Обозленный вышел на улицу, направился к Гривняковому двору. «Скажу Катре, пусть все же присматривает. Пригодится. Текля так старалась» От виденного на своем дворе, от воспоминаний о Текле больнее заныла рука, та, раненая. Андрон обхватил ее здоровой рукой, прижал к груди и так шел, сердитый, согнувшийся.
Добрздоровья, Андрон!
«Кто это? Судник?.. Холера чертова! Нужен ты мне, подлая душа, со своим здоровьем!» А все же сдержанно, пряча гнев, ответил:
Спасибо. Вам также.
Чудеса! Ты уже выкаешь. С чего бы это?
А хоть бы и с того, что вот у меня рука болит, ранена, а вы слава богу. Рубанул с ходу и, начав, уже не сдерживался дальше: С того, что меня жгли, вешали, а вам хоть бы хны. А с чего бы это? Не знаешь? перешел на «ты». Отвечу, давно собирался сказать, а вот теперь только довелось. Тогда, при панской Польше, ты извивался, не знал, как выкрутиться, угождал и вашим и нашим, а теперь совсем Грыжей своей отделаться хочешь, пыль в глаза пускаешь? Не выйдет, Адам, не выйдет.
Они стояли посредине улицы, оба крепко тертые жизнью, и перед лицом беды, навалившейся на них, высказывали один другому свои мысли, свои чувства.
По-твоему выходит, что и меня надо было сжечь, повесить, горько усмехнулся Адам. А я не хочу, понимаешь. Не хочу и все. Наборолся!
Наборолся? хмыкнул Жилюк.
А что? Разве не таскали меня? Разве не в одной с тобою камере сидел?
Точно, сидел. Хотя и сидеть можно по-разному Что же теперь бежишь, если такой храбрый?
Хватит! Конца-краю не вижу. И пилсудчики из меня жилы тянули, и николаевская крепко потрепала, и эта, как ее Не-ет, хватит. Адам согнулся, оперся животом на палку.
Думаешь, на печке пересидишь?
Но и не в болоте, слышишь. Поживу посмотрю. Мне не больше других надо.
Э-эх, человече! сокрушенно молвил Жилюк. Глупый ты, как я погляжу
Каков есть, переделывать поздно.
Жалеть будешь, продолжал Андрон. Думаешь, это уже и все, на этом конец
Ничего не хочу ни думать, ни гадать, стоял на своем Судник. Попробую еще так
Вспомнишь мое слово, вот увидишь вспомнишь.
Дай бо, Андрон, дожить. Я тебе не враг, ты же знаешь.
Чем дольше говорили они и чем больше было в их словах правды, горькой правды, которую они не привыкли прятать, тем с большей силой возникала у них потребность в откровенности, прямодушии.
Нам, слышь, нечего делить, продолжал Судник, мозоли у нас одинаковые. Но только поверь: не могу я не могу! Видно, силы уходят. И еще чего-то не хватает Чего сам не знаю. Так меня все это подкосило. Хоть бы не кричали на весь свет: не допустим, разобьем И вот на́ тебе!
Сказано вероломно, проговорил Жилюк. Веру, слово свое растоптал Гитлеряка. А на подлости и на кривде далеко не уедешь.
А вот видишь, едут. Уже, говорят, под Житомиром, а там и до Киева рукой подать.
В восемнадцатом еще дальше забирались, да едва ноги унесли. Так что смотри сам. Жилюк не стал дальше пререкаться, кивнул на прощанье, пошел. Мол, было бы сказано, а там дело хозяйское.
У Гривняков не засиживался. Романа дома не было, да и застать его не надеялся знал же, что он там, с Гуралем, а Катря с девчатами веяла где-то, видно, в поле смолоченный ячмень, сушила на ряднах.
Хотя бы наведался, помог чем-нибудь, упрекала мужа Гривнячиха. Так и жизнь пройдет: то он в армии, то в колхозном правлении целыми днями допоздна пропадает, а теперь
Андрон зачерпнул пригоршней зерно, взял на зуб.
Сырое. Смотри, как бы не проросло.
Я же и говорю. Где-то в сухом месте надо спрятать, а где кто его знает. Скажите ему, пусть выберет часок да забежит.
Скажу, скажу, пообещал Андрон. А времени не теряй, выкопай ну хоть бы вот здесь, в сенях, яму да выстели ее. А сверху замажь глиной и заставь чем-нибудь.
Заставлю, заставлю. Придется хитрить. Надо же будет чего-нибудь есть А Софья пусть бы к нам переходила, добавила. Трудно ей там с малым. Не сварить, не постирать.
Да и там, видно, долго быть не придется, признался Жилюк. Швабы вот-вот налетят.
Он посидел еще немного, выпил кружку холодного молока, попросил Катрю хоть изредка наведываться к ним на двор и ушел.
Иван Хомин возвращался из урочища Пильня перед вечером. Вместе с ним ехала в Глушу Яринка Жилюк. Девушка с неделю жила в партизанском лагере, помогала присматривать за коровами, а теперь соскучилась по Глуше, попросилась проведать своих. Выгулянные жеребцы легко несли выстланный свежим сеном возок, изредка на ходу, забавляясь, покусывали друг другу холки.
А ну-ну-у! покрикивал на лошадей Хомин и натягивал вожжи.
Жеребцы выгибали длинные шеи, грызли удила, переходили в галоп, и Хомин с трудом удерживал их. На перекрестке, где лесные просеки разбегались на четыре стороны, вдруг появился патруль. Несколько немцев и полицай явно поджидали подводу. «Вот так штука! молнией мелькнуло в Ивановой голове. Откуда они тут? Утром их и близко не было» До перекрестка оставалось метров двести. Незаметным движением Хомин отодвинул к Яринке автомат, лежавший рядом с ним на сене, не оборачиваясь шепнул:
Спрячь на дно, под себя! И, слегка сдерживая лошадей, натянул вожжи.
«Конечно, сейчас лучше всего было бы свернуть в сторону да ударить по лошадям. Но куда? Кругом лес, чаща Вот попался по-глупому. А может Он и сам не знал, к чему это «может», как оно их спасет. Может быть, они сбились с дороги До села отсюда километра три, если не меньше» Хомин, доехав до перекрестка и на всякий случай кивнув чужеземцам, гикнул на лошадей.
Эй, ты! окликнули его. Стой!
Трое с повязками на рукавах подошли к возку.
Куда едешь?
В Гуту, соврал Иван. Пан староста послал в город, дочь у него заболела, кивнул на Яринку.
Служишь у старосты? допытывался полицай.
Да нет, на своем хозяйстве, словно оживился Хомин. Советам капут, теперь можно жить. А вы, часом, не заблудились? услужливо спросил он.
Эсэсовцы и полицай (он, видимо, был из фольксдойче) перемолвились между собой, обошли вокруг воза, осмотрели задок. Один из немцев остановился около девушки. «Догадается, захочет посмотреть» думал, холодея, Хомин. Эсэсовец стоял, не сводил с Яринки глаз. Девушка смущалась, от волнения щеки ее пылали жаром. Это, возможно, и спасло их двоих. Солдат кисло улыбнулся, перевел взгляд на Ивана, что-то сказал. Хомин видел, что к нему обращаются, но ничего не понимал. Немец повторил, уже раздраженно, и протянул загорелую, с завернутым по локоть рукавом руку.
Документ! увидев его жест, крикнул полицай.
А-а, документ? закивал Хомин. Какие же у нас документы? Паспортов еще не выдавали не успели. А больше никаких.
Полицай перевел его слова, и эсэсовец окинул Ивана недоверчивым взглядом.
Weg! Немец нетерпеливо махнул рукой.
Хомин медленно передвинулся на край воза.
Не спуская с Ивана глаз, солдат кивнул полицаю, и тот начал торопливо обыскивать передок, переворачивая все вверх дном. К счастью, там ничего, кроме старой попонки и слежавшегося мешка, не было, все было там, под Яринкой, наткнись полицай хоть одним пальцем и конец! Руки полицая уже добрались к ее ногам и коснулись ее маленьких ботинок Эсэсовец тронул полицая: дескать, оставь. И руки, которые только что готовы были забраться под последнюю спасительную охапку сена и которые через час, два или десять расстреляли бы их, эти руки поснимали приставшие к рукавам пиджака стебельки душистого сена, поправили на рукаве белую, с коричневой надписью полотняную повязку «сельская стража».
Эсэсовец что-то сказал полицаю, и Хомин сообразил, чего от него хотят.
Партизаны? переспросил он. Кто их знает Теперь разве мало шляется? Я-то не видал, а говорят, будто и десант уже около Копани сброшен. Кто их знает
Эсэсовцы отошли, и Хомин словно ненароком тронул лошадей. Ему все еще не верилось, что так счастливо все обошлось, ожидал, что как только тронется, его снова окликнут, остановят, но вот и десяток-другой метров проехали, а они молчат, будто забыли о нем, будто и не терзали его душу. Иван едва заметно оглянулся и, не увидев позади ничего подозрительного, тряхнул вожжами. Лошади только этого и ждали взмахнули хвостами, фыркнули и побежали.
На этот раз повезло.
В небольшой впадине он свернул с просеки в лес.
Ну, Яринка, надо нам пробираться в село, предупредить наших, сказал. Это они по наши души пришли.
Петляя между соснами, проехали еще немного и остановились.
Дальше верхом поедем, проговорил.
Хомин соскочил с воза, начал распрягать лошадей. Потом достал автомат, подсадил девушку на вертлявого жеребца, сам вскочил на другого.
Езжай за мной, Яринка. Если что случится, любыми путями проберись в село, предупреди Гураля.
Всех предупрежу, ответила девушка.
Бездорожьем они проехали более километра, и, когда до Глуши оставалось уже совсем близко, внезапно раздался немецкий окрик:
Стой!
Беги, Яринка! крикнул Хомин и ударил лошадь.
Вслед им застрочили автоматы, снова послышались требовательные окрики, но они углублялись в чащу. Ветви били по лицу, лошади путались в валежнике, им трудно было продираться сквозь кустарник. Вдруг жеребец под Яринкой осел на задние ноги, начал падать. Девушка едва успела соскочить с него, как он свалился на бок, жалостно заржал. Из его живота, вспоротого, видимо, разрывной пулей, хлестала кровь.
Яринка в страхе оглянулась, хотела окликнуть Хомина, но он уже терялся в кустарнике. Бросила быстрый взгляд на жеребца, несколько минут назад он еще гарцевал, крутился, не желая подставлять ей спину, и пустилась бежать во весь дух.
За селом, чтобы ни с кем не встречаться, Андрон повернул к Припяти, пошел по берегу. На той стороне реки показался всадник. Он, видимо, искал брод. «Не здешний, наверное, подумал Жилюк. Носит всяких Все же остановился. Может, кто из наших? Время такое, что А вдруг Степан или Павло» Старик даже оглянулся, боясь, как бы не выдать себя своими мыслями. Присмотрелся, напрягая притупившееся с годами зренье. Напрасно ждать на песке всходов, а сынов из походов. Сыны пошли далекими дорогами, отбились от родного порога, и неизвестно, живы ли они. А всадник уже перебрался на этот берег и торопил коня. «Вроде Хомин, рассуждал Андрон. Хотя нет, тот парой поехал А все же, похоже, он Чего же его здесь холера носит? Дорогу забыл, что ли?» Андрон уже хотел пожурить Ивана, но встревожился его видом.
Немцы! Окружают! еще издали крикнул ему Иван. Идите в село, людей предупредите, пусть бегут В лес А сам ударил коня каблуками в бока и поскакал дальше.
Андрон не успел ему ничего ответить, стоял в раздумье. Где-то раздался ружейный выстрел, и Жилюк со словами: «Что же я стою?» быстро пошел в село.
Усиленные дозоры возглавляемого Гуралем отряда самообороны выделялись только на ночь. А днем бойцы хотя и были наготове, но большая часть их занималась разными работами по хозяйству, потому что никто не снимал с них ни отцовских, ни сыновних обязанностей; тем более никто не обещал им хлеба, одежды, обуви, все это надо было добывать и делать своими руками.
Гураль был возле кузницы, когда на подворье галопом влетел Хомин.
Где Гураль? крикнул, слезая с лошади.
Устим быстро пошел к нему навстречу. Узнав его, Иван повернул жеребца, соскочил на землю.
Немцы в лесу! В той стороне И полицаи! Едва вырвался.
Гураль выхватил пистолет, выстрелил. Из дома выбежали несколько человек.
Бейте тревогу! Сбор!
От висевшего рельса в пространство понеслись тревожные гулкие удары
Гитлеровцы входили в Глушу со всех сторон, пытаясь взять село в кольцо. Небольшая группа мотоциклистов ворвалась первой и начала сгонять людей на площадь. Отряд Гураля успел переправить на другой берег Припяти Софью с малышом, Андрона, раненых красноармейцев, кое-что из продовольствия и имущества и незамеченным ускользнул от эсэсовцев. Когда немцы ворвались на подворье, то, кроме не нужного никому хлама, ничего не нашли. Поставив здесь, на бывшем графском дворе, свою охрану, они тоже направились в Глушу.
Многое видела пуща Полесья за всю свою многовековую историю. Топтали ее и пресловутые псы-рыцари, и литовские княжичи, черной бурей налетали на нее очумевшие от крови и степного раздолья ханские орды, но то, что принесли с собой в эти края душегубы в зеленоватых мундирах, пуща увидела впервые. Даже в песнях-легендах ничего подобного не сыщешь.
Глуша плакала, молилась, стонала, а гитлеровские молодчики прикладами своих автоматов выгоняли людей из хат. Выгоняли, не давая прийти в себя, кого в чем заставали. Всех гнали по улице к площади.
В селе стало как в раскаленном пекле, а ясный, солнечный день обернулся страшным судилищем.
Всех глушан согнали к сельсовету и окружили кольцом автоматчиков. На этих добрых и сердечных людей, потомственных хлеборобов, скотоводов, каждый свой день проводивших в нескончаемых трудах, были нацелены дула автоматов и пулеметов, установленных на машинах и мотоциклах. Достаточно было стоявшим на крыльце сельсовета гитлеровским вожакам махнуть рукой, как всех этих людей начали бы косить фашистские пули.
Но стоявшие на крыльце, в том числе и Краузе и Карбовский, уже известные глушанам своей жестокостью, не торопились.
Они говорили о том, что глушане оказались непослушными, убили несколько немецких солдат, которые несли им «новый порядок», цивилизацию, что по законам «нового порядка» их надо сжечь, смести с лица земли, но они этого не сделают, хотя все в их власти, они только покарают прямых виновников. («Господин офицер требует их назвать!» кричал в толпу переводчик иначе они возьмут заложников.) И еще объявили, что отныне у них будет своя, местная власть, управа во главе со старостой господином Судником, что колхоз распускается, а имение графа Чарнецкого переходит в собственность хозяина («Не подох же, собака!») и управляющим в нем будет господин Карбовский. Все глушане, как всегда ранее, должны работать, слушаться, подчиняться законам великого рейха, потому что, дескать, самостоятельно, без досмотра и контроля, в силу своей непривычки к строгому режиму, а также флегматичности и прирожденной лени, они существовать не могут.
Гитлеровский офицер говорил. Глушане стояли в кольце автоматчиков и слушали. Слушали и молчали. В этом мятежном молчании чувствовались и вызов, и ненависть, и непокорность. Все было в этом глубоком людском молчании. В нем не было только самого нужного смирения и согласия. Согласия с тем, что говорил обер-лейтенант Отто Краузе. Да и как они, хлеборобы с деда-прадеда, из самого корня, могли согласиться с тем, что они ленивы, нетрудолюбивы, равнодушны? А кто же за них еще с незапамятных времен выкорчевывал здесь лес, рыл канавы, осушал болота, по клочку распахивал здесь землю? И чьим хлебом, картофелем, мясом кормилась Европа? Чьи руки готовили здесь древесину, которая шла потом за бесценок на рынки чуть ли не всего мира?.. А то, что к трудностям, к суровому режиму привыкли, так в этом опять-таки захватчики виноваты. Люди работали, творили добро, любили солнце, труд, деревья и травы, а на них налетали, грабили, угоняли в плен, в рабство, жгли их дома, топтали посевы, убивали. Разве по их просьбе пришли сейчас к ним вооруженные до зубов чужаки, отняли у них покой да еще привезли на их земли изгнанного пана?
Так о каком же послушании и повиновении может идти речь? Чтобы снова работать на графа? Как пчелы бросают свои ульи, чтобы отогнать врага, так и они не потерпят разбойников в своем доме и будут гнать их со своей земли пока не выгонят.
Стояли, слушали, думали Малюсенькая частица человечества, капелька Истории. Капелька, которая могла бы родить сотни пахарей, сеятелей, колесников, которая могла бы дать миру прекрасных песенников или музыкантов Сейчас в нее, в ее Вечность, целилась смерть.
Господин офицер ждет, каркал какой-то выродок. Вы должны назвать зачинщиков.
А люди еще глубже опускали в сыпучий песок полные ненависти взгляды и молчали.
Тогда эсэсовцы вывели из темной пропасти дверей и поставили перед всеми девушку. Руки ее были связаны, на едва очерченной, еще детской груди висела дощечка: «Партизанка».
Вы ее знаете? спросил Краузе.
Конечно, они знали ее, Яринку Жилюк. Знали это личико беленькое, с редкими веснушками, знали эти ясно-голубые глаза, как озера, как небо родного края, как васильковое цветенье, глаза девушек-полесянок; знали и косы с запахом лугов, мягкие, шелковистые