Левка ткнул всю красную пачку в руки Семенову, свалился со скамейки на кровать и от восторга задрыгал ногами.
«Сбирайтесь, сбирайтесь под черное знамя, запел он, теснее смыкайте ряды»
«Солдат, шевели мозгами», недоверчиво повторил про себя Семенов первые слова листовки звучали они как-то озорно, несерьезно. И стал читать вслух:
«Первый пункт. У трудящихся нет родины их родина весь мир. Второй пункт. Чтобы кончить войну, немедленно уходи с фронта, не спрашивая никого. Третий пункт. Оружие бери с собой пригодится. Четвертый пункт. Не верь депутатам, комитетам, партиям они обманут»
Стой! сказал Семенов и крепко потер себе затылок. Стой!
Левка настороженно следил за ним и тихо смеялся, прикрывая рот ладонью.
«Пятый пункт, прочел еще Семенов, борись со всякой властью: всякая власть обозначает урезку твоих прав»
Это что же такое? подошел он к Левке. Депутатам не верь? Комитетам? Это нам-то? Вот ты какого духа там нанюхался! Ты что же, работу нам приехал подрывать? Ну, мы, брат, на этот счет еще пошевелим мозгами.
Семенов вытащил из-под кровати свой кованый сундучок, спрятал в него красную пачку и трижды щелкнул замком «с музыкой».
Семенов, ты в уме? спустил ноги Левка. Семенов, где же свобода?
Ты не шути! раздельно сказал Семенов. Тут тебе не в тылу, тут люди под штыками ходят, все злые. Не шути!
Ты что власть? злобно изогнулся Левка.
Да, я власть, серея лицом, сказал Семенов, и тут ты со мной не сыграешь. Вот будешь ходить округ сундука, как кот округ масла, а получишь что? Дулю!..
Семенов пососал большой палец и уставил в нос Левке тяжеловесную фигу.
В комнате нависла длительная тишина.
Семенов сел за стол, со свистом подул в усы и медленно начал:
Пиши: «Всем полковым и ротным комитетам»
Писарек припал к бумаге.
VII
Из армии прислали на подмогу комитету Степу Колобашкина. Говорили про него ярый большевик.
Такой был замухрышка с виду Степа, все жался к горячему боку печи, оттого ходил всегда с забеленными локтями, зябнущий и неприбранный, с болезненным жаром в лице.
На плотно придвинутой к печи кровати он лежал целыми днями, зажав меж колен ладони, маленький, скрюченный болью.
Где-то в предгорьях Карпат чмокнула Степу австрийская пуля, след от этой пули пунцовым завитком горел до сих пор на его щеке. Пулю вынули тогда же в лазарете, вынули вместе с ней и целый ряд зубов, только не сумели утишить боль в оголенных деснах.
С тех пор затих веселый Степа Колобашкин, отчаянный разведчик, первый разговорщик и песельник в полку. По-стариковски сморщились и запали его щеки, погрустнели глаза, развилась и спряталась под шапку лихая кудря.
Стал он жаться к теплу, сам выпросился у командира в пекарню: был он когда-то булочником; так и дожил запечным тараканом до самой революции.
Только тут открылись глаза у Степы на всю его жизнь, он сорвал с плеч лычку ефрейтора и навсегда помирился с хлебопеком Ибатуллиным, до этого были они на ножах.
Почему так вышло, Степа никогда никому не рассказывал.
Ибатуллин был татарин, а Степа терпеть не мог татарскую нацию, презрительно обзывал ее «Махмудами» и все казал горячему Ибатуллину свиное ухо, свернутое из шинельной полы.
А пошло это вот откуда. Дело было в самый разгар войны. Выбитый на треть при наступлении Степин полк отвели в резерв. Поставлен был полк на отдых в палатки в золотых соснах над тихой речкой Нарочью.
И пригнали на пополнение полка триста деревенских «гавриков», совсем сырых еще новобранцев. Это были татары откуда-то из дальнего Заволжья. Они пугливо прислушивались к еле слышному здесь громыханию орудий и тихо переговаривались по-своему. По-русски они понимали плохо и взводного Степу почему-то называли «бачка».
Бачка так бачка. Степа терпеливо обучал этих скуластых беспонятных парней несложному делу рассыпания в цепь, перебежкам и приемам штыковой атаки.
Ученье подвигалось туго. Казалось иногда Степе, что сговорились против него злые «гаврики», хитрят по-своему, по-темному, чтобы только от фронта оттягаться.
А полуротный орет на все учебное поле:
Колобашкин, где у тебя применение к местности? Как они у тебя лежат? Что за дурацкий взвод!
Степа начинал сердиться. Подобравшись сзади, он погонял крепкими пинками уткнувшихся в траву «махмудов».
«Махмудами» Степа называл их по имени правофлангового дылды Махмуда, погибшего по глупости в первые дни учения. Только успел показать Степа своим «гаврикам», как мечут гранаты, в тот же вечер ушли они глушить рыбу в омутах Нарочи. Ударив запальник, подносил Махмуд гранату к уху, слушал, пока зашумит, и скалил при этом белые татарские зубы. И вот, опоздав на какую-то долю секунды, съехал он безголовым мешком под берег на глазах у всех.
Махмуд!.. Махмуд!.. прибежали к Степе испуганные «гаврики».
Крепко нагорело Степе тогда от ротного, и стал он с тех пор звать свой взвод «махмудами».
Куда мне с вами такими, шурум-бурум, на фронт идти? с отчаянием говорил Степа. Своих постреляете, махмуды
Махмуд Махмуд жалостно причмокивали татары, покачивая головами.
Да вот то-то и есть!
А на фронт пришлось идти вскорости.
Памятно Степе это крепкое осеннее утро на картофельном поле, когда мертвые петли ботвы еще синели от инея и с хрустом ломались под локтями и коленями залегшей цепи. За деревней невидимо готовилось взойти солнце. Пели петухи.
Из тополевых садочков гремели австрийские пулеметы, по околице вразброд хлопали винтовки окопавшегося противника. То и дело попискивали над головой пули.
Справа по одному!.. прошло по цепи от невидимого полуротного.
Из ботвы вскакивали солдаты, низко пригибаясь, делали очередную перебежку и валились ничком наземь.
Только в татарском взводе Колобашкина вышла заминка. Лежавший сбоку Степы густо рытый оспой солдат Сафетдинов беспомощно оглянулся на Степу и снова сунулся головой в ботву. Степа подобрался к нему и ткнул в бок наганом.
Татарин поднял голову. Измазанное землей лицо его плаксиво исказилось, зубы дробно стучали.
Айда! поднял Степа наган. Айда!
Сафетдинов глубже ушел плечом в вырытую яму и весь съежился.
Айда, тебе говорят! яростно ударил его рукоятью нагана Степа.
И отпрянул, увидев в упор уставленные раскосые одичавшие глаза и ощерившиеся зубы, Сафетдинов взмахнул прикладом.
Ах ты арестант! Степа зажмурился и нажал курок.
Лицо его опахнуло жаром пламени. Сафетдинов сразу вытянулся и обмяк. А Степа потянулся к следующему, путаясь в скрипучей мерзлой ботве.
Тот вскочил, не дожидаясь, и с криком ринулся вперед. И за ним, ошалело лопоча по-своему, бросились вперед в кучу все, густо валясь под пулями.
Спужались, смущенно привстал из ботвы Степа. Вот махмуды дикие!
И тут же оглушающе хлопнула его самого пуля.
Много раз после думал Степа, не татарская ли то была пуля, пущена она была, по его расчетам, не иначе как с левого фланга цепи.
Вот откуда пошла злоба Степы к татарской нации, отсюда шла и всегдашняя его драка с хлепобеком Ибатуллиным.
Только после революция узнал Степа, что не татары виноваты в вечно сверлящей его голову боли, что все то было обманом. Рассердился тут Степа, вышел раз с речью на митинге. И вскоре пекаря выбрали Степу своим депутатом, дошел он так до самой армии.
Председатель Семенов называл маленького, обозленного нудной болью депутата уважительно: «Рабочий класс». И все другие комитетчики любили Степу, заговаривали с ним ласково и заискивающе будто, когда он, хмурый и заспанный, проходил через комитетскую кухню. Спрашивали:
Ну как, Степа, болят, брат, зубы-то?
Болят, не оборачивался Степа.
Ай-яй-я! жалеючи приговаривали ему вслед.
А Степа валился на свою койку и отворачивался к стенке, лежал так, прижимаясь щекой к горячим кирпичам печи, один со своей болью. О нем даже как будто забывали все в комитете.
Но когда за спинами сидящих поднималось измятое, с красными от боли глазами лицо Степы, тогда затихали сразу все споры. Знали комитетчики, что Степа зря рот разевать не станет.
Его сиплыми, раздраженными речами заслушивались все.
Как Степа скажет, так и будет, наперед говаривал председатель Семенов.
А потом погасал сразу Степа и сваливался за спины сидящих. Казалось, засыпал.
И на время притихали голоса в комитете знали все про мучительные ночи Степы.
Когда спали кругом комитетчики и сотрясался розовый домик от тяжкого храпа Семенова, Степа долгими часами раскачивался от боли, сидя на кровати, и вслушивался в пение тягучих ночных ветров.
Мерещилась Степе в их голосах унывная солдатская песня, запевал ее, бывало, в боевых трудных переходах:
Горные вершины,
Я вас вижу вновь,
Карпатские долины,
Кладбище удальцов.
«Я вас вижу вновь» И возникали из тьмы знакомые далекие лица
В глубине ночи, пролетая над фронтом, прядали ветры с черной высоты к великим безмолвным могилам и плакали материнскими голосами этот безутешный плач тихо слушал один Степа, приложив зудящую от боли щеку к жарким кирпичам.
Щедро осыпали ветры дождем розовый домик и, теснясь в глубоких гнездовинах печной трубы, затаивали здесь, над глухими вьюшками, свои стенания и жалобы.
И казалось Степе: то в его груди легла чугунная тягость, то в его груди прячут ветры бездомные, окаянные свои песни, ища и не находя выхода.
Ночью, в неведомый час проснулся однажды Левка и сквозь всхлипы и шелесты дождя за окном услышал отчаянный стон человека. Он наугад бросился к Степиной кровати. Сидел Степа, охватив голову руками, и раскачивался в темноте. Мокрое от слез его лицо толкнулось в грудь Левки.
И зашептал торопливо Левка, охватив узенькие его плечи:
Ничего, Степа, ничего!
И, чувствуя нелепость истертых этих слов, сразу замолчал.
Поскрипывала кровать под раскачивающимися их телами, шумно дышал в углу Семенов, за стеной немолчно плескалась вода.
Широко раскрытыми глазами угадывал Левка в черноте ночи невидимый квадрат окна и нудил к выдумке сонный мозг.
«Америка!» всплыло неведомо откуда счастливое слово.
И шептал радостно Левка, крепче стиснув худенькие плечи:
Америка, брат, нам сочувствует, Степа, вот что. Я об этом в Минске читал в газетах. Америка за нас, Степа, слышишь? Из Америки к нам уже идут пароходы, огромные транспорты, Красный Крест. И в первую очередь, понимаешь, в самую первую очередь будет оказана помощь инвалидам войны. Тебе, Степа, дадут протез. Американцы, они, брат, у-у!..
Левка хихикнул и похлопал по спине притихшего Степу.
Эдисон! шепот Левки осекся от восторга. Понимаешь? Ого! Голова! Это, брат, тебе не наши живодеры. Там они уже кости пересаживают, отпилят с ноги живую кость и пересаживают куда хочешь. Левка перевел дух. Про мясо не говорю. Одному солдату раз пулей нос оторвало. Так ты что думаешь? Хе! Взяли большой палец с ноги и пересадили. Ну да, сам читал! А вот если у тебя разбита челюсть, можно исправить пересадкой кости. А еще лучше протез, из пальмы делают, крепче даже всякой кости! И фарфоровые зубы ну прямо настоящие!..
Степа уперся неожиданно отвердевшими руками в грудь Левки и резко рванулся. В испуге откинулся прочь Левка.
Все ты врешь, врешь, врешь! задохся от злобы Степа.
Он отхаркнулся и перешел с шепота на голос, презрительно засипел:
Какая там твоя Америка! Разве там не буржуи сидят? Станут они тебе сочувствовать, как же! И ничего ты не читал, все врешь!..
Степа, странный ты человек ведь Красный Крест
Да не-ет! На б-бога ты меня не возьмешь. На б-бога теперь меня не взять, со злостью повторял Степа, как бы смакуя это слово. Ученый я теперь, однова нажегся, хватит. Америку ты мне не хвали. И, со стоном схватившись за голову, закачался опять Степа. Выдавил ненавистно: Уй-ди!
Как хочешь, Степа.
Уй-ди ты, говорю!
Левка вздохнул и пошел на свою кровать.
С рассветом рано просыпался Семенов. Он долго и порядливо убирал койку; осталось это еще с довоенных пор, от учебной команды. Крепкой ладонью проводил он по одеялу, выглаживая складки, взбил и тщательно расправил уши большой, в розовой наволоке подушки.
С укоризной осмотрел измятую кровать Левки, уже сидевшего за чайником. Заворчал:
Как встал так и за стол. Дисциплинки не вижу. Раньше бы тебе за это парочку хороших нарядов.
Пст!.. Пст!.. Левка с ужимками показывал на спящего Степу. И добавил сердитым шепотом: Ночь не спавши, да еще кровать убирать, чтоб я сдох!
Что, опять? Семенов подошел на цыпочках к Левке.
Левка охватил свою голову руками и закачался:
Мм Вот так! Всю ночь, Семенов! И я тут мучился с ним, как проклятый.
Оба они долго смотрели на Степу, маленького, скрюченного, вздрагивавшего в коротком сне худыми коленками.
На кухне прорвался хохот. Став на цыпочки и загребая руками, Семенов вперевалку двинулся туда. Цыкнул на усевшихся вокруг плиты солдат:
Тише вы! Степа спит!
В розовом домике сразу стало тихо.
VIII
До обеда штабные обычно пропадали в парке. Бесцельно сновали из аллеи в аллею, стараясь держаться дальше друг от друга: осточертели «эти» разговоры.
В особенности боялись все встреч с «куриным генералом». Завидев впереди его желтый кителек, офицеры сворачивали в сторону или отстаивались за деревьями.
При нечаянных встречах выработалось у штабных шутливое обыкновение «цукать» младшего чином, как на солдатских занятиях «словесностью».
Господин поручик!
Я, господин капитан.
Ответьте мне: что есть сознательная революционная дисциплина?
Мм не могу знать.
А, не знаете! Так я и думал. Надо подтянуться. К следующему разу приготовиться! Идите!
Сохраняя на лицах серьезность, встретившиеся церемонно брали под козырек и расходились. При следующей встрече:
Итак, что вы можете сказать насчет отмены смертной казни?
Смертная казнь отменена, но есть наказание худшее смерти: это позор.
Это какой же вам идиёт
Но это точные слова господина верховного главнокомандующего, Александра Федорыча!
Благодарю вас, поручик. Вы мне больше не нужны.
Весело ухмыляясь, поручик и капитан расходились до новой встречи. Так продолжалось это бездельное кружение в аллеях «до сковороды».
Тогда стягивались все поодиночке с разных сторон к старому дому, чтобы после обеда снова скрыться в парке. В эти кованые деньки истекающей осени никому не сиделось в затихшем доме.
Терялись опять где-то в дальних, заглохших углах за костелом парк всегда казался безлюдным.
Вот почему в это утро прапорщик Вильде, выйдя на террасу, был немало удивлен, завидев в главной аллее возбужденную толпу офицеров.
Впереди враскачку шел штабс-капитан Космачев. Он похлестывал себя по сапогам плеткой и о чем-то громко рассказывал.
Вильде подождал, пока офицеры подошли ближе, и весело взмахнул сапожной щеткой:
Здравья желаю, господа перипатетики! Что за философические прогулки в этакую рань?
Радостные для вас известия, выкрикнул Космачев. На фронте начинается братание!
Это все, что вы имели сказать?
А вам мало?..
Офицеры с любопытством уставились на Вильде. Космачев нервно поигрывал плеткой.
Что ж, этого следовало ожидать, вразумительно сказал Вильде. И объясняется это очень просто.
Чем же? усиленно замигал Космачев.
Самовольством. Иначе говоря революцией.
А-а! протянул Космачев. А я думал немецкими деньгами.
И пошел прочь по аллее.
Нет-с, твердо сказал Вильде, революцией, которая, видите ли, продолжается.
Он взял щетки и широко развел руки, как бы проделывая гимнастику. И, оглядев пустынные вершины парка, запел шубертовскую песню:
Rauschender Strom,
Brausender Wald,
Starrender Fels
Mein Aufenthalt.
Космачев рванулся назад.
Отставить песню! потрясал он плеткой, стоя перед террасой. Вы ошибаетесь, война еще не кончена, господин прапорщик Вильде!
Виноват, дурашливо вытянул тот руки по швам, разрешите тогда что-нибудь патриотическое. И затянул тут же:
Гутен, гутен морген,