18
В два часа дня отворилась дверь, и милиционер, не тот, что приходил вчера, а другой, худощавый, сутулый, поскрипывая новенькими сапогами, повел Митю по тому же темному коридору, каменной лестнице, в тот же кабинет, к тому же капитану с завитым чубом.
Садись! сказал капитан грубовато-снисходительным тоном.
«Он говорит со мной, как с преступником», подумал Митя и пристально посмотрел на капитана, стараясь уловить в его лице хотя бы малейшее сочувствие. Но серые глаза капитана смотрели жестко, и завитой чуб тоже жестко смотрел пустыми глазницами колец. Митя чувствовал, как гулко бьется сердце, какое оно большое, тяжелое.
Вот что, сказал капитан. Девчонки меня замучили. Не хотели выходить из кабинета, пока я не разрешил встречу. Десять минут. Надеюсь, хватит, а то мне некогда. И кроме того ну да потом
Капитан показался вдруг Мите самым чудесным, самым добрым человеком, которого он когда-либо встречал.
Я скоро вернусь, сказал капитан и, припадая на левую ногу, вышел из кабинета.
Почти тотчас дверь отворилась, и в щель просунулась Варина голова. Ее глаза растерянно шарили по комнате. Остановившись на Мите, они радостно вспыхнули и погасли. Варя, Наташа и Птичкина молча, неуклюже подталкивая друг друга, вошли в кабинет и остановились у двери. Митя поднялся навстречу. Он подошел к Варе, взял ее теплую мягкую ладошку в свои руки и попытался улыбнуться:
Здравствуй, Варя!
Варя, покраснев, отвела глаза, словно ей было неловко и даже стыдно смотреть на Митю.
Здраст Гм
Птичкина смотрела на Митю широко распахнутыми глазами, в них стояли слезы. Она сама горячо протянула руку, и Митя благодарно пожал ее.
Он боялся взглянуть на Наташу, но теперь, когда он поздоровался с Варей и Птичкиной, деваться было некуда. Наташа сосредоточенно смотрела в пол, между ее бровями обозначились две нежные волнистые складки. Казалось, она что-то подсчитывает в уме, ее лицо как будто говорило: «Девятью семь сколько же это?» Митя почувствовал, как к голове приливает кровь. Сердце вдруг подпрыгнуло, гулко забилось в горле, под адамовым яблоком, и было трудно издохнуть.
Наташа только сказал он.
Она, словно выведенная из тяжелого раздумья, мельком, исподлобья взглянула на Митю и опустила глаза. «Так сколько же девятью семь?» выразило ее лицо.
Митя растерялся, отступил на шаг, показал жестом на черный клеенчатый диван.
Садитесь!..
Птичкина отвернулась к двери и вдруг тонко завыла по-бабьи. Митя вздрогнул, поморщился, точно гвоздем провели по зубам.
Замолчи! сказал он резко. Замолчи!
Птичкина всхлипнула и замолкла.
Что же вы, хоронить меня собрались? сказал Митя как можно веселее и посмотрел на Наташу. Она опустилась на диван и царапала длинным перламутровым ногтем клеенчатый валик.
Это из-за нас, из-за нас все, прошептала Варя, опускаясь на стул у двери и закрывая лицо руками. Мы виноваты.
Никто не виноват, так получилось, сказал Митя.
Митька! Ну, ничего, ничего вскрикнула Птичкина, оборачиваясь к Мите и улыбаясь сквозь слезы. Не сердись на нас! Мы ведь бабы. Она вздохнула всхлипывая. Где тебя держат?
На втором этаже. Отдельная жилплощадь. Очень даже вольготно, только жратва негустая.
Не фиглярничай, Митя, сказала Варя. Не надо.
Может, все уладится, защебетала Птичкина. Ведь ты не виноват. Мы уже дали свидетельские показания, рассказали, как все было. Тебя оправдают, честное слово, оправдают!
Митя чувствовал себя неловко, скованно. Изредка взглядывая на Наташу, он боялся сделать лишнее движение. Она не смотрела на него.
Я все-таки не могу себе представить, не могу понять до конца нелепости всего случившегося удивленно сказала Варя и, как старушка, мелко затрясла головой.
Варька, перестань! крикнула Птичкина. Перестань, тебе говорят! Вот дура! Митечка, не смотри на нее, не слушай ее. Все будет хорошо, вот увидишь Мы пойдем к декану, к ректору, расскажем, как все было, заставим хлопотать за тебя. Факультет, университет поднимем на ноги, демонстрацию протеста устроим! Ведь люди должны понять
Митя перебил ее.
Вот что, Птичка, сказал он, чувствуя, как в душе его загорается огонек надежды: «А вдруг, правда, помогут?» Это все глупости. Вы лучше предупредите мать, да как-нибудь поосторожней, придумайте что-нибудь.
Митя подошел к столу капитана, вынул из пластмассового круглого стакана карандаш и написал на листе бумаги свой адрес.
Вот, возьмите.
Он хотел отдать адрес Наташе, но, заколебавшись, протянул его Птичкиной.
В открытое настежь окно бесстыдно светило июльское солнце. Вкрадчивый ветерок, как котенок, играл с легкой, завивающейся занавеской. За окном голопузый мальчишка в черных трусах по колено катил перед собой черную, упруго-звонкую автомобильную камеру и горланил в конец улицы:
Витька, айда на озеро купаться!
Что, Птичка, не удалась нам Венеция? сказал Митя. Ничего, в другой раз и подумал, что «другого раза» не будет.
Открылась дверь, в комнату быстрой подпрыгивающей походкой вошел капитан.
Десять минут прошло. Продлить свидание не имею права. Я и так
Девушки встали. Наташа оправила на себе платье. Теперь она, казалось, сосчитала, сколько же будет девятью семь, морщинки на ее лбу разгладились.
Митя не знал, как себя вести. Подойти к ним, подать руку или обнять всех по очереди Но почему-то постеснялся сделать и то и другое и стоял, переминаясь с ноги на ногу.
Вновь отворилась дверь, на пороге, поскрипывая новенькими блестящими сапогами, появился худощавый сутулый милиционер.
Уведите его, сказал капитан.
Эти слова ударили Митю по голове, оглушили, и, уже не глядя на девушек, он пошел вслед за сутулым милиционером.
ПРОВИНЦИАЛ
1
Верхняя полка, на которой лежал Ваня Темин, мерно подрагивала, плотно вжимаясь в спину, словно хотела проникнуть во все поры тела, сковать его томительным оцепенением. Час назад легли спать, а он все еще не мог сомкнуть глаз и слушал, как снаружи, словно мышка, скребется о стенку вагона дождь. Внезапный гудок встречного поезда, вспыхнувшая по краям дерматиновая штора на окне заставили Ваню вздрогнуть. Показалось, за окном зашумели огромные кроны деревьев, но вот последний порыв ветра, сжатого между вагонами, толкнулся в окно купе, и опять стало тихо.
Ваня с беспокойством заглянул вниз, прислушался. На нижних полках спали его мать Елена Ивановна и старший брат Егор. Мать дышала ровно, значит, спала шум встречного поезда не разбудил ее. Она страдала бессонницей, каждый час сна был ей наградой.
Душно Ваня потянулся к вентилятору, но вспомнил, как громко щелкает кнопка, и не нажал ее: побоялся, что разбудит мать. Прикрыл ладонью стекло ночника, пальцы просвечивали по краям синим. Такие вот руки были у матери, когда в первый раз он пришел к ней в больницу
Заболела Елена Ивановна неожиданно. Под май долго возилась у плиты, спать легла поздно, проснулась рано: надо было выгладить сыновьям рубашки. В семь утра разбудила Егора и Ваню. Позавтракали в гостиной, где всегда накрывали на стол в праздники. Проводив сыновей на демонстрацию, Елена Ивановна убрала со стола, почувствовала вдруг недомогание и прилегла на диван, задремала. Проснулась от боли в груди, глубокой, засасывающей.
Веселые, возбужденные, вернулись Егор и Ваня. Увидев бледную мать, испугались. «Ничего, пройдет, я приняла валидол», успокоила она их.
Но валидол не помог. Егор вызвал «скорую помощь»
Месяц пробыла Елена Ивановна дома на больничном. А в начале июня случился особенно тяжелый сердечный приступ. Ее увезли в больницу. Положили на брезентовые носилки, и, когда Егор и соседи, неловко подталкивая друг друга, вынесли их в коридор, стали сносить вниз по лестнице, Ване показалось, что сносят гроб, и он заплакал.
Егор уехал в больницу, а Ваня остался дома. Соседка тетя Вера на ночь взяла его к себе. Он решил, что спать ни за что не будет, но заснул сразу, едва только заскрипела под ним пружинами раскладушка.
Ваня пришел в больницу утром. Перед дверью, на которую ему показал один из врачей, постоял в нерешительности минуту, другую. Гулко забилась в висках кровь, тошнота подступила к горлу. Он осторожно толкнул дверь, шагнул в небольшую, залитую утренним солнцем палату. Возле двери на клеенчатой кушетке спал Егор. Мать лежала возле стены. На белой простыне странно выделялись ее бледно-синие руки, такие же, как сейчас Ванины пальцы перед стеклом ночника. Осунувшееся за ночь лицо со следами новых морщинок у глаз и лиловыми впавшими веками было похоже на маску.
Ваня Она узнала его, не открывая глаз, по шагам, по дыханию.
Ваня подошел к кровати, опустился на колени. Он не мог говорить: никогда еще не видел он мать такой беспомощной. Он легко погладил ее руку.
Ничего, едва внятно прошептала Елена Ивановна.
Она долго молчала, и Ваня испугался: «Умерла?..» Но мать зашевелила губами, и по движению губ он догадался, что она сказала:
Не могу много говорить тяжело
У Елены Ивановны был инфаркт.
Больше месяца Егор и Ваня не отходили от матери: Ваня дежурил весь день, на ночь его сменял Егор.
Елена Ивановна настолько ослабла, что первое время не могла даже есть, приходилось кормить ее из чайной ложки фруктовыми и овощными соками, позже куриным бульоном. Двадцать дней пролежала она в постели не шевелясь. Потом врачи разрешили ей поворачиваться на бок, садиться. Егор или Ваня приподнимали и усаживали мать, но у нее начинала кружиться голова, и она в изнеможении падала на подушки.
Ваня вошел в больничный быт, перезнакомился со всеми врачами, медсестрами, санитарками. Ему нравилось заходить в процедурную, стены в ней сверкали белым кафелем, на белой электрической плите кипятили в никелированных коробочках стеклянные шприцы, и от этого на душе становилось спокойно.
Однажды одна из медсестер сказала Ване:
Твоя мама, видать, большая начальница? Столько к ней народу ходит!
Ваня подумал, пожал плечами:
Да нет. Она в газете работает, завотделом писем.
А-а протянула медсестра. Во-он почему
Действительно, Елену Ивановну знали в городе многие. За пятнадцать лет работы в газете пришлось ей столкнуться с таким огромным количеством жалоб, просьб о помощи, и она так тщательно пыталась в них разобраться, где возможно, а порою где и невозможно помочь, что в конце концов все личное в ее жизни стало казаться ей мелким, незначительным, необязательным по сравнению с жизнью, заботами, тяготами других людей. И сколько в городе можно было встретить этих самых бедствующих старушек и стариков, которым она помогла, мужей и жен, которых она помирила, бюрократов и халтурщиков, нечистых на руку продавцов и пьяниц, к совести которых она взывала Каждый вечер, возвращаясь с работы домой, приносила Елена Ивановна пачку не прочитанных еще писем, напившись чаю, садилась за стол, аккуратно срезала ножницами края конвертов, вынимала сложенные вчетверо листки.
И как тебе не надоест! Отдохни, говорил Ваня и отодвигал письма.
Мать строго взглядывала на него поверх очков, в ее серых светлых глазах были печаль и удивление. Она пододвигала письма к себе, строго говорила:
Но надо же людям помочь!
И было в ее голосе что-то такое, что не позволяло Ване настаивать на своем, какая-то тревога и многолетняя профессиональная усталость, то есть то, что и было самой Еленой Ивановной. Другой он не знал, другой Елены Ивановны не было, и это останавливало его.
Ваня ложился спать, засыпая, все слышал шуршание разворачиваемых и складываемых писем. Иногда наступала тишина мать писала ответ адресату или запрос в инстанцию.
Сослуживцы называли Елену Ивановну блаженной. Но за помощью и советами шли к ней. На многих письмах, приходивших в редакцию, стояло: «Теминой Е. И. (лично)». И мать считала своим долгом читать все эти письма, не передоверяя их сотрудникам своего отдела.
Даже когда она лежала в больнице, к ней приходили многие незнакомые люди именно по поводу своих писем. Каждый визит утомлял Елену Ивановну, и как-то Ваня сказал в сердцах, что больше никого не впустит в палату. Елена Ивановна испугалась:
Что ты, разве можно обижать людей! Не все с просьбами, и с добром приходят
А вместо добра делают тебе зло, сказал Ваня.
Елена Ивановна слушала, закрыв глаза, потом тихо, но властно сказала:
Не смей этого делать От этого мне станет только хуже.
Но если бы мать знала, сколько страданий приносил ему каждый посетитель! Ваня, как звереныш, молча забивался в угол кушетки и, со злобой глядя на посетителя, время от времени напоминал:
Маме нельзя много разговаривать Ма, отдохни
Однажды Ваня выгнал из палаты старушонку, закутанную с головы до пят в черный шерстяной платок, шипевшую беззубым ртом:
Я ему вще швои крохи отдала, шбирала шелый год, штоб жубы жалотые, а он теперь не хощет делать, ощередь, говорит, ждать, мамаша, надо; а ждать я не могу, мне, может, помереть шкоро, так што же я беж жубов буду? Хлебные корки в молоко мощу и ем Ушовешти ты его, милая, жаштупищь, голубушка
Ваня с внутренней дрожью, которую едва сдерживал, раз пять напоминал старухе, что разговоры утомляют Елену Ивановну. Но старая отмахивалась от него, как от назойливой мухи:
Тебе што, ты молодой, ты ж жубами
Хорошо, я разберусь, разберусь, говорила Елена Ивановна, облизывая сухие губы. И это взорвало Ваню. Он встал, распахнул дверь.
Убирайтесь! Зубы ей!.. Во всей его небольшой фигурке были такие решимость и отчаяние, что старухе показалось: мальчишка бросится на нее. Она с невообразимым проворством выскочила за дверь, а Елена Ивановна возмутилась:
Ваня!
Все! крикнул Ваня. Больше ничего такого не будет! Зубы ей! Никого больше не впущу, никого!
Не кричи, у меня сердце болит.
А я и не кричу. Но больше никого.
Но ведь люди, сынок
Ты тоже человек. А никто из них, Ваня ткнул пальцем в дверь, не думает об этом.
Каждый устроен по-своему, каждый думает о том, что ему ближе
Вот-вот. А ты?
Что я Надо быть добрее Мне трудно говорить. Я устала.
Так Елена Ивановна заканчивала любой неприятный разговор с Ваней.
«Хоть бы немножко думала о себе, Ваня с болью глядел на это родное лицо, две широкие морщины сбегали, от носа к губам, к подрагивающему подбородку и делали его еще более значительным и печальным. Старуха интересует ее больше, чем собственное сердце А старуха хоть бы для приличия спросила о здоровье. Так нет же, как будто это не больница, как будто мать не в постели, а у себя в кабинете, запричитала: «Голубушка, родимушка, не дай в обиду» А мама слушала, не перебивала, «хорошо, я разберусь». Мама, мама Всегда так: на старуху какую-нибудь есть и силы и здоровье, а на себя ни сил, ни здоровья уже не хватает».
Это тоскливое чувство приходило к Ване не раз: и тогда, когда он дома просил мать отдохнуть от писем, и тогда, когда просители, конфузясь, а иные не конфузясь, приходили в больницу, и Елена Ивановна, преодолевая боль и головокружение, улыбалась им и говорила: «Я разберусь, разберусь Вот Ваню посажу за письма, продиктую, он напишет и отошлет куда надо, а вы мне сообщите потом, как у вас дела пойдут».
После того как Ваня выгнал старуху, настали дни относительно спокойные: посетителей к Елене Ивановне больше не пускали.
Каждое утро, входя в палату, обнаруживал Ваня разбросанные на кушетке и на подоконнике рисунки Егора. Егор рисовал по памяти врачей, медсестер, санитарок. Все портреты были удачны и немного комичны. Хотя в рисунках было еще много ученического, некто Николай Ильич, художник, живший в городе, говорил, что Егор талантлив, что ему не хватает только жизненного опыта и своего осмысления действительности, но это придет с годами.
Егор учился в Москве в полиграфическом институте на графическом отделении редакционно-издательского факультета. Он заканчивал четвертый курс и последние несколько месяцев проходил практику в местном книжном издательстве. Было ему двадцать два года. Среднего роста, по-юношески худощавый, со светлыми, как у матери, глазами и с постоянной тонкой усмешкой на губах, он производил впечатление человека, уверенного в своих силах, цепкого, хотя на самом деле часто сомневался в себе, говорил, что таланта у него нет, так, «жалкие» способности. Но в глубине души у Егора все же было убеждение, что он талантлив, чем черт не шутит!
Ваня в подражание брату тоже рисовал. Кое-что выходило у него недурно, особенно удавалось передать движение: человек ли убегает от свирепой лохматой собаки, скачет ли по степи лошадь все было в головокружительном движении, хотя лошадь не всегда походила на лошадь, а собаку иной раз можно было принять за бизона. Но Егор говорил, что самое трудное для художника передать движение, а у Вани это получается, все остальное дело техники. Если Ваня будет внимателен и усидчив, со временем могут развиться хорошие способности.