А голод становился все страшнее. Стало небезопасно ходить по улицам с продуктами из магазина. Мы с мамой ходили всегда вдвоем. Помню, шли из магазина, стали пересекать улицу Маклина, и вдруг недалеко от Аларчина моста, в Покровском саду, взорвались две бомбы. Стало светло как днем. Это были термитные бомбы.
Как-то я пошел в булочную один. Она располагалась на углу проспекта Римского-Корсакова и улицы Маклина. Метров двести от дома. Получил я 250 граммов на маму и на себя и возвращался домой. Вдруг подскочил парень и начал вырывать у меня сумку с хлебом. Я закричал. Недалеко проходил военный, подбежал, дал парню тумака, а меня проводил до квартиры. Посоветовал маме больше меня одного не отпускать. Прощаясь, оставил кусок дуранды. Я до сих пор не знаю, что это такое. Мне объяснили, что это прессованное сено, корм для лошадей. Мы и этому были очень рады. Сегодня вспоминаю с улыбкой: от дуранды у меня начался запор.
Еще в начале голода стали пропадать кошки и собаки. У нас дома жили кошка Маша и собака Мальчик. Это были родные для меня существа. Вначале пропала кошка, а потом и моя любимая собака.
Теперь, выйдя на улицу, я часто видел на снегу мертвых. Умирали прямо на ходу. Идет человек, вдруг останавливается и падает. И больше не поднимается. На моих глазах умерла на углу нашего дома женщина. Вначале упала, ей помогли подняться. Она жалобно улыбнулась и снова упала. Когда ее снова хотели поднять, она была уже мертва.
Умирали и в нашем доме. После войны во дворе осталось всего пять-шесть ребят. Остальные умерли от голода.
Мертвых увозили на санках. Гробов не было, все шло на дрова. Хоронить покойников на кладбище не было сил, и их собирали в каком-то одном месте. Такое место было недалеко и от нашего дома в Канонерском переулке, который заканчивался тупиком. Туда и начали свозить мертвых. Потом их забирали похоронные команды.
Уже весной, в марте 1942 года, мать везла меня на саночках в столовую мимо этого переулка. Голубело по-весеннему небо. В безмятежном солнечном свете жутко было наблюдать, как солдаты из похоронной команды грузили на бортовые машины трупы. Страшно было смотреть, как на морозе голые скрюченные тела складывают в кузов машины.
Я пишу это для того, чтобы те, кто не видел войны, знали, какие бедствия она несет с собой
Горе и лишения легче переносить сообща, В нашем доме многие семьи стали объединяться и жить вместе. Ведь в случае необходимости можно было помочь друг другу, да и дрова сэкономить.
Так было и у нас.
С началом войны мы с мамой жили в своей семьдесят шестой квартире вдвоем. Это была просторная двухкомнатная квартира на первом этаже. Наша семья занимала большую двадцатидвухметровую комнату. В другой меньшей до войны жили два неженатых брата Матюшенко: Иван Петрович и Василий Петрович. В первые дни войны оба ушли на фронт, и их комната стояла запертой.
Мать достала где-то столярный клей. Из него сварили студень. Это уже была еда. Варили мы с мамой и отцовские кожаные ремни. Воду хлебали, а ремни просто жевали.
Потом к нам приехала семья из шестиэтажного дома, мама с дочкой. Девочку звали Валей. Она выжила. После войны мы встретились с ней как родные.
Ели мы два раза в день. Мама брала тазик, наливала воду, кипятила. Затем мы крошили туда стодвадцатипятиграммовую краюшку (половину нашей общей суточной нормы), сдабривали несколькими каплями растительного масла, солили и быстро съедали. Вечером еда была та же.
За водой ездили с саночками на Неву и там из проруби, напротив училища имени Фрунзе, наполняли ведра и везли домой. Иногда ездили на Фонтанку. Когда выпадал чистый снег, растапливали его.
Я уже говорил, что мы жили на первом этаже. Выше уже было почти невозможно подняться лестница вся обледенела. Из квартир все нечистоты выливали прямо на нее, так как выносить их во двор ни у кого не было сил, и все это замерзало.
В декабре разнеслась весть, что наши войска ведут бои по прорыву блокады. С надеждой мы прислушивались к сводкам Совинформбюро. В эти дни часто упоминались фамилии генералов Федюнинского и Мерецкова, ведущих бои на Волховском и Тихвинском направлениях. Как праздник, встретили сообщение о взятии нашими войсками Тихвина. А весть о разгроме немцев под Москвой была встречена, как начало разгрома фашистов. Только и слышалось: «Побили фашистов под Москвой! Теперь и нам ждать недолго. Уже Тихвин взяли. Главное продержаться».
Утром 25 декабря мы с мамой пришли в булочную и узнали, что хлебный паек увеличен мне и ей на 75 граммов. Радости не было предела. Незнакомые люди обнимали друг друга, кричали «Ура!». И хоть голод продолжался, эта прибавка, как и наши победы под Москвой и Тихвином, придали нам сил. Каждый верил, что худшее позади, что настанет день, когда Ленинград будет освобожден от вражеской блокады.
Но все же, несмотря на увеличение хлебного пайка, последствия голода в течение уже трех месяцев сказывались. Умерших становилось все больше.
Я «дошел до точки». Хотелось есть. Я уже почти не вставал с постели: не было сил вновь на нее взобраться. Не знаю, как я решился, но однажды, накинув ремень на раму кровати, попытался повеситься. Прибежала мама и, вытащив меня из ремня, горько зарыдала. Я дал ей слово, что никогда не повторю ничего подобного, А тут еще один удар: мама потеряла карточки на три дня. Ну, думаю, конец. Единственная еда, какую я мог себе придумать, это собирать ногтями с простыни матерчатые катышки и жевать их. Все смешалось: день и ночь.
В довершение в дом попал снаряд и, не разорвавшись, лежал где-то сверху, над потолком. Я написал письмо отцу, в котором просил бить фашистов крепче, отомстить за нас. В этом письме я с ним прощался, так как полагал, что мне уже не подняться.
Уже потом я узнал, что отец, служивший в ту пору красноармейцем в артиллерийском полку, обратился с этим письмом к комиссару полка. Попросил отпустить его хоть на день в Ленинград. Старший батальонный комиссар Васильев сказал ему, что несколько бойцов и командиров едут по служебным надобностям в город и зайдут к нам домой, узнают, что и как.
И вот 12 марта 1942 года я услышал стук в дверь. Встать и открыть не было сил ни у меня, ни у Вали. А стук все раздавался. С трудом я сполз с кровати и ползком добрался до входной двери, открыл и увидел, что стучали какие-то военные. Кто-то из них подхватил меня на руки и отнес на кровать. Глядя на нас с Валей, военные плакали, у кого-то из них нашелся кусочек хлеба, и они, разделив его на две части, дали мне и Вале. Матери дома не было, она ушла с Валиной мамой за водой. Военные (среди них была женщина-санинструктор) сказали мне, что отец просил передать привет, расспрашивали про наше житье-бытье. Потом сообщили, что послезавтра они едут на фронт, в полк, и возьмут меня с собой. Спросили, согласен ли. Я заплакал и сказал, что согласен. Один из военных потом я узнал, что это был старший политрук Иванов, мой однофамилец заметил, что нужно знать еще мнение матери и просил, чтобы 14 марта в три часа дня она была дома. Затем они уехали. Когда пришла мама, я ей все рассказал. Мать перекрестилась и сказала:
Слава богу, хоть сына спасу!
Я ей сказал:
Мама, надо благодарить не бога, а армию.
И армию, сын, тоже.
Два дня я провел, как в лихорадке. Считал часы, боялся, что умру, не дождавшись однополчан отца. Наступило 14 марта. Вот и 15 часов. Военных нет. 16 часов. Вот уже и 17, а их все нет. Я заплакал в отчаянии, считая, что меня обманули. Теперь надежды, что я выживу, у меня не было.
Но где-то под вечер раздался стук. Мама побежала открывать. Это были мои военные! Снова заплакал, теперь уже от радости. Военные извинились, что не приехали вовремя. Поговорили с мамой, затем под рыдания и матери и мои меня завернули в одеяло и понесли в машину. Я крикнул:
Баян возьмите!
Возьмем, малыш, не бойся, обязательно возьмем! Вот поставим тебя на ноги, и будешь нам играть.
Машина оказалась газогенераторной полуторкой, в кузове которой был построен деревянный домик. Внутри домика горела железная печурка, труба была выведена наружу. Так и ехала машина, и на ходу дымила печуркой.
Юнбат
В полк приехали ночью. Меня положили к раненым в медсанбат. Пришел комиссар полка старший батальонный комиссар Васильев, посмотрев на меня, прослезился. Видимо, вид у меня был далеко не блестящий. Семья комиссара тоже зимовала в Ленинграде.
На второй день пришел с позиции отец. И он меня не узнал, и я нашел его очень постаревшим. Обнялись мы, поплакали. Я сказал, что буду проситься к нему в батарею. Несколько дней меня кормили буквально по ложке. Потом я чуть не умер. Один сердобольный солдат принес мне котелок каши. Я его весь съел, и мне стало очень плохо. Начался заворот кишок. Меня несколько раз промывали, потом изолировали в отдельном помещении и закрыли. Всем раненым и сестрам разъяснили, что я дистрофик, что кормить меня нужно небольшими порциями, иначе я умру.
Недели через две я уже был на ногах. Сшили мне обмундирование, и 28 марта 1942 года я принял воинскую присягу. Вначале меня определили в тыл полка, в артмастерские. Потом пришел старший батальонный комиссар Васильев и сказал, что я назначен к нему ординарцем. Так я уехал в расположение полкового штаба.
Меня определили в штабную батарею, командиром которой был лейтенант Герасименко Иван Петрович, а комиссаром старший политрук Иванов.
Лейтенант Герасименко при первой встрече сказал, что раз я ординарец комиссара полка, то должен хорошо владеть оружием. Поэтому первейшая моя задача научиться стрелять из пистолета. Поскольку его у меня не было, то я учился стрелять из пистолета комиссара батареи.
Мы уходили в лес. Мишенью при стрельбе обычно служила курительная бумага. На фронте выдавали книжечки с такой тонкой бумагой. От книжечки отрывался листок, в него насыпался табак, и свертывалась папироска, или «самокрутка», как ее называли. Вот такой листок старший политрук прикреплял к дереву, и я в него стрелял.
Пистолет «ТТ» штука тяжелая, А для одиннадцатилетнего мальчика и подавно. Поэтому я клал пистолет для упора на левую руку и стрелял. Поначалу меткость у меня, мягко говоря, была неважная. Потом стало получаться. Одно было плохо: курок после выстрела автоматически взводился, а так как я близко держал пистолет то несколько раз разбивал себе губу и нос. Посоветовавшись с лейтенантом Герасименко, комиссар батареи решил обучать меня стрельбе из нагана. Через некоторое время я уже стрелял без упора, держа наган в вытянутой руке.
Сам старший политрук Иванов стрелял хорошо. Как-то после очередной тренировки он достал свой пистолет и указал на высокую сосну, где сидела белка. Потом прицелился и выстрелил. Белка упала к нашим ногам. Увидев, что мне очень жалко зверька, комиссар и сам расстроился. Не знаю, но, может быть, именно с того случая у меня появилось стойкое отвращение к охоте. Впоследствии мне много раз предлагали заняться охотой и даже дарили книги на эту тему, но я всегда вспоминал убитую белку и отказывался.
На фронте мне довелось стрелять из разного оружия. И из винтовки, и из карабина. Но самое памятное это стрельба из противотанкового ружья.
У нас в артиллерийском полку эти ружья только появились. В батареях создавались нештатные расчеты, и их обучали стрельбе. Как-то мне удалось побывать на одной такой тренировке. Солдат первый номер расчета стрелял пока еще плохо. И когда в очередной раз крупнокалиберная пуля вспорола песок метрах в десяти от ружья, руководитель стрельбы окончательно расстроился. И тут меня дернуло попросить старшину дать мне выстрелить из ПТРа. Старшина спросил, приходилось ли мне стрелять раньше. Не моргнув глазом ответил:
Два раза!
Противотанковое ружье длинное, стоит на железных ножках. Его даже обслуживают два человека. Зарядил я патрон, прицелился, нажал спусковой крючок. Раздался оглушительный выстрел. Больше ничего не помню сила отдачи отбросила меня метров на пять от приклада. Очнулся от отборной, но справедливой ругани старшины. Больше я никогда не пробовал стрелять из противотанковых ружей.
В конце апреля мне выдали личный наган. Я им очень гордился и при поездках с комиссаром на батареи всегда держал руку на кобуре, как бы показывая всем, что я готов немедленно открыть огонь, если Васильеву будет угрожать опасность.
Комиссар, как и все бойцы, меня любил. В редкие спокойные часы, когда Васильев оставался в штабе, я шел в землянку штабной батареи, брал баян и играл. Собирались бойцы, командиры, вполголоса пели любимые песни. И это были для меня настоящие праздники.
В поездках с комиссаром мне приходилось бывать во всех подразделениях полка. Особенно я любил поездки в артдивизионы, на огневые позиции батарей. Там кипело настоящее боевое дело, да и отца лишний разок удавалось повидать, видел-то я его довольно редко.
Однажды ранним утром, когда комиссар и я приехали в батарею, где служил отец, поступил приказ открыть огонь по скоплению белофиннов. Все четыре орудия батареи немедленно были изготовлены к бою. Старший батальонный комиссар Васильев разрешил мне находиться у орудия, где наводчиком, или, как правильно называть, первым номером расчета, был мой отец.
А ну, династия Ивановых, угостите-ка фашистов огоньком! улыбнулся комиссар.
А надо сказать, что огонек наш был горячий. Калибр гаубицы сто пятьдесят два миллиметра. Это не шутка.
Раздался слегка взволнованный голос старшего батареи:
НЗО-«Т», взрыватель осколочный, заряд четвертый
Непосвященному человеку эти команды мало что говорят. Для артиллеристов же информация была полной. В данном случае команда означала, что орудия батареи будут вести неподвижный заградительный огонь по заранее пристрелянному рубежу, названному условно «Т»; взрыватель осколочный заставлял снаряд разлетаться при взрыве на множество осколков. От номера заряда зависит дальность стрельбы.
По команде расчет быстро зарядил орудие и был готов к открытию огня. Я взялся за спусковой шнур и стал ждать. Наконец командир огневого взвода крикнул:
Первое!
И тут же командир нашего орудия гаркнул во всю грудь:
Орудие!
Я дернул шнур. Раздался оглушительный грохот. Все на миг прикрыли уши. Орудие слегка подпрыгнуло и встало на свое место. Ствол, откатившись назад, снова вернулся в исходное положение. Снаряд с устрашающим воем полетел на врага. Отец крикнул:
Выстрел! Это означало, что выстрел произведен без задержки.
Снова команда:
Заряжай!
Подносчики подали очередной снаряд, заряжающий зарядил орудие, и наш расчет стал ждать команды.
В это же время стреляли поочередно второе, третье и четвертое орудия батареи.
Огонь длился минут пятнадцать. Я выпустил два снаряда. С передового наблюдательного пункта полка сообщили, что наши снаряды разорвались в гуще наступающего противника. Вражеская атака была сорвана. Так я начал мстить врагам за мой родной город, за мать, за ленинградцев, за их страдания и боль.
После стрельбы комиссар полка собрал батарейцев и рассказал, что на одном из участков 123-й стрелковой дивизии белофинны рано утром проникли в расположение нашего боевого охранения и частично его вырезали. Затем они пытались захватить нашу первую линию траншей. Однако их планы оказались сорванными. Потеряв десятки убитых и раненых, враг был вынужден убраться восвояси. Большую роль в этом сыграл точный огонь нашей батареи.
Обращаясь ко мне, Васильев сказал:
А ты, Витя, молодец! Метко стрелял. Настоящий батареец. И будем тебя теперь называть юнбат, то есть юный батареец.
Через несколько дней в одном из номеров фронтовой газеты я прочитал стихи об этом бое. Говорилось в них и о наших товарищах, погибших в боевом охранении. Помнится, стихи были написаны на мотив популярной песни.
Вскоре после стрельбы по белофиннам комиссар полка взял меня в поездку к нашим артиллерийским разведчикам на ПНП полка и на командный пункт пехотинцев. До этого на передовой я не бывал.
Наблюдательный пункт был расположен метрах в шестистах от переднего края. Мы не доехали до него километра полтора. Дальше ехать было опасно, Оставшийся путь проделали где по ходам сообщений, а где перебежками.
С непривычки было страшновато. Стояли темная ночь. Шел дождь. Над передним краем постоянно вспыхивали осветительные ракеты.
Встретил нас командир взвода артиллерийской разведки младший лейтенант Маркин, высокий, крепкий человек с орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу» на гимнастерке, Пока комиссар полка решал с ним служебные дела, ребята с ПНП угостили меня крепким чаем и уложили на нары отдохнуть. Незаметно я заснул.