Так вот что она хотела сказать мне в тот вечер! Я же, весь в своем, не догадался. Значит позавчера, у этой самой Скорняковой. Все время после метро она думала, думала и наконец решилась
Стало душно. Я расстегнул ворот рубахи, потом отворил второе окно. Во дворе все замерло, тускло светится на этажах, где палаты, ярче горит у Сокирко и еще на проходной. Я чиркнул спичкой, огнем обдало пальцы и погасло. Зажег снова, закурил.
Но откуда Рябухе знать ему-то откуда? Еще бы не знать он же видел нас вместе! Как-то в мае, в ботаническом, потом возле Ватутина. Да вот еще на днях видел, когда мы ездили за реку. Она поджидала меня на улице, а он выскочил в киоск за своим «Беломором», запастись на собрание. И она его узнала, потому в краску и ударило
Хлопнула дверь, Ананий Иванович тяжело опустился на стул.
Жду продолжения упреков, назиданий. Но он медлит.
И вправду мир тесен, цедит он в пространство.
Куда уж тесен! пробежало во мне что-то воровитое. Неужели в завершение станет поджаривать на сковородке? Нет, кажется, он забыл про это.
Ухватившись за паузу, звоню на первый этаж. Катя снимает трубку.
Это я, Катюша. Говори, как там Ну и слава богу. Отлично. Молодец!
Затем Катя уведомляет, что минут десять назад нагрянул Сокирко. Постоял, постоял и, не сказав ни слова, растаял. Ясное дело с очередной инспекцией.
Ладно, говорю я, и ляд с ним. Скоро вернусь. Надо что я у Анания Ивановича.
Тесен, повторяет Рябуха с выдающим его родные места полтавским выговором. Подумать только, уже месяц у нас, каждый день на обходе вижу, в среду на операции и не узнал. Как-никак двадцать четыре года пролетело, а он, выходит, запомнил, недаром все присматривался. И сейчас вот, после укола, несмело так: «Не узнаете, спрашивает, товарищ военврач? Мы же с вами от Яготина в одной колонне пешим ходом топали, а потом на Керосинной загорали. Вам еще тогда от родных выручка вышла». Тут меня и осенило: «Сержант Войцехович, Алексей?» «Он самый, усмехается только. А меня, говорит, дальше увезли, под самый Тильзит». Сейчас и вылазит у него и Керосинная, и этот самый Тильзит. Мне, Евгений Васильевич, можно сказать, повезло тогда. Не рассказывал вам?
Кое-что я слышал. И об окружении, и о плене, и о том, что после было.
Пригнали нас, разутых-раздетых. Кто от голода по дороге падал конвоиры пристреливали. Пригнали на Керосинную и за проволоку. Было там нас, медиков, десяток-другой, только что поделаешь, если рацион пустая баланда из картофельных очисток, очисток за очистком гоняется. Котелок на двоих, да и то не каждый день. Холода в сорок первом рано начались, и пошло воспаление легких, кровавый понос, тиф. А сверху дождь с мокрым снегом. Войцехович этот все ко мне тиснулся, совсем теленок был узнать ли! Рассказал сейчас, что семью его в сорок втором немцы в Орше расстреляли. Так вот, определились мы на Керосинной, на новых позициях. Я у вас время отнимаю. Просто нахлынуло вот и разболтался. О чем я?.. провел он по лбу. Да А по ту сторону женский пол к проволоке приклеился. Со всего города. Старые, молодые, с детками многие. Крик, плач, кто по имени зовет «Коля!», «Ваня!» Кто «папа!» Другие по фамилиям. Домой отпустить просят. Да где уж! Их прикладами, а они ни в какую, не уходят. Рассказать про это невозможно, надо было видеть.
А я, Ананий Иванович, видел. Мы там, с матерью и братом, отца искали.
Значит, понимать должны, говорит он многозначительно и вот-вот вернется к тому, позавчерашнему. Но бегут минуты, часы отбивают одиннадцать, каждый из нас уходит в свое далекое, и я снова слышу его чуть хриплый голос и это мягкое полтавское «л».
Пришли они на второй день Мария моя, Мария Лукьяновна, и все трое. Меня они поначалу не признали, страшный был, на себя не похож. Вале тогда пятнадцать исполнилось, он все мать за локоть поддерживал и среди нас глазами, глазами. Максим с Любой совсем мальцы на цыпочках и за ее рукава хватались. Я им знаки через головы, не замечают а потом в один голос: «Папа, папа!» Мария Лукьяновна с Валей поближе пробиваются. Я, понятно, к ним, к самому краю
Он вздохнул и затянулся папиросой.
Неделю битую ходили. Чуть утро все четверо у проволоки. А что толку! И надоумь их тогда кто-то задаром, мол, ничего не выйдет. Особого добра нажить нам не пришлось, но была у нее бирюзовая брошка в золоте, еще матери. Вот эта брошка и решила все. Протянула ее Мария Лукьяновна старшему и взглядом в мою сторону повела. Тот на ладонь положил, отвернулся, вертит туда-сюда, сам видит предмет стоящий, да поскорее в карман, меня же, незаметно так, пальцем поманил и за ворота Как мы домой добирались, не спрашивайте. Принесли они с собой хлеба буханку, а к ней ватник, бутсы и прочее гражданское. Там же, в первой подворотне, и переоделся
Мы не заметили, как вошел Сокирко. Метнул в мою сторону руководящий взор, поморщился, что я здесь, а не у себя, однако не сказал ничего.
Вот что, товарищ Рябуха, бросил он мимо меня, зайдите послезавтра. Надо решать с этим Коньковым.
Я и завтра могу, приподнялся Ананий Иванович.
Не к спеху, завтра отдыхайте. И на этот ретируется.
В эту минуту послышался какой-то шум, аккомпанируемый скрипом и лязгом металла. Я взглянул в окно. Матвей Кузьмич распахивал ворота, и во двор вкатила наша «Волга». Пока машина разворачивалась по кругу, внизу появился Сокирко. Его посадку Кузьмич сопровождал окаменевшей стойкой «смирно». Когда «Волга» исчезла за воротами, он снова принялся за свои засовы. Теперь вздохнет свободнее, сможет почивать до рассвета.
Слушая Анания Ивановича и все пробиваясь в моей чаще, я вдруг вышел на поляну, светлую и просторную, и, точно ноша с плеч свалилась, стало ясно и легко
И охота же так, изо дня в день, с утра до полуночи! говорю я, отходя от окна.
Рябуха поднял голову:
О чем вы? Простите, задумался.
Да о нем же, о нем, киваю я вниз. А завтра ровно в девять утра тут как тут будет.
Что ж, у человека докторская. Дома, видно, не с руки, вот и остается допоздна.
Так ли! Будь докторская на уме, не шастал бы по этажам из отделения в отделение. Здесь, Ананий Иванович, глаз да глаз, государево око. А сюда, думаете, зачем завернул? Докторской ради? Взглянуть, где же все-таки меня носит и не спим ли мы, избави бог.
Эх, Евгений Васильевич, ему свое, а нам свое.
Не помню, чтобы он говорил о ком-нибудь дурно. И не по расчету вовсе. У иного, при такой обходительности, расчет прежде всего: худое скажешь о других про тебя, чего доброго, худо подумают. У Рябухи это в природе его. Вот и о Сокирко тоже. А между тем судьба все вяжет и вяжет обоих одной нитью, и вьется эта нить ни мало ни много лет двадцать. Еще с сорок пятого или сорок шестого, когда в райбольнице на Шулявке состоялось их первое знакомство. Ананий Иванович тянул свою лямку палатного, а Сокирко в один прекрасный день появился там главным.
Ласый до всего, касаемого начальства, персонал больницы вскоре разведал, что новый главврач человек серьезный и разного рода мерихлюндий не допустит. Кроме того, стало известно, что всю жизнь он с редкой прытью и ослепляющим величием ищет зло, борется с ним изо всех сил. И до войны, и после. Но поскольку зло многолико, живуче и покушающимся на него воздает полной мерой, Трофим Демидович, согласно единства противоположностей, впал в другую манию в манию преследования. Зло, грозящее ему уже лично, так сказать в отместку, обрело небывалые до сих пор пределы. Стало мерещиться повсюду, в каждом встречном, в каждом окне и подъезде. Так, мания величия и мания преследования (по мне любому вполне хватило бы какой-нибудь одной) слились в его феномене, подобно струям Арагвы и Куры у поэта «Там, где, сливался, шумят. Обнявшись, будто две сестры, струи Арагвы и Куры».
На Шулявке зло, помимо некоторых других, воплотилось и в Рябухе. По долгу службы главврач доподлинно знал и об окружении возле Яготина, и о плене, и о последующих двух годах под немцем. Их неоднократные диалоги лапидарно сводились к следующему:
С о к и р к о (имея в виду те же окружение и плен). У вас холера была?
А н а н и й И в а н о в и ч (разводя руками). Была.
С о к и р к о. Так почему же она вас не взяла? Это подозрительно.
В конце концов за диалогами последовала административная акция, именуемая увольнением. При Марии Лукьяновне, уже не поднимавшейся на ноги, неоперившемся Вале и двух других вовсе мелкоте, Рябуха очутился, как говорится, на улице. К счастью, через два-три месяца его взяли в клинику к Онищенко. Сокирко же, искоренившего зло на Шулявке, вскоре занесло в министерство На первых порах начальником управления, а дальше замминистром. Забыл ли он про Анания Ивановича или из виду упустил неизвестно. Это только думают, что с вышки виднее, на деле же не все с нее углядишь.
Новая встреча выпала лет через пять-шесть, после некоих перипетий, одним махом сковырнувших замминистра в рядовые ординаторы к тому же Онищенко. С изрядно сбитой прытью, но с дипломом кандидата наук. Последний он, в министерском круговороте, успел предусмотрительно припасти, как припасают, а затем подстилают при падении тюфяк или вязку соломы. А последующая в том же беге лет у нас, под крылом Лаврентия. Прыти снова наросло, но не через край, в меру.
Марии Лукьяновны к тому времени не стало. Дети выросли и друг за дружкой разъехались по свету. Валя инженер-капитаном в Красноярск, Люба с Максимом, по примеру отца, врачами. Она с мужем и ребятами в Москву, он в Бельцы. Ананий Иванович остался как перст один. Привез из колхоза сестру-старуху да еще взял к себе племянницу Веру, дочь покойного брата. В войну девчонке при бомбежке осколком перебило позвоночник, с тех пор и приковало к постели, как говаривал Гейне к матрацной могиле.
А вы, Ананий Иванович, непротивленец, замечаю я.
Бросьте, отмахивается он. Знаете, кто старое помянет И, помолчав, все же распахивает передо мной то, к чему на людях никогда не дотрагивается. Разве что дома, при Вере или сестре Софье Ивановне: Сейчас смешно, пожалуй, а тогда не до смеха было. Помню, вызывает он меня как-то в сорок шестом, под женский день. У всех праздник завтра, кто домой собирается с покупками разными, кто ночь дежурить. Даже больные оживились, кому полегче. А он усадил у себя в кабинете и как ложкой по пустой тарелке: «Что же это, товарищ Рябуха («товарищ» сквозь зубы так, точно сплевывая), что же у нас с вами получается?» «А что, Трофим Демидович?» «Дошло, говорит, до меня про вас и санитарку эту», «Про Саню?» спрашиваю. «Не помню уж, как там Я ее с работы снимаю, а она у вас на груди слезы льет, вы же эти слезы утираете. Не так, может быть?» «Так, так», киваю. «Как это понимать прикажете? Какую оценку дать?» Я ни слова, а он наседает: «Всю войну в Германии, шито-крыто, отсидела, к нам сюда, может быть, с тайным заданием просочилась слепому ясно, а вы Здесь уже не групповщина, а кое-что похуже» Молчал я, молчал, а потом отрезал: «А понимайте, Трофим Демидович, что не по доброй воле она на бауэра какого-то два года горб гнула. Слава богу, домой живая вернулась, а теперь за слезы свои перед вами должна ответ держать»
Он встал и прошелся по комнате.
Зимой видел Саню эту. Училище закончила, сестрой у себя в селе. Сын в армии. Эх, к чему вспоминать! Что было, то быльем поросло. Одно ему простить не могу и никогда не прощу Любомирской Райки.
Про Любомирскую я кое-что слышал еще в институте на первом курсе. Кажется, на ней-то Трофим Демидович и свернул себе шею, а уцелевшие обломки вместе с кандидатским дипломом приволок в клинику Онищенко.
Ведь с рабфака ее знал, продолжает он, принимаясь за новый «Беломор». Я туда после гражданской, она с трикотажки. Потом в институте пять лет. Вместе в областной, в одном отделении, вместе на фронт ушли в сорок первом. Только я, вы знаете а она со своим медсанбатом в Будапеште войну кончила. Встретились после всего. Сколько слов было, вздохов и по рабфаку, и по институту, и по молодости нашей передать нельзя! Она в Печерском районе, я на Шулявке. Не оглянулся, как год за годом пролетели, и вот вижу как-то идет сама не своя. Почернела, мешки под глазами, руки трясутся. Трофим Демидович уже в министерстве был, и вдруг помните это дело о врачах Слышали наверное. У Раи же напасть за напастью, один летальный исход, потом другой. Словом, гонит он ее взашей, как меня до этого, и под суд отдать грозится. А дома у нее отец слепой, за восемьдесят, без нее ни шагу, и никого больше. Всю войну здесь пробедовал, прятали его от Бабьего яра.
О том, что прятал старика он сам вместе с Марией Лукьяновной, Рябуха умалчивает. И не его одного, вместе с ним совсем незнакомую девочку-подростка, чудом уцелевшую в те сентябрьские дни сорок первого.
Разошелся я сегодня, Евгений Васильевич, но вы слушайте, это вам в науку. Полгода она к нему в министерство добивалась, как на работу ходила. Каждый день с утра до темна в приемной ждет, чтобы правду доказать И так до пятьдесят третьего, до самого марта, а в марте, рассказывали мне, не помню уж девятого или десятого, как всегда, она у двери, а тут дверь эта настежь и сам Трофим Демидович. «Долго вы, гражданка, глаза мозолить будете, пороги обивать? С вашим делом соответствующие инстанции разберутся». Она подхватилась, что-то сказать хочет, а язык заплетается видно, это последняя капля была, да снопом на ковер. Кто в приемной дожидался к ней воды, валидола Он махнул рукой. Вот и все, Евгений Васильевич. А тут «Правда» свежая у секретарши на столе, только-только из экспедиции принесли, и в номере статья про врачей тех, что подлая клевета это. Так и пришлось ему после всего, что вышло, поскорее ноги уносить
Звонит телефон. В трубке растерянный голос Кати:
Евгений Васильевич, скорее!
Что там?
Захар
Сломя голову, перескакивая через ступеньки, несусь вниз. Следом, едва поспевая за мной, бежит Рябуха.
Лицо бледно-серое, с тускло-восковым оттенком. Одеяло отброшено в сторону, и рука свисала к полу. Он лежал на спине, вытянувшись во весь рост, и ничего не видящими глазами смотрел куда-то вверх. Под сорочкой слабо поднималась и опускалась грудь.
Я поднял упавшую руку и прикоснулся к пульсу. Пульс был нитевидный, едва-едва пробивался и на каждом пятом-шестом ударе выпадал.
Рядом, прижавшись к стене, стояла Катя.
Вбежал Ананий Иванович.
Ну что?
Выпадает.
Он обернулся к Кате:
Строфантин!
Катя метнулась к двери.
Я наклонился над ним:
Захар! Слышишь, Захар!
Он застонал и на несколько секунд затих.
Мы измерили давление.
Дети проснулись и, онемев, следили за каждым нашим шагом, за каждым словом.
Вернулась Катя. Дрожащими руками она надламывает ампулу строфантина, пытаясь всунуть в нее шприц.
Дайте сюда, потянулся к ней Рябуха.
Уже, уже, бормотала она.
Полкубика, сказал Ананий Иванович.
Мы закатили рукав рубахи. Игла в моей руке
Прошло несколько минут.
Кислород! сказал Рябуха.
Катя снова выбежала из палаты.
Я еще раз взялся за пульс. После инъекции наполнение несколько улучшилось.
Катя вернулась с кислородом.
Потом мы поставили капельницу, сделали переливание крови.
Тьма там во дворе, на улице. Лампочка освещает стены палаты, нас троих, над ним склонившихся. И еще детей, эти игрушки на койках, на полу, у стен. Один-другой велосипед, грузовики и легковые, куклы, барбосы, медведи Завтра, когда снова засветит солнце, на таких вот велосипедах другие дети мальчишки и девчонки заколесят аллеями парков, помчатся наперегонки, будоража прохожих. Будут прижимать к груди таких же Катюш, Наташ, мишек. Другие, не эти
Прошло полчаса. Дыхание стало ровным. Щеки залило что-то похожее на румянец. Он открыл глаза и слабо усмехнулся.
Дядя врач
Я вздохнул с облегчением значит, узнал! Поднял голову Катя улыбалась. Взглянул на Анания Ивановича. Все время, и раньше, и сейчас, он был спокоен и я почувствовал это нашей надежды не разделял.
Прошло еще полчаса, может быть, час, может, больше. Мы молчали, не сводя с него глаз. Молчали и дети. Кое-кто из них повернулся на бок и уснул. Захар зашевелился, стала подниматься грудь, участилось дыхание.
Я схватил за пульс, он снова ухудшался.
Строфантин, Ананий Иванович?