Давно это было. Еще до войны. Но верилось: все будет, все вернется. Именно поэтому так твердо держал он баранку, спокойно глядел вперед, на плоские рыжие бугры.
Полковнику Добрынину шофер показался почти стариком.
Из запаса? спросил он.
Водитель ответил:
Так точно. Пятого года рождения.
Сбоку, в стороне, увязая в грязи, двое связистов тянули провод. Из одной телеги в другую санитары переносили раненых, а командир в плащ-палатке размахивал наганом и бешено кричал на ездового, который стоял перед ним навытяжку.
Машины остановились: поперек тянулась неглубокая, но крутая балка. В ней лежали и стояли раненые. Их было много
Добрынин вышел. Небо висело низкое, пасмурное. Подумалось вечер. Но до вечера было еще далеко, пасмурным небо виделось сквозь летучий дым. Рядом сказали:
Не сепети. Вот затихнет каши привезут
Говорил низкорослый, кряжистый, давно не бритый солдат. Он выпростал из-под шинели раненую руку и держал ее бережно, как запеленатого младенца. Другой, маленький, тощий, раненный в голову, протянул ему свернутую цигарку, сказал наставительно:
Ты, Шорин, завсегда исть хочешь. Только и разговору А вот побежим будет тебе каша.
Шорин закурил, поглядел в сторону передовой:
Да не Командир полка приказал, чтоб ни шагу
Артиллерия замолчала. Было слышно, как безостановочно, разноголосо стучат пулеметы, то густо, то реденько и слабо рвутся гранаты. В мутное небо поднялись еще два смоляных столба, а над ними появилась «рама» самолет-корректировщик.
Плохо у них дело, проговорил Шорин.
Тощий хихикнул:
Плохо у них, а сопли красные у нас, тяжело оперся на винтовку, осторожно потрогал рукой забинтованную голову и тихонько застонал.
Шорин раз за разом глубоко затянулся, сказал тихо и сострадательно:
Ты, Анисимов, не супротивничай, пожуй сухарик. По себе знаю легче станет. Натощак-то и больней, и страшней Право слово.
Анисимов отмахнулся:
Ступай ты к лешему.
Несколько минут промедления показались Добрынину очень долгими. Моторы «газонов» гудели, солдаты поглядывали на бугры, молча курили.
Заспешили, заторопились наизволок Воткнулись в землю под настильным огнем немецких пулеметов. На голом, твердокаменном взлобке мело свинцом. По водомоине тянулся телефонный провод. В том месте, где пули схватывали каменную крошку, лежал убитый связист.
Злобясь неизвестно на кого, Добрынин подумал, что никто, наверное, не оправдает, что он лежит сейчас под огнем
Однако ни передумывать, ни переиначивать было некогда. Да и не собирался он переиначивать. По водомоине, по грязи опять пополз, добрался наконец до вершинки.
Отсюда открывалась изрытая снарядами широкая падина. На ней горели танки. Людей не видно. Только серые комочки убитые.
Над головой давнуло тугим медлительным посвистом, и там, за горящими танками, на бурых горбинах с изломанным, искореженным леском, выросли огромные разрывы. Они поднялись один за другим, поспешно, точно бегом, торопясь доконать изувеченную землю. «Суровцев. Успел подтянуть», определил полковник Добрынин. Но радости не почувствовал. Потому что все было впереди. Он вдруг увидел командира взвода. Тот лежал на спине и закуривал папиросу. Потом вскочил, широко взмахнул рукой. На Добрынина едва не наступили чьи-то огромные сапоги. С необыкновенной отчетливостью увидел чужие подошвы Не чувствуя земли под ногами, слыша только, как частит, колотится сердце, поднялся Бросился бегом. Над самым ухом цвик, цвик Ледком схватило середку. С разбегу упал. Оглянулся. Увидел каску набекрень, клочок льняных волос и распяленный криком рот Веригин приближался короткими перебежками.
Когда же опередил?
За лейтенантом реденько бежали его люди, несколько человек лежали на каменном, словно вылизанном ровняке, неловко и недвижимо. Словно приткнулись отдохнуть.
Впереди, в текучем дыму, криво и косо взлетал желтый огонь, земля ахала нутряными надрывными вздохами, и в какое-то мгновение показалось, что уже нет на ней ничего живого, все слизала железная метель.
Вот дают! Веригин толкнул каску назад. Словно стараясь убедить командира дивизии, как это здорово, повторил: Ну, дают!.. Молодцы артиллеристы!
Было странным видеть лицо лейтенанта, чистое, выбритое. А нагловатые, с прищуром, глаза смотрели весело, как час назад, как третьего дня в Сталинграде
После ранения Добрынин заехал в Сталинград к своим старикам. На Привокзальной площади было пусто. Возле серой стены, прямо на земле, вповалку спали солдаты: скатки шинелей, котелки, обмотки На лицах, даже во сне, смертельная усталость. Наиздальках подтянутый лейтенант держал в руках котелок, а молодуха в повязанном по-деревенски платке лила из четвертной бутыли молоко. Лейтенант клонился к ее лицу, говорил что-то озорное. Молодуха смеялась и мотала головой.
Увидев полковника, лейтенант щелкнул каблуками, лихо взял под козырек.
На площади сухой фонтан: каменные ребятишки в пионерских галстуках закружили в хороводе изумленного крокодила.
Добрынин остановился, закурил. Было сиверочно, холодно, в каменной чаше фонтана лежал грязный снег. Старик армянин растворил дверцы шкафа, выставил ящик для чистки сапог, положил две щетки, зевнул. Ветер шевельнул развешенные армянином белые, коричневые, черные шнурки, узенькие полоски резины, схватил сор у обочины тротуара
С Волги потянуло смолой. И вдруг пароходный гудок! Мелодичный, протяжный, вольный, прошелся он над тихим утренним городом зыбкими переливами и оборвался. В тот же миг закричал, зачастил коротко и властно, точно требовал признания.
«Володарский», удивился Иван Степанович. Зимовал, значит Вон, голос пробует». Пахнуло милым и родным. Он был коренным сталинградцем, Волгу знал от Астрахани до устья Камы, безошибочно угадывал пароходы по гудкам. Тут он родился, вместе с отцом зажигал бакены, на берегу Волги, среди грузчиков, матросов и ломовых извозчиков провел свое детство. Тут, на французском заводе, жадно слушал в семнадцатом году страшные речи металлистов, взял в руки боевую трехлинейку. И пошел Ванька Добрынин колесить по фронтам, злой и голодный, оборванный и завшивевший. Дым костров и бешеные штыковые атаки, провонявшие карболкой лазареты и снова фронт. Перекоп грудью на кинжальный огонь пулеметов, тягучее, беспощадное «дае-е-ешь!». А потом непривычная, гулкая тишина. Разрушенные города, обезлюдевшие села, заржавленные рельсы, бездыханные паровозы и невероятные декреты Школа средних командиров, ужас алгебраических уравнений, муки родного языка на бумаге Белоруссия и Дальний Восток, Заполярье и Туркестан. Халхин-Гол, война с белофиннами. Затем академия Генерального штаба.
Солдатская жизнь.
Улицей Гоголя вышел на площадь Павших Борцов. Когда-то высился тут огромный собор, теперь стоит серый обелиск, обнесенный тяжелой цепью. Кругом каменные дома старой постройки. Только универмаг лучшее в городе здание новый. Его часто показывают в хроникальных кинофильмах: высоченный округлый фасад, колонны у входа, громадные окна.
На скамейках, под голыми акациями, узлы, мешки, чемоданы, а среди них люди. Это беженцы. Он видел их на каждой станции. Их можно сразу угадать по изнуренным лицам, блуждающим глазам и нетутошнему говору.
Под репродуктором толпа.
От Советского информбюро!..
Люди смотрели в черное жерло репродуктора: что принесет весна?
Добрынин сел в трамвай. До Тракторного сорок минут езды: кинотеатр «Спартак», площадь Девятого Января, Балканы Справа Волга лед потемнел кулигами, вот-вот тронется, слева Мамаев курган, забурьяневший, некрасивый.
Колеса отбивают железный такт, старенький трамвай торопится, спешит, сыпучие звонки кого-то прогоняют прочь Вот и Тракторный. Площадь перед заводом, памятник Дзержинскому. На кирпичной стене заводоуправления большой фанерный щит, насупленный рабочий указывает пальцем на каждого: «Чем ты помог фронту?»
Вон и отцовский дом: четыре подъезда, четыре этажа. Все тот же помятый шпорами трактора асфальт, все те же запахи на лестнице
Потом стояли с отцом, обхватив друг друга за плечи. Дышали и не дышали.
Старушка мать захлебнулась криком-плачем:
Ваня, да родимый ты мой!.. Кровиночка ненаглядная! Живой Ванюша, Ваня!..
Обнимала, гладила сына, роняла слезы на гимнастерку, глотала рыдания:
Господи, господи
А рядом стоял Костя. Губы у него дрожали. Обедали торопливо, как будто боялись куда-то опоздать, словно кто-то из них был виноват.
Степан Михайлович взглядывал на сына, спрашивал удивленно и растерянно:
Как же так? Ну, как же так?
Иван Степанович понимал, о чем спрашивает. Да только что, как ответить ему? Костя сказал:
Ты не ругай меня. Я с самой осени тут. Сам знаешь, как в Москве А у матери собираются чистенькие и все о культуре, все о культуре
Даже сейчас, под огнем, Добрынин увидел свою квартиру на Арбате, шумливых и бесцеремонных друзей жены, бесконечные споры об искусстве В этих спорах всегда кого-нибудь ругали, никогда и никого не хвалили. Споры были однообразными и скучными. Но художники, в том числе и жена, этими спорами жили. Во всех своих неудачах обвиняли кого-то безымянного, и, конечно, никто из них ни разу не усомнился в своем таланте, в своих способностях
И ладно. Теперь они поняли
От своей папиросы лейтенант Веригин прикурил вторую, протянул Добрынину. Тот взял, жадно затянулся. Ведь не хотел курить, а вот сейчас вдруг понял, что ему не хватало именно этого. Затянулся еще и еще Глянул кругом, усмехнулся: скажи пожалуйста ударился в воспоминания
От сарая направо! крикнул Веригин.
Добрынин вскочил одновременно с лейтенантом. Сейчас и земля под ногами была, и пороховая вонь Все вокруг обрело необыкновенную отчетливость: разваленный прямым попаданием бревенчатый сарай, чадящая груда железа, противотанковая пушка без колеса
Из окопа кричали:
Сюда! Сюда!
Лейтенант, трое автоматчиков и полковник Добрынин свалились в окоп. Одна сторона была обшита досками, на гвоздике висел котелок, а возле прилажен портрет женщины, вырезанный из газеты. Дно окопа усеяно стреляными гильзами, валялись окровавленные бинты и порванная гимнастерка. Солдат с забинтованной шеей посторонился. В одной руке он держал ботинок, другую вытянул, словно доказывал, что воинский устав знает и понимает. Добрынин приостановился, и солдат расправил плечи
Ранен?
Солдат вскинул голову:
Никак нет, товарищ полковник, чирьяки.
Он хотел сказать что-то еще, но, глянув на свою босую ногу, не сказал больше ни слова. Только нахмурился и покосился в сторону, точно боялся, что в таком вот положении увидит его кто-нибудь еще.
Добрынин пошел. Слышал, как солдат ругнулся:
Чтоб к вечеру теплые портянки вернул. Ясно? Добудь себе и носи на здоровье.
Добрынин перешагнул через кого-то, прикрытого плащ-палаткой. Двое сидели на корточках и хлебали из котелка. На бруствере лежали винтовки и три немецкие гранаты с длинными деревянными ручками. Солдаты глянули на Добрынина и опять к котелку. Один сказал:
Как ни закрывал напорошило.
Другой отозвался равнодушно:
Закроешь тут, царапнул ложкой по котелку, кхакнул: В медсанбате, вот где Неделю прожил, как в раю.
Снаряды рвались нечасто, сквозь поредевшую дымную наволочь проглянуло небо.
Дорогу заслонил капитан в длиннополой шинели, в больших кирзовых сапогах. И лицо, и шинель, и сапоги все заляпано грязью. Он приложил руку к низко надвинутой ушанке, осиплым голосом представился:
Начальник связи полка капитан Иващенко. Сделал паузу, кашлянул: Приказано сопровождать до командного пункта.
Далеко? спросил Добрынин.
Капитан не ответил, молча пошел вперед.
ГЛАВА 2
В блиндаже горела немецкая стеариновая коптилка, было темно и тесно. Стены забраны крепкими, когда-то крашенными пластинами, потолок выложен бревнами. Пахло сухим деревом и свечой.
На снарядном ящике, возле телефона, сидел подполковник в меховой телогрейке, перед ним лежала карта.
В первую минуту, как только глянул на подполковника, Добрынину показалось Крутой неотрывно смотрит на огонек. Было похоже, что командир полка легонько дует: маленькое пламя волнуется того гляди, погаснет. На стене висел автомат и брезентовый мешочек с запасными дисками; большая тень от подполковника заслоняла половину блиндажа и телефониста, единственного из связистов, который был еще жив.
Капитан Иващенко тяжело и неловко пристукнул каблуками, молча взял под козырек. Он не стал докладывать, не сказал ни единого слова. Только повел глазами в сторону Добрынина. Подполковник Крутой поднялся, медленно повернулся лицом к своему начальнику, которого совсем не знал, которого впервые видел.
Иван Степанович представлял командира полка большим, громоздким и своевольным. «Командир полка приказал», «Подполковник Крутой не отдаст» За последний час Иван Степанович слышал эти слова несколько раз. И воображение нарисовало человека
Крутой был командиром полка почти столько, сколько помнил себя. Он был угрюмый и неразговорчивый, медлительный и тяжелый. Давным-давно окончил он Одесское пехотное училище, на диво однокашникам, очень скоро дошел до майора И остановился. Ни назад, ни вперед. По этому поводу сам Крутой говорил: «Большего не стою».
Любимым занятием были у него шахматы и книги. Наверное, потому, что и в том, и в другом случае можно было молчать. Даже слово «шах» произносил редко и неохотно: ведь противник видит Но людей любил веселых и шумливых, даже безалаберных. Как будто старался подышать тем, чего не было у самого. И жену выбрал смешливую, громкоголосую, веселую. Они были одногодками, но жена выглядела лет на десять моложе. Больше тридцати ей никто не давал. Федор Федорович был черноволосый, весь какой-то квадратный: и подбородок, и лоб, и плечи Даже густые черные брови казались квадратными. Глаза смотрели на человека пристально и строго, и часто собеседник, если это был подчиненный, смущенно замолкал. Тогда Крутой говорил: «Все правильно. Продолжайте». Его боялись. А жена смеялась: «Федор добрейший человек»
Вместе они бывали мало: либо Федор Федорович уезжал в лагеря, либо на полевые учения, а то Евдокия Павловна заторопится вдруг в Одессу, «домой». Там с бабушкой и дедушкой жила дочь Таня, училась в девятом классе. Через месяц-другой Федор Федорович встречал жену на новом месте: на Украине, в Белоруссии, в Средней Азии. В городе иль деревне. И еще не было случая, чтобы Дуся осталась чем-нибудь недовольна. Она восторгалась безлюдной степью, непроходимыми лесами, по-настоящему красивыми городами и захолустными селами. Ей нравились временные квартиры, в которых крыша над головой была единственным удобством, и даже соленая вода, которую не хотели пить лошади.
Они встречались Дуся взрывалась одесской скороговоркой и смехом. Она рассказывала. Потом расспрашивала И сама отвечала за мужа. Потому что он молчал. Но отвечала так, как ответил бы он. Федор Федорович чувствовал: по-другому ответить нельзя. Смотрел и молча изумлялся: какая умная и красивая у него жена.
Иногда Дуся вдруг замолкала и словно видела впервые, вглядывалась в мужа тоскливыми глазами:
Господи Да господи же!..
Она начинала говорить, точно сама с собой, тихо и неспешно, и было похоже, что напугалась вдруг, как жили до этого и еще будут жить
Да господи же, Федя!.. Ведь я за тебя даже не знаю ничего. Ну что же ты все молчишь, молчишь?.. Я же устала. Ты понимаешь? устала жить.
Федор Федорович смотрел на жену удивленно. Дуся видела, как удивление на его лице сменяется виноватостью.
Ты же все правильно говоришь, тихо оправдывался он. Я даже не знаю И, видимо желая хоть немного исправиться, предлагал: Сыграем партию?
Дуся смотрела на мужа молча. Потом вздыхала. И они садились за шахматы.
Майор Крутой был лучшим шахматистом в о́круге. Самым серьезным соперником была жена. В разговорах с близкими она часто шутила: «Федор хочет сделать из меня гроссмейстера».
Как-то она сказала:
По-моему, бойцы тебя не любят.
И впервые увидела, как вскинулся, загорелся муж:
То есть как так не любят? А за что-не любить меня? Ведь я же их люблю!.. Понимаешь? всех люблю! И будь уверена, они понимают это!