Можешь подняться, уже все кончено.
Он больше не спрашивал: «Жив ли ребенок?» Все было ясно Лишь спустя минуту парень робко, стыдясь смотреть матери в глаза, спросил:
Кто был? Мальчик?
А не все ли равно? Ничего уже нет! вздохнув, ответила мать.
Берл снова закрыл лицо руками, лег и больше не плакал. Потом, не сказав никому ни слова, поднялся и вышел из комнаты. Побродив по темной ночной улице, он вернулся домой. Теща и тесть на цыпочках двигались по комнате, опасаясь потревожить больную. Не глядя на них, он подошел к окну и стал смотреть в темное стекло.
Берл, не хочешь зайти к ней? Рахилька спрашивала о тебе. Она, бедняжка, так слаба! сказала теща со слезами в голосе. Кто знает, сможет ли она все это пережить!
Переживет, переживет!
Может, зайдешь к ней? снова спросила теща.
Зайду, сейчас зайду! сердито ответил он, не оборачиваясь.
Шпилитер мигнул жене, уймись, мол, и она замолчала.
Когда больная уснула, тесть и теща на минуту вышли из комнаты, и Берл, сердитый, с недобрым чувством, на цыпочках вошел к жене.
Комната, в которой лежала больная, была слабо освещена. На столике перед кроватью горела свеча. Из-под простыни выглядывало бледное лицо с распущенными влажными волосами, с глазами, прикрытыми тонкой кожей век. Так голубь затягивает тонкой пленкой глаза, когда его хватают за горло. На бледных полураскрытых губах покоилась тихая печаль. А лицо светилось нежностью, такой же, как и тогда, в городском саду Но сейчас оно не выражало никаких желаний, и младенческая бессильная и невинная нежность сообщала ему особую симпатию. Как голубка, склонила голову Рахилька. И Берла охватила такая жалость к жене, что сердце у него мучительно сжалось. Казалось, ее закрытые глаза смотрели на него, но не с присущим им напряжением, а покорно, будто умоляя: «Не покидай меня! Не бросай!» На сердце у него потеплело. На глаза навернулись слезы и потекли по щекам. Ему невыносимо жаль стало этого полуребенка. На губах у него застыло выражение скорби. Берл устыдился своих мыслей, приходивших в голову раньше «Нет, Рахилька, нет, милая! Не разведусь я с тобой! Нет, Рахилька, всегда буду с тобой, всегда, родная! И все буду делать для тебя, все!»
Больная чуть приоткрыла глаза и прошептала:
Берл!
И высунула ослабевшую руку из-под одеяла. Берл уткнулся лицом в бледную ладонь и окропил ее слезами.
Молчи, Рахилька, молчи! Я всегда буду с тобой, навек с тобой.
И Рахилька, счастливая, закрыла глаза.
Моменты дней свободыПер. М. Шамбадал
Первый день
Сегодня, 22 марта 1905 года (впервые, кажется, в жизни указываю дату), я в Кутно. Самое важное в моем сегодняшнем днеэто то, что я осмотрел тела расстрелянных солдатами крестьян. Они лежали в мертвецкой при больнице. Сколько их было, не знаю: не то десять, не то двенадцать. Это были уже не люди, а чучела, набитые соломой, одетые в крестьянскую одежду Лица искажены. Но самое страшное в том, что смерть (я имею в виду убитых) была одета в грубое, грязное крестьянское платье. Глаза тщетно искали белое полотно. Среди убитых лежал также крестьянский мальчик лет четырнадцати. Страшная, молчаливая печать смерти, отметившая его мальчишеское лицо, потрясала Желтые крупные окаменевшие руки сложены на грудибольше я ничего не видел. Крестьянин и крестьянка, стоявшие возле мальчика, заслонили его от меня. Живые хранили молчание. Стоны и плач женщин нарушали безмолвие, которым живые отвечали своим злодеям.
То были первые жертвы, которые я видел на поле брани в Польше.
Четверг, 24-го.
Сегодня я был на похоронах девяти убитых крестьян в Кутно.
Это производило огромное впечатление. Гробы несли на руках. Народ шел за гробами в нерушимом молчании. Было здесь немало евреев, шедших не обнажая головы. Все тихо плакали. Строгая гармония связала всех, и казалось, что люди мстят злодеям суровым молчанием. Сильное впечатление производило совместное пение духовенства и народа. Люди, видно, верили, что есть некто, готовый вступиться за них И мне хотелось верить, что зло, причиненное народу, не останется безнаказанным Пение меня привлекало, и я двигался с толпой. Евреи в шапках, идущие вместе со всеми, заставляли меня не отставатьхотелось быть с массой, чувствовать свою принадлежность ей
Мать убитого мальчика, крестьянка, плакала и причитала: «Как я буду смотреть на его застланную кровать?» В словах этих было так много материнского (я вспомнил, что моя мать в Америке, а я здесь) и«Ах, господи, как хорош твой мир и сколько горя в этом мире!»
Я очень люблю крестьян: у них все так серьезно, так серьезно и просто, как сама земля!
5 апреля.
Я в Варшаве.
На улицах оживленно. Спешат тысячи людей, готовых принести себя в жертву.
В Павиаке (тюрьма для политических) умер один из арестованных. И тысячи людей собрались перед тюрьмой, требуя, чтобы им выдали покойника. Солдаты налетели на собравшихся и открыли стрельбу. Но народ стоял стеной, и люди один за другим начали падать
Я видел раненого. Пуля попала ему в живот. Кровь текла, а полицейский подошел и бил его. И тем не менее лицо лежащего не покидало выражение требования, покуда он не потерял сознания.
Я шел дальше. Навстречу попался помешанный солдат, вернувшийся с фронта, в папахе, с изможденным лицом, на котором метались дикие глаза. Помешанный раскачивался и что-то бормотал про себя: казалось, он пьян.
Сумасшедший в воинской шинели!
Гонимый в солдатской форме!
Как это печально!
Спустя два часа.
Я шел по улице. Тысячи спешат к Павиаку, и никто не знает, вернется ли он. Все готовы пожертвовать собой, чтобы получить тело покойника.
Война родит героев.
Ночью.
Не помню, на какой это улице. Узкий переулок, два ряда домов стоят друг против друга. На углахсолдаты с винтовками, не пропускают. С одной стороны засада. В переулок попала часть толпы. Вооруженные солдаты гонят людей. Кто сумел, скрылся в воротах. Дворники заперли калитки и не впускают. По улицам бегают молодые люди, которые не смогли вырваться, и, сознавая, что они каждую минуту могут пасть от пули, мечутся в поисках укрытия. Один из них подбежал к нашим воротам. Мы видели его в глазок. Глаза его умоляли открыть, но у нас не было ключа. Попытались взломать калитку, но это оказалось невозможным. А человек не отходит и молча умоляет Я в отчаянии кусал ногти
Вот! Раздался выстрел!
Что-то упало возле наших ворот
До меня донеслось последнее слово: «Боже!»
Ночью.
Я открыл форточку.
Уже поздний час. Стою у окна на пятом этаже. Днем отсюда видны крыши и трубы, трубы Сейчас темно, как на море. Все же я различаю черные силуэты фабричных труб. Вдруг слышу шум: люди бегут, стрельба.
Я закрыл форточку.
Кто-то стучит ко мне:
Разрешите!
Входит мой товарищ Аврам. Он кивает мне.
Что такое?
Хочешь пойти?
Куда?
Туда
Я понял, что он имеет в виду, и смотрю на него удивленно.
Он понял мое недоумение.
Ничего! говорит он. Пойдешь со мной.
И мы пошли.
Не помню куда. Он завел меня в какие-то еврейские улочки, мы очутились в длинном слепом коридоре, потом поднялись по лестнице в такой кромешной тьме, что казалосьни русская жандармерия, ни сам черт не в состоянии обнаружить это место. Сердце у меня сильно стучало: вот, думалось мне, здесь главный пункт
Мой товарищ постучал не то в стенку, не то в двери, сказал пароль, и дверь отворилась.
Мы вошли в небольшую темную комнату. Огонек горевшей лампочки тонул в сизом облаке табачного дыма. До нашего прихода здесь, судя по всему, все были заняты серьезным спором. Но когда мы вошли, спор оборвался и в комнате стало тихо. Те, что были здесь, переглядывались.
На кровати у столика сидела девушка с черными как смоль волосами, к ней подсело несколько молодых людей, и они заговорили шепотом.
К этой группе подошел и мой товарищ. Он о чем-то очень серьезно говорил, энергично жестикулировал. Кое-кто протестовал, однако после длительной паузы девушка сказала:
Товарищи, продолжим!
Как выяснилось позже, речь шла о предполагавшейся на следующий день грандиозной манифестации к «Десятому павильону» с требованием выдать тела казненных товарищейЯнкла и других.
В углу сидел молодой человек, очень странно одетый (позже я узнал, что это солдат из тюремной охраны), он рассказывал о ночи перед казнью Янкла.
Спокойно, твердым шагом шел к виселице Янкл меж двух солдат. И уже на помосте, до того, как палач накинул осужденному петлю на шею, Янкл обратился к солдатам и офицерам:
Смотрите! Люди жертвуют собою, твердым шагом идут на смерть, борясь за свободу, за лучшее будущее для нас, для вас
Офицер скомандовал барабанщикам, чтобы заглушить слова смертника, но барабанщик помедлил с выполнением команды, желая, видимо, дослушать, о чем думает человек перед смертью.
И голос Янкла был еще слышен
«Бум, бум, бум!»бухал барабан.
Ивсе. Клекот в горле, конвульсия ноги перед нами висело мертвое тело, завернутое в кафтан, недвижное и немое, хранящее тайну «потустороннего мира»
После Янкла привели другого парня, которого обвиняли в том, что он стрелял в казака. Это был мальчик лет семнадцати-восемнадцати, тощий, с испуганными черными глазами, бегавшими на бледном лице, как два мышонка. Нет, он еще не был подготовлен к смерти, но он понимал весь ужас небытия и хотел жить, жить в темном застенке, лишь бы не терять надежды, лишь бы жить!
Он не хотел идти на смерть, хватался за стену, неистово кричал. Крик этот был до того нечеловечен, до того страшен, что волосы на голове вставали дыбом. Весь ужас человека, лицом к лицу увидевшего смерть, сосредоточился в этом крике.
Мама Жить Мама ма
Крик этот взбудоражил всю крепость. Женщины и дети высунулись из окон. Говорили, что давно, очень давно не слыхать было в тюрьме таких криков.
Два казака схватили его за волосы, другиеза руки и ноги и потащили к виселице.
Барабан гремел, стучал все сильнее и сильнее, но криков несчастного заглушить не мог.
Когда его поставили на помост, у него подломились ноги, он упал на спину, тогда казаки насильно сунули его голову в петлю.
Мама!.. Мам послышалось в последний раз. И минуту спустя висел уже не человек, а нечто бесформенное, присмиревшее и спокойное
Люди выслушивали эти рассказы молча, казалось, даже безразлично: видно было, что они привыкли к «историям» подобного рода.
Стали обсуждать технические вопросы проведения манифестации, необходимость согласования с другими организациями и тому подобное.
Постучали в дверь.
Все притихли.
За дверью сказали пароль, и в комнату вошел человек небольшого роста. За ним стоял кто-то еще. О чем-то зашептались.
Все молчали.
Пришедшие вскоре покинули комнату.
Товарищи! сказала девушка, когда те ушли. В Варшаве объявлено военное положение. Генерал-губернатор приказал солдатам стрелять при малейшем скоплении народа!
Товарищи! Стоит понести некоторые жертвы ради такой демонстрации! Улицы неистовствуют! раздался голос одного из видных товарищей.
Несомненно! откликнулись другие голоса, как если бы жизни человеческие здесь отсчитывали, как горошины
Я тихо спросил у своего товарища, можно ли мне выразить свое мнение. Несколько строгих взглядов устремились на меня.
Товарищи! сказал я. Каждая человеческая жизньэто святыня сама по себе, отдельный мир. Нельзя делать ставку на чью бы то ни было жизнь, как бы священна ни была цель, ради которой такая ставка делается. Я властен только над своей жизнью, но ни в коем случае не над чужой
На меня налетели со всех сторон:
Нам не нужна жалость!
И, может быть, они правы.
Онипутеуказчики, строители нового мира, и каждыйвсего лишь кирпич, нужный для строительства этого мира. А яразбитый, нищий певец, я в каждом человеке вижу индивидуума, отдельный мир сам по себе Мне неохота больше говорить.
Товарищ увел меня отсюда.
Я долго бродил по улицам, много раз меня останавливали, проверяли паспорт, то и дело попадались навстречу патрули, которые вели людей в участок. Я носился как сумасшедший, но в конце концов добрался до своего жилища
Поднялся по высокой темной лестнице. И в сердце и в голове стучало:
Завтрак Павиаку!
Уставший, я повалился на кровать и долго-долго смотрел в ночную тьму. Кажется, о чем-то думал.
Но о чемне помню.
Понедельник.
Солнце глядело в окошко, заливая светом мое убогое жилище, и сердце нехотя заволновалось.
Вставай!
Меня будто снесло с лестницы. Вышел на улицу. Лавки закрыты, витрины заколочены. Люди толпами бродят по тротуарам, спокойно, сдержанным шагом, держась за руки, плечо к плечу. И кажется, что во всей этой массе людей живет одна душа, душа единства
Подходит человек, молвит слово и исчезает. Никто не знает, как и почему, но люди уже сошли с тротуара, заняли улицу и шагают.
Две шеренги высоких домов тянутся по обеим сторонам улицы и теряются где-то далеко в тумане. А между обеими шеренгаминарод, море голов.
А над морем плывет, словно парус, красное знамя и указует путь.
Не золотом тканное, не богато украшенноеэто рабочее знамя. Темной ночью во мраке погреба мать-Нужда сучила нитку, сестра-Чахотка (с табачной фабрики) заправила нитку в станок, а братец-Голод ткал полотнище знамени.
В кровь макали нитки, в кровь убитых, в кровь нищих, затравленных нуждой и безысходной бедностью.
Развевайся, шуми над морем голов, Нищета! Оттачивай слово свое и кинь его людям в лицо! Слово сильное и твердое, как молот твой, как рука твоя!
Из тысяч грудейодин зов, один крик, один глас: «Клятва», как слово божье, как вихрь, вырвавшийся из скопища ветров, несется по улице. Отдельного человека не стало: каждый сделался частью, частицей того большого, что в пламени единения необычайной, неведомой силой слито в единое целое.
Празднуй, беднота, свой праздник, свой красный праздникпраздник твоих убиенных!
Появились солдаты.
Рота. На минуту они остановились. Остановилось на минуту и шествие. Как будто ничего не произошло: массы слились и притихли. Две силы с минуту смотрели одна другой в лицо.
Еще не знали, началось ли уже Еще не поняли, что случилось. Какой-то ветер пронесся над нашими головами.
«Тр-р-рах-х-х!..»
То в одном, то в другом месте люди пригнулись к земле, так что в море голов образовались провалы.
«Тр-р-рах-х-х-х!»
Ветер сорвал с меня шляпу.
Мой товарищ Аврам клонится книзу.
Что с тобой?
Не отвечает.
Ищешь что-нибудь?
Ноги его скользят по мостовой.
Наклоняюсь, щупаю Что-то течет у меня по руке,
Что такое?
Кто-то повалился на меня.
Моя голова упала на что-то мягкое
Очень темно в глазах
Среда.
Раннее утро.
Мир еще погружен в полумрак, то тут, то там из тумана высвобождаются ряды высоких домовулица.
Улица пустыннани человека, ни лошади, ни собаки
Только частые патрули с городовыми во главе шныряют по опустошенным улицампечальным, осиротевшим. Кажется, что обитатели их вымерли. В каждом домепокойник, накрытый черным Солдаты охраняют входы в подвалы
Похоронные процессии тянутся по улицеот больницы до кладбищажертвы демонстрации в понедельник. Черный гроб тащит слепая лошадь. Впередикрест, за гробоммать или отец
Они перемешалисьсолдаты и участники процессий, и металлические кресты выглядывают из-за стальных штыков. Похоронные дроги тащутся, как возы с углем с Товарной станции по Желязной улице
Кто выюные жертвы? Запечатлены ли хотя бы ваши имена?
Мой товарищ Аврам! Быть может, и твое тело покоится на одном из этих возов? Но я этого воза не узнал: все они одинаковы.
Крест впереди, мать или отец позадии с обеих сторон патрули.
Я пишу эти строки, а передо мноюплаток, пропитанный твоей кровью, твоей юной кровью.
Кровь Аврама! Я знал тебя, знал твои страдания, но знал я и твою веру, твои стремления, ради которых ты так бурлила в жилах Аврама
Кровь Аврама пролита на Маршалковской улице. Знал ли дворник дома сто пятьдесят три по Маршалковской, что кровь, которую он смывал с камней, твоя кровь, твоя молодая, живая кровь?!
Я ее знал!..
Спустя два дня.
Пятница.
Я вышел на улицу.
В двух-трех шагах от моей двери меня встретил патруль. Стражнику, который вел патруль, моя внешность, видимо, не понравилась. Он подошел, меня окружили и велели идти. Иду. С минуту я один; но вот проходит еще один еврей, он оглянулся, и стражник его заметил. Он мигнул солдатуи вот мы уже идем вдвоем.