Как же мы тебя не уберегли? Что я скажу Марии Павловне? (Это моей маме.)
Затем меня вместе с другими ранеными повезли на машине в полевой госпиталь. Там нас не приняли полно раненых. В другом тоже. В третьем сопровождавший машину санинструктор сказал, что в кузове лежит тяжелораненый мальчик-ефрейтор, которому нужна срочная операция. Это подействовало. Меня положили на носилки около хирургической палатки. Лежал я долго. Вдруг подошел какой-то врач в забрызганном кровью халате, увидел меня и начал кого-то распекать за то, что мальчика не несут в операционную.
В операционной я лежал голый на столе мне надели маску и велели считать. Я добросовестно начал считать и вдруг чувствую: вливают что-то в маску. Я ведь не знал, что это хлороформ, что это делают общий наркоз. Я подумал, что ранен безнадежно, что вылечить меня невозможно и меня решили отравить, чтобы не мучился. Откуда взялась такая чепуха в голове? Видимо, от просмотренного еще на Карельском перешейке кинобоевика. Нам иногда их показывали. И вот в этом фильме я видел, как немцы делали уколы, чтобы умертвить безнадежно раненных. Эта чертовщина и всплыла у меня в голове. Я пытался отбиваться руками и ногами, ругался самой отборной бранью и проклинал врачей, которые хотели меня отравить Конечно, наркоз все равно сделал свое дело.
После операции меня долго рвало, а потом я куда-то провалился. Очнулся оттого, что кто-то на меня пристально смотрел. Передо мной сидел военный с одной шпалой в петлицах. На рукавах по золотой звезде. Понял, что это старший политрук. Старший политрук улыбнулся, сказал, что он комиссар госпиталя. И вдруг спросил, где это я научился так ругаться? Я покраснел от стыда. Вот тогда-то он и рассказал мне, как я буянил, когда мне делали наркоз, Я извинился. Он сунул мне две шоколадные конфеты и сказал, чтобы я отдыхал, что наступление развивается успешно, велел не волноваться.
Я не знал, что наша попытка прорвать блокаду в тот раз сорвалась, что полк понес большие потери.
На следующую ночь нас погрузили в санитарный поезд и повезли в стационарный госпиталь в Ленинград. Вначале меня поместили в больницу имени Володарского. Положили в большом зале. У меня сильно болели раны. Позвал медсестру, сказал, что очень болит грудь и рука. Сестричка меня осмотрела, успокоила: больно мне оттого, что присохли бинты к ранам. Я стал просить, чтобы меня быстрее перебинтовали.
Прошло довольно много времени, когда подоспела моя очередь на перевязку. Ведь я был не один, были раненные куда более опасно. Подошел врач, стал разбинтовывать грудь и руку. Вдруг как дернет присохшие к ранам бинты, да так, что у меня от боли потемнело в глазах. Я невольно закричал. Военврач пояснил, что он мог бы отмачивать бинты, но самое правильное, хотя это и болезненно, оторвать марлю от ран, чтобы появилась кровь. Тогда не будет нагноения.
Не знаю, может быть, по теории оно и так, но я всегда просил потом на перевязках бинты мне отмачивать. До сих пор думаю, что, скорее всего, у врача на отмачивание просто не было времени. Слишком много скопилось раненых.
Вскоре меня погрузили на санитарную машину и повезли в другой госпиталь. На этот раз доставили на набережную Невы, недалеко от Финляндского вокзала.
После войны я ездил на то место. Набережная эта называется Комсомольской, а в том доме размещается теперь какой-то институт.
В палате нас лежало двое. Я и парень-казах. Я тут же написал матери письмо, в котором сообщил, что лежу раненый в госпитале около Финляндского вокзала. Сообщил адрес.
И вот входит в палату заплаканная мама. Кое-как ее успокоили. Пришел врач, объяснил, что я ранен в грудь и руку осколками мины, что опасаться за мою жизнь оснований нет. Мама сказала, что будет меня часто навещать. Однако через несколько дней мне объявили, что я в числе тяжелораненых буду эвакуирован в госпиталь на Большую землю. Никакие просьбы и слезы, что я не хочу уезжать из Ленинграда, не помогли. Приказ есть приказ.
В середине октября ночью нас погрузили в санитарные машины и повезли на станцию. Уложили в санитарные теплушки, и мы поехали. Мы знали, что единственная дорога из блокированного Ленинграда это через Ладожское озеро или по воздуху самолетом. Никто не говорил, куда нас везут. Я думал, что на аэродром. Однако утром мы прибыли на берег Ладожского озера к причалу, где стояли корабли. На носилках нас стали переправлять на корабль.
Стоял солнечный, но очень холодный день. Ладога бушевала. Моряки говорили, что было девять баллов. Пока меня переносили на корабль, я страшно замерз, и зубы выстукивали дробь. Это я теперь думаю, что замерз, а тогда, может быть, дрожал и от страха. Шутка ли, беспомощный, весь забинтованный, да еще на корабль, да еще и в шторм идти по необъятному морю. Я ведь Ладогу представлял себе, как бескрайнее море.
Матросы положили меня не в трюме, а в выгородке около трубы. Я скоро согрелся. Пришел комиссар во флотской фуражке. Сказал, что корабль называется канонерская лодка «Чапаев», что идти нам часа три, что, если будут налетать немецкие самолеты, я не должен бояться «Чапаев» хорошо вооружен.
Вышли в море. Ко мне подходили матросы. Кок сварил специально для меня сладкую рисовую кашу. И мне стало хорошо, тепло и спокойно. Матросы от меня не отходили:
Ты, Витек, после госпиталя к нам подавайся на корабль, юнгой. Флот это лучший вид вооруженных сил.
Я тоже полюбил этих добрых людей, полюбил корабль. И решил, что обязательно стану моряком. Ведь любой мальчишка в Ленинграде бредит морем и кораблями.
У одного из матросов я попросил достать мне флотский ремень с бляхой. Усмехнувшись, он сказал, что вот сейчас выйдем на середину Ладоги и там достанет мне со дна хоть два. Товарищи на него зацыкали, а я не сразу уловил зловещий смысл его слов. Но скоро жестокая реальность раскрыла суть шутки.
На корабль навалились три «мессершмитта-109». Один за другим заходили они на нас и сбрасывали бомбы. Корабль содрогался от грохота зенитных пулеметов и орудий. Огонь мешал фашистским стервятникам бомбить прицельно. Бомбы падали то по курсу, то по корме. Одна взорвалась очень близко от борта. Корабль обдало водой, он накренился. У меня сердце от страха чуть не остановилось. Корабль как бы раздумывал, ложиться ли ему на борт или нет, все же выпрямился и пошел своим курсом.
Вот тогда я понял, что крылось за словами моряка. Да, здесь действительно имелись шансы нырнуть на дно за ремнем с бляхой. Немало судов было потоплено на том страшном пути.
Воды я боялся. Во-первых, потому что не умел плавать, а во-вторых, одно плавание уже чуть не кончилось для меня трагически. Это было незадолго до войны, весной 1941 года. Володька Белов учил нас кататься в канале Грибоедова на отколовшихся льдинах. Как-то я катался один. Перепрыгнул с одной льдины на другую, а она оказалась почти полностью растаявшей. Я провалился в воду. Было начало апреля, и я еще ходил в зимнем пальто. Пальто набухло и стало тянуть меня вниз. Как мог, держался за края льдины, но они обламывались. На счастье, мои крики услышал наш дворник. Он прибежал на спуск канала, одним махом выдернул меня, совсем окоченевшего и обессилевшего, из воды, и, хотя меня в дворницкой высушили и отгладили, скрыть от мамы это происшествие не удалось, и я был справедливо наказан.
Вот о чем я вспомнил, когда на наш корабль летели бомбы.
Появились наши истребители, отогнали немцев, и мы благополучно пробились к желанному причалу.
Из госпиталя на Большую землю меня сопровождала молоденькая медсестра Наташа. Ей часто приходилось преодолевать этот полный опасности путь. Но она не боялась. Ей было лет шестнадцать. Мне одиннадцать. И я в нее влюбился. Уже потом, когда я лежал в эвакогоспитале в Шексне, мы некоторое время даже переписывались. Она относилась ко мне, как к младшему брату.
После прибытия в порт Кобона нас погрузили с корабля в вагонетки узкоколейки.
Я думал, что Большая земля это тишина и безопасность, но тут все ходило ходуном от взрывов бомб. Немцы бомбили скопившиеся на берегу ящики и мешки с продуктами, предназначенные для блокированного Ленинграда.
Под непрерывной бомбежкой нас погрузили в вагонетки и, толкая их вручную, повезли к стоявшему на путях составу. И снова теплушки с нарами. Кругом тяжелораненые бойцы. Санитарки мечутся от одного к другому, стремясь как-то помочь, облегчить боль. Кто без руки, кто без ноги Очень кричал один боец. Его крик мне слышится до сих пор. Его уговаривали раненые, сестры, но он продолжал кричать от боли.
Вот так и ехали. В начале пути на состав налетел немецкий самолет. Чтобы не дать «юнкерсу» прицельно бомбить, машинист паровоза то набирал большую скорость, то резко тормозил. Во время таких торможений некоторые раненые падали с нар, раздавались крики, костерили машиниста. На первой же стоянке несколько доведенных до отчаяния бедолаг пошли на костылях бить машиниста. Тот спрятался. Потребовалось заступничество начальника поезда. Он убедил бойцов, что машинист действовал в наших же интересах, спасая состав.
Поезд шел в тех местах, где в декабре 1941 года шли тяжелые бои за Тихвин. До сих пор на полях виднелась разбитая немецкая техника, валялись каски гитлеровских вояк.
Раненые приволокли откуда-то в наш вагон кучу новеньких немецких крестов. Раньше я бы с интересом их разглядывал. А сейчас вместе с другими наслаждался тем, что плевал на эти кресты и выбрасывал их в открытую дверь.
Поздно вечером поезд притащился в Череповец. Я ждал, что меня вынесут наконец из вагона. Однако пришел врач, осмотрел мои раны и сказал Наташе, что меня здесь снимать не станут, а повезут дальше, на станцию Шексна.
В Шексне нас выгрузили и направили в какое-то помещение на санобработку.
Госпиталь наш размещался в деревянных бараках. Их было двенадцать. Говорили, что перед войной тут находился лагерь для заключенных.
Вокруг бараков лежало пустое заснеженное поле. В нескольких километрах от госпиталя располагались деревни, откуда, в основном, и работали девушки санитарками.
Меня поместили в одиннадцатый барак. Это было просторное помещение, разделенное пополам. Раненые лежали на двухъярусных деревянных нарах. Но и проходы между нарами были забиты кроватями. Раненых было много. В бараке стоял тяжелый больничный запах.
Лежал я в госпитале долго: с середины октября 1942 года до седьмого января 1943 года. Раны никак не заживали, все время гноились. Старшим ординатором у нас была военврач третьего ранга Вера Платоновна, красивая молодая женщина. Носила в петлицах одну шпалу. Сын Веры Платоновны вместе с бабушкой остался в оккупированном Ростове-на-Дону, и она относилась ко мне с нежностью, как к родному.
Естественно, все раненые были в нее влюблены. Больше всех, как мне казалось, разведчик младший лейтенант Вася Титов мой сосед по нарам. Иной раз проснусь ночью от стонов, гляжу: Васи рядом нет. Сидит за столом напротив Веры Платоновны и что-то тихо говорит. Но мальчишки все замечают. И я знал, что сердце Веры Платоновны отдано летчику, который изредка прилетал на У-2 и садился прямо за бараками в поле. Зимой, когда я уже ходил, часто видел их, гулявших в заснеженном поле.
Иногда я тоже воображал себя летчиком, И видел, как Наташа бежит к моему самолету, не остывшему еще после жаркого воздушного боя
Наташа писала не часто. В своих письмах она сообщала, что по-прежнему сопровождает раненых из Ленинграда на Большую землю. Обещала, что, если попадет в Шексну, обязательно меня навестит. В одном письме Наташа рассказывала, как тяжело было пересекать Ладогу в начале ноября. На озере уже устанавливался лед. Корабль шел в сплошной шуге. Она мешала маневрировать при налете фашистских самолетов, и бомбы рвались близко от корабля. Один из осколков распорол ей санитарную сумку.
Мои соседи по палате заметили, с каким нетерпением я жду писем от Наташи. И вот когда пришло очередное письмо, один из раненых парень, хваставший всем, что он из разведки, решил меня разыграть.
Эй, жених, пляши, а то не отдам!
Я обиделся. Плясать не стал. Тогда вмешался Титов и велел разведчику отдать письмо. Я пристроился на подоконнике, не обращая внимания на шуточки парня. Наташа писала, что в этот раз ей выпало везти матроса с ампутированными ногами и оторванной рукой, всю дорогу он пытался петь «Варяга» и умер в вагоне, так и не доехав до госпиталя Строчки местами расплывались, я понял Наташа плакала.
Ну что, женишок, свадьба скоро? не унимался разведчик. Пригласить не забудь!..
И тогда я прочитал Наташино письмо вслух. Палата притихла. Примолк и не в меру веселый разведчик
В ответных посланиях я писал Наташе про скучную жизнь в госпитале, про то, как хочется вырваться из тыла на фронт, просил по возможности беречь себя. Писал, что жду ее в Шексне.
Как-то в начале декабря наше отделение посетил начальник госпиталя. Интеллигентный и строгий человек военврач первого ранга Коркуп. В петлицах у него было три шпалы. Сегодня это соответствует подполковнику, но тогда он был для меня как маршал. Внимательно осмотрев меня, он сказал, что дела мои идут хорошо. Разрешил кататься с другими выздоравливающими на лыжах и приказал начальнику вещевой службы сшить для меня по росту обмундирование. Сняли мерку, сшили прекрасную шинель, гимнастерку, галифе и даже скатали маленькие валенки в соседней деревне. Теперь по территории госпиталя я разгуливал в полной форме ефрейтора с треугольниками в петлицах. Вместе с другими выздоравливающими ездил за дровами, водой, выступал в художественной самодеятельности.
Дружил со многими ранеными. Отдавал им свое табачное довольствие. Узнав об этом, начальник госпиталя распорядился выдавать мне вместо табака изюм. Курильщики были, конечно, разочарованы, а я с удовольствием жевал изюм.
Рядом со мной лежал матрос из Крондштадта, тяжело раненный в бедро. Он рассказал, что служил на линкоре «Марат». Был ранен при налете фашистской авиации на корабль. В тот раз «Марат» был сильно поврежден: бомбой у него оторвало носовую часть вместе с первой башней. Моряк подарил мне алюминиевую столовую ложку, всю исколотую морскими рисунками и необыкновенно скрученную. Этой ложкой я очень гордился.
Младший лейтенант Титов перед отъездом из госпиталя подарил трофейную немецкую подзорную трубу и маленькую курительную трубку. А один из раненых сделал мне чемоданчик из фанеры, где я хранил свое нехитрое имущество.
Я был уверен, что Наташа рано или поздно появится в нашем госпитале. Накопил ей пакетик изюма и берег его в укромном уголке своего нового чемодана.
Однако выбраться в Шексну ей так и не удалось. А после выписки из госпиталя наша переписка оборвалась.
До сих пор помню эту хрупкую девчушку, которая под бомбами и снарядами столько раз пересекала Ладогу
Получал я письма от мамы. Она писала, как немец бомбит и обстреливает Ленинград, рассказывала о смерти моих товарищей по дому. Писал и отец о том, как воюет в полку, просил, чтобы я после госпиталя постарался попасть опять к нему.
Чувствовал я себя хорошо. Раны затянулись. И стал я проситься на выписку.
А тут по радио объявили об окружении в районе Сталинграда целой фашистской армии. Сообщили о введении в армии погон и учреждении медалей, которыми будут награждаться участники обороны Ленинграда, Одессы, Севастополя, Сталинграда, Москвы, Заполярья и Кавказа. Эти вести всех взволновали.
Раненые с Ленинградского фронта говорили:
Ну, все. Пришел фрицам конец. Теперь жди наступления у нас под Ленинградом.
Я стал настойчиво проситься на фронт.
Несколько раз беседовал со мной военком госпиталя, говорил, что лучше мне остаться при госпитале, что на фронт мне больше нельзя. Но я был настойчив. И вот 7 января 1943 года вместе с группой выздоравливающих я был выписан из госпиталя и направлен на пересыльный пункт в Вологду.
Приехали в Вологду. Стоял солнечный зимний день. Пошли пешком. Кто-то предложил зайти к сиротам в детский дом. Не знал я, что сценарий этого захода был составлен заранее. Потом стало известно, что это было сделано для того, чтобы оставить меня в детском доме по приказу командующего округом. Оказывается, на моих медицинских документах была резолюция: на фронт не посылать, поберечь в тылу.
В детском доме нас, фронтовиков, встретили очень хорошо. Мы рассказывали, как воевали с немцами, как их били. Ребята особенно тепло отнеслись ко мне. Ведь я их сверстник, а уже воевал, был ранен. На мне ладно сидела новенькая форма, сшитая в госпитале. Угостили нас какао, вкус которого я уже забыл. Кто-то принес баян, и ребята попросили меня сыграть. Обстановка сложилась самая дружеская. Старший команды предложил мне остаться на денек с ребятами. Ничего не подозревая, я согласился.
В спальне мне поставили дополнительную кровать, постелили чистую постель. Утомленный дорогой, я почти сразу же уснул.