поцелуем разбудить от сна!
Ха-ха-ха! Как это будет романтично! Пошли, пошли, Гринберг! Не бойся, будет тебе чего жрать! А и поголодаешь разок-другой, тоже не беда.
А я все еще упрямлюсь. Но мы все втроем бежим как сумасшедшие на вокзал, покупаем хлеб и фрукты на дорогу, кричим: «К спящей царевне! К спящей царевне! Разбудить ее от колдовского сна!»
В полночь мы прибыли в деревню, где жила моя суженая.
Поездка и в самом деле была романтичной, как уверял Бюстник. Ночь стояла темная. Полей не было видно, только чувствовалась их влажность, и лишь кое-где мелькал свет. Сердце в груди у меня колотилось, что-то меня пугало; мне казалось, что я возвращаюсь домой, на далекую свою родину. Но по мере приближения к деревне я постепенно успокаивался, фантазия рисовала мне разные картины: было такое чувство, что сейчас я увижу свой дом. Я видел ясно маленькую хатенку, на окнебелые занавески, стоят две чистые кровати, покрытые свежими простынями, между кроватей стоит комод, на комоде вязаная скатерть, а на ней расставлены разные вещи, свадебные подарки, которые мы получили в день венчания. А возле комода стоит она Теперь я видел ясно еврейскую женщину. Волосы причесаны гладко, на пробор, глаза у нее красивые, и говорит она тихо. Она не бежит мне навстречу, но ждет меня, ждет спокойно и вовсе не поражена моим появлением, хотя чувствует себя безмерно счастливой. И все же радость ее ни в чем внешне не проявляется, она только в голосе слышится: глядя в смежную комнату, она говорит: «Мама, мама, Шолом пришел!» И накрывает на стол для меня, накрывает сама, своими белыми, нежными руками.
Вот мы у ворот твоего заколдованного замка! возглашает Бюстник, до сих пор молчавший.
В испуге спохватываюсь. Вижу перед собою три ветряка, стоящие черными часовыми на пригорке, резко выделяющиеся на темном фоне ночи. С поля доносится неясный шорох; а перед нами мигают огоньки нескольких свечек.
Сердце в груди стучит сильнее.
Вот черные стражи дворца твоей невесты! смеется Бюстник.
Куда подъезжать?
К мельнику.
Так мы и стоим у его ворот, говорит наш возчик и добавляет:Тут и корчма
Из-за ставня виден слабый свет. Возле двери стоит скамья, на ней наставлены тарелки. Присаживаюсь.