Протест был заявлен в самых энергичных выражениях и с педагогическим оттенком. Речь шла о честности с малолетства, о том, что дурные наклонности нужно пресекать в зародыше, начинается с яблок в чужом саду, а кончается кражей со взломом, если не хуже.
Мы стояли, потупив взоры. Мама залилась краской, просила извинения. Отец торопился на педсовет, но дал слово, что по возвращении непременно спустит обоим штаны и выпорет. К вечеру отец забыл о данном слове или сделал вид, что забыл. Скорее всего сделал вид.
Зимой тоже хорошо. Снег лежит чистым, глубоким покровом и держится долго, до самой весны. В сумерки, когда зажигались фонари, папа катал нас на санках. Славка усаживался сзади, я первым, опираясь на него как на стену, а папа бежал рысью, маневрируя между сугробами, взбираясь на пригорки.
Позже мы катались сами. Карабкались по крутой, уходящей к самому госпиталю Лабораторной и с горы стремглав неслись вниз. Нам строго-настрого запрещалось кататься на Лабораторной. С разгона там можно было угодить под трамвай (тогда еще внизу ходили трамваи), но мы хотели, как другие, и все кончалось благополучно. Озябшие и раскрасневшиеся, мы возвращались домой, дули на сведенные морозом пальцы и прижимались к пышущей жаром голландке.
Тем временем мама накрывала на стол. Появлялся неизвестно когда успевший закипеть самовар, и все усаживались на свои места.
Перед сном мы всегда читали. Догорал огонь в печи, чуть слышно цокал будильник, а за окном черт прятал месяц, и казак Чуб брел с кумом темной, непроглядной ночью хоть глаз выколи, Атос поджидал дАртаньяна у монастыря Босоногих Кармелитов. Лопался по швам заячий тулуп, подаренный Гриневым вожатому в Оренбургской степи. Читали вслух, по очереди сначала я (слог к слогу, слово к слову), Славка (побойче), завершали чтение мама или папа. Потом ложились спать. Я спал со Славкой на этой же койке. Мама выключала свет, поправляла нам одеяло, целовала каждого в лоб и незаметно крестила одного и другого.
Я часто думаю о том, что рано или поздно (придет же черед!) сюда наедут бульдозеры, набросятся на это жилье, обломают деревья, вывернут с корнем кусты, разгонят птиц. И прощай, милая, провинциальная тишина! Взамен вымахаются семиэтажные спичечные коробки, поставленные ребром. Заколесят туда-сюда машины Эта мысль нагоняет тоску. Право же, они еще не так плохи, эти хатенки, и могли бы послужить людям.
Размышления прерывает Мотя. Она появляется в окне, скептически окидывает мою берлогу и замечает:
Вылеживаешься
Я испытываю глупейшее чувство неловкости, будто совершил непростительный грех.
Мотя ставит на подоконник две бутылки молока, полбуханки хлеба, затем выкладывает сдачу.
Пора вставать, уже время. Я слажу с койки, подтягиваю трусы и беру бутылки. За неимением холодильника погружаю их в стоящее у двери ведро с водой.
Дай, принесу свежей, говорит Мотя.
Я передаю ей ведро и одеваюсь. Она выплескивает воду на соседний куст, отчего шарахаются в стороны перепуганные куры, и через минуту возвращается с полным.
Вечером приберу, кивает она на окружающий меня бедлам.
Как всегда, в эту пору здесь не протолкнешься. У прилавка, где продается печенка, галдят тетки, постарше и помоложе. От них не отстает рассеявшаяся вперемешку мужская особь.
Шурочка, не отпускай без очереди!
Мужчина, вы же не стояли!
Мужчина что-то мямлит, в связи с этим начинается обмен мнениями.
Рядом в ы б р о ш е н ы издыхающие лещи. Тут тоже толчея. К сведению уважаемой публики висит объявление:
ЗА РЫБУ, УСНУВШУЮ ПРИ РЕАЛИЗАЦИИ БЕРЕТСЯ СТОИМОСТЬ КАК ЖИВОЙ
«Уснувшую при реализации» понимай: загнувшуюся при продаже.
Я переминаюсь с ноги на ногу. Лезть без очереди совестно, становиться в хвост некогда уже без десяти девять, в конторе нужно быть в срок. Не дай бог опоздать, Сокирко съест живьем. Случайно, я встречаюсь глазами с Шурочкой, совсем юным созданием, только-только вылупившимся из торгового техникума и пока еще поминутно краснеющим и смущающимся. Шурочка делает непроизвольное движение в мою сторону, инстинктивно я устремляюсь к ней. И тут происходит чудо тетки, готовые отвинтить друг другу головы, если что не так, предупредительно расступаются и пропускают меня в самую гущу. Недовольно косится лишь сильный пол. Кланяясь и улыбаясь влево и вправо, я пробиваюсь к прилавку.
Галантерейное, чорт возьми, обхождение! сказал бы гоголевский Осип.
По моей просьбе, Шурочка отвешивает мне полкило любительской колбасы. Затем прихватывает три бутылки мандаринового напитка и для полного сервиса заворачивает все в пакет. Как говорится, о т о в а р и в ш и с ь таким образом, я, с теми же улыбками и поклонами, отчаливаю от прилавка. Меня провожают ласковые взгляды.
Наверное, есть во мне все-таки что-то внушительное, безупречное.
Я разливаю физраствор. Наполняю новую пробирку, ставлю ее в ряд и слышу знакомый голос Выглядываю в окно неужели Кривдин? Ну, так и есть.
Лукич, кричу ему, ты?
Он задирает голову.
Здорово, Женя.
Спускаюсь по лестнице. Кривдин нашел занятие выносит из вивария пустые клетки, складывает их перед Мотей. Она обосновалась рядом и, сидя на детском стульчике, исследует каждую клетку паяльной лампой выжигает там клопов. Огонь шарит по прутьям, дну, проникает в самые заветные щели.
Пожимаем друг другу руки.
Вчера выписали, говорит он, точно извиняясь, и улыбается на мой недоуменный взгляд.
Погоди Как же так, Лукич?
Все в порядке.
Напросился, наверное?
Так бы и отпустили
Я не верю не могли же они, не поставив диагноз, взять и выписать. Спрашиваю, нет ли болей, тошноты.
Говорю тебе порядок.
Ну, рад за тебя, если порядок.
В самом деле, я рад за него. Это не для красного словца. В мае он подхватил грипп (ухитрился же в мае!) не вылежал, как водится, и через неделю свалился снова. Стало донимать в области желудка, порой было невмоготу. Боли усиливались, с каждым днем ему становилось хуже и хуже. Все в один голос заподозрили язву. От стационара он, с Ольгой Сергеевной, отказался. К нашему учреждению каждый испытывает почти суеверный страх. Ольга Сергеевна взялась лечить по-домашнему грелки, атропин. Как-никак, она медработник процедурной сестрой у водников. И дней за десять стало легче, а дальше и бюллетень закрыли. Так, постепенно все забылось.
Вдруг звонок из скорой помощи:
Есть у вас такой?
У телефона оказалась Ноговицына.
Да, есть. Водителем на трехтонке.
Так вот
На Суворовской он потерял сознание и чуть не врезался в трамвай. К счастью, вовремя успел затормозить.
Общими усилиями мы положили его на больничную койку.
В понедельник приступаю, говорит он. Сходим в «Арарат», отметим возвращение.
Из вивария показывается Витька шкет, отцу по пояс, самый меньший у них. И он тащит клетку, кладет ее в очередь.
Кривдин поглядывает на часы:
Пожалуй, пора. А мы на пляж собрались, кивает он в Витькину сторону.
Я провожаю их до ворот. Кривдин заметно сдал ввалились щеки, выступили скулы. Даже ожог потемнел, стал каким-то чужим, не его. Этот ожог, с виска до самой шеи, память о Старом Осколе. Летом сорок третьего он горел там в своем танке.
Прощаемся мы на улице. Я возвращаюсь в лабораторию за своей покупкой. Вниз по лестнице спускается Лаврентий.
Вас-то я и ищу. Есть дело и тотчас же оглядывается по сторонам. Впрочем, знаете что Приходите завтра домой, там и поговорим. В одиннадцать устроит?
Разумеется.
Может быть, рано?
Что вы, Лаврентий Степанович!
Тогда ждем.
И, сделав мне знак, направляется в клинику.
В палате пусто. После обхода всех ребят повели на прогулку. Остались только те, кто не поднимается. У окна, прижав к себе куклу, лежит Галя девчушка лет шести. Глаза красные, еще не высохли от слез. Чуть всхлипывая, она глядит на стену соседнего корпуса. Обижена, что ее не взяли вместе со всеми. Рядом, забывшись после бессонной ночи, дремлет двухлетний малец, с цыпленка.
По полу тут и там разбросаны игрушки заводной танк, какие-то надувные резиновые уродцы, плюшевые медведи. Трехколесный велосипед опрокинулся набок.
Кроме Гали и мальца, в палате еще Захар. Его привезли к нам из Богуслава, километров сто с гаком. Поэтому за все время родители были только дважды, первый раз мать, второй отец. Я разворачиваю перед ним сверток, бутылку с мандариновой ставлю на тумбочку, колбасу и остальные бутылки прячу в середину.
Спасибо, дядя врач, говорит он чуть слышно, отрываясь от книги. Зачем вы? И совсем по-взрослому: Это же денег стоит
Парень сдает. Бывало, он сразу наваливался на конфеты, мандариновую. Сейчас смотрит равнодушно, слабо улыбаясь. Появились боли в позвоночнике, со вчерашнего дня в груди. На рассвете ему снова ввели промедол.
Глаза запали, цвет лица стал землисто-серым. Он похож на маленького старичка. Совсем недавно этот старичок гонял вместе с другими по берегу Роси, скакал с камня на камень, бросался с высоты в воду. Там, на голых скалах у реки, это и случилось. Споткнувшись, он в кровь расшиб колено, разбил чашечку.
Я отворачиваю одеяло, присаживаюсь на койку:
Ну, как ты сегодня? Совсем молодцом
Уже хорошо, только спина болит немножко.
Это пройдет. А что читаешь?
Не дожидаясь ответа, беру синюю, изрядно потрепанную книгу, поднимаю переплет и на первой странице вижу Густав Эмар «Твердая рука».
Я вздрагиваю, наверное, меняюсь в лице. Даже он это замечает:
Что с вами, дядя врач?
Ничего, ничего, бормочу я сквозь зубы и кладу книгу на место.
Боюсь, что до конца дней своих не забуду эту, упавшую на асфальт тротуара, «Твердую руку» со следами подошвы поперек и рядом растерянного Славку, его наливающийся кровью глаз
Был я тогда как Захар, нет пожалуй, поменьше. Последнее письмо от папы принесли в июле, второй год мы не знали о нем ничего. Все сникло, замерло сразу же, когда ушли наши. Маме с трудом удалось устроиться счетоводом в жилконтору. На ее зарплату мы перебивались как могли.
Сначала в ход пошел диван, обыкновенный боженковский диван, с зеркалом и полочкой сверху, по спинке и сидению обитый черным дерматином. Сейчас такие диваны канули в лету, как пишется в отчетах, сняты с производства. В наш век шикарных гарнитуров, составляющих мечту, а далее гордость каждой уважающей себя квартиры, их днем с огнем не сыскать. Мы сколотились на него перед самой войной. Диван был новенький, нигде не продавленный, и нам с ним на редкость повезло за вырученные деньги Славка приволок домой ведро картошки, два стакана пшена и три пачки сахарина.
За диваном поехали простыни, пододеяльники, а вскоре полдюжины чашек. Сколько я себя помнил, были у нас такие чашки, цвета спелой рябины с золотистыми нитями по краям. Потом отнесли на толкучку мамино осеннее пальто. Мама долго убеждала нас, что до холодов она свободно может обойтись кофточкой.
Только папины вещи костюм, ботинки, сорочки, даже носки, штопанные-перештопанные, мы берегли как зеницу ока. Мы фатально верили, что папа непременно вернется, если это будет цело. И еще щадили книги. Но дошла очередь и до них
Идея родилась у нас обоих почти одновременно. Не сговариваясь, мы решили отметить этот день, как всегда. Понятное дело, без лишних затей, но чтобы хоть немного было похоже на прежнее. А прежде в это утро мы чуть свет крались на цыпочках в сарай и извлекали оттуда все, что было куплено на собираемые месяцами копейки и тайком упрятано накануне флакон одеколона «Четыре короля», а если позволяли ресурсы даже «Бетти» или «Манон», коробку конфет с шоколадной начинкой и неизменно букет из георгин и флоксов, с вечера поставленный в воду, чтобы не увял. (Последние два года в заговоре косвенно участвовал папа, к нашей сумме он мимоходом подбрасывал рубль-другой.) Из сарая мы неслись как очумелые, с криком вваливались в комнату и подносили свои подарки маме прямо в постель (мама еще лежала в постели). Так было каждый август.
В ту пору о парфюмерии и кондитерских изделиях не могло быть речи, но цветы продавались на базарах, как прежде. Их можно было купить. Кроме того, мы решили устроить торжественный стол. Уединившись за домом, долго составляли меню, а затем калькулировали расходы. Собственно, калькулировал Славка, не даром прошлой весной он перешел в третий класс, а я лишь готовился в первый. Воображение рисовало этот праздничный стол с георгинами и флоксами посредине, а рядом целую буханку хлеба, дымящуюся пшенную кашу, салат из огурцов, и помидоров. На десерт кофе из прошлогодних желудей, тоже продававшихся на базаре и непременно бураки, сваренные, очищенные и разрезанные на дольки, они очень просто могли сойти за мармелад.
Для реализации идеи не доставало пустяка денег. И тогда мы вспомнили про книги. У нас их было четыре цейсовских шкафа. В дни получки папа всегда обходил книжные лавки и редко возвращался с пустыми руками. Брал он и меня со Славкой. Мы знали всех букинистов, и многие знали нас. К тому времени их разбросало кого куда. Абрам Борисович Розенблюм уехал еще в июле, Мотя Гернгрот (почему-то все звали его Мотей, мы дядей Мотей) ушел в Бабий яр. Оставался Александр Иванович Ганф. На Подвальной он открыл свой книжный рундук. К нему и решено было направиться.
Дождавшись, когда мама ушла в жилконтору, мы принялись за дело. Само собой разумеется, дело шло почти вслепую. Первыми Славка уложил на дно корзины «Петербургские трущобы» Крестовского и все томики «Агасфера», затем загадочных «Временщиков и фавориток», разговоры Гете с Эккерманом Здесь произошла заминка мы поняли, что нужной суммы это не натянет и, хочешь не хочешь, без собрания сочинений не обойтись. Прикинув так и этак, мы извлекли из шкафа недровского Гофмана, вслед за ним Писемского в тисненных переплетах, а сверху, скрепя сердца, утрамбовали сойкинского Густава Эмара. С самого утра было пасмурно, небо обложило тучами, поэтому корзину мы предусмотрительно покрыли сверху старой клеенкой. Не будь клеенки, может быть, все обошлось бы благополучно.
Спустившись вниз, мы миновали оперетку, добрались до парка, пересекли его и вышли на Владимирскую. От тяжести немели руки, каждый раз мы ставили корзинку на тротуар и, отдохнув, продолжали свой путь. На Владимирской стал накрапывать дождь. Заткнув концы клеенки поглубже, мы двинулись было вперед, как вдруг сзади послышалось: «Стой!..» Торопясь и размахивая руками, к нам, как футболист на мяч, бежал кто-то в черном. «Полицай!» успел шепнуть мне Славка. Не сговариваясь, мы в миг подхватили свою ношу и рванули с места.
Сейчас я понимаю далеко с корзиной мы бы не ушли, но тогда страх перед этими черными кителями с коричневыми отворотами был так велик, так вошел в плоть и кровь, что оставалось только одно поскорее унести ноги.
Долго бежать нам не пришлось. Перед нами вырос другой китель уже серый, с погонами и рядом орденских колодок. Мы не заметили, как он шел нам навстречу. Кулак рассек воздух и с размаха опустился на Славку. Он пошатнулся, но устоял, лишь из носа потекла струйка крови. Корзина выпала, свалилась на бок, и книги рассыпались по тротуару. Второй удар пришелся в глаз. Я бросился на офицера, вцепился в сапоги и, мыча от бессильной ярости, стал кусать их, царапать ногтями. Я ничего не видел, кроме этих сапог, начищенных до блеска, покрытых первыми брызгами дождя. Стараясь вырваться, он пинал меня носками то в подбородок, то в горло. Позже Славка говорил, что рука его отстегивала уже кобуру пистолета. Но подоспел полицай. Шагая по книгам, он схватил меня за шиворот и откинул прочь. Я не расслышал, что говорил немец, все произошло так быстро, в несколько секунд, что ни я, ни Славка не успели прийти в себя. Помню только, что, выплевывая слова, он тыкал пальцем то на нас, то на опрокинутую корзину. Полицай метнулся к нашей поклаже и стал шарить внутри. Теперь я догадываюсь, что искал он, наверное, листовки или гранаты, тогда это было невдомек. Книги летели на тротуар, прямо в грязь.
Наблюдавший за нами немец заговорил снова. По его знаку полицай тотчас же принялся бросать книги обратно, потом кивнул в нашу сторону. Всхлипывая и глотая слезы, мы стали ему помогать.
В беспорядочной груде я увидел «Твердую руку». Поперек титульной страницы чернел отпечаток грязной подошвы.
Когда все было собрано и как попало втиснуто в корзину, мы, под конвоем полицая и взглядами сторонящихся прохожих, тронулись дальше. Немец пошел своей дорогой.