Но и у Наденьки разговор этот вызвал чувство неясной тревоги за Селивёрста и свои отношения с ним, чувство, которое уже никогда ее не покидало.
Утром следующего дня Егор примерился было поговорить с Селивёрстом, но что-то помешало ему. Скорее, он не был уверен, что Селивёрст одобрит его, и решил отложить неприятный разговор до вечера, а днем-то события развернулись так, что и разговор его с Наденькой как бы потерял смысл. Они узнали, что Мурманск занят интервентами, а английские корабли уже вошли в горло Белого моря, и Лышегорье оказалось в тылу врага.
А буквально, может, через неделю или две отряд рабочей дружины, в котором они вели боевую подготовку, по призыву Московского городского комитета партии в полном составе добровольно вступил в ряды Красной Армии. Мятежом чехословацкого корпуса началась гражданская война на Востоке. Полки из московских рабочих двинулись на фронт. Егор и Селивёрст были назначены командирами рот. Так выезд в Лышегорье они снова отложили до лучших дней.
Несколько месяцев они колесили с боями в заволжской степи, а к осени спустились к Царицыну. Селивёрста уже назначили командиром полка, начальником штаба у него был Егор.
А под Царицын к ним приехала и Наденька.
Оказалось, отец ее был одним из руководителей контрреволюционного заговора. А когда осенью 1918 года начались аресты, он, не дожидаясь чекистов, застрелился дома, в кабинете. Тогда, опять же, у Егора и возникла мысль: а не позвать ли Наденьку на фронт очень уж отчаянные письма она слала Селивёрсту Тот переживал, не находя выхода из создавшегося положения. Егор, думая о смерти Клочкова, в мыслях все возвращался к их разговору об Аввакуме: «Вот жизнь все и разрешила Аввакум как был, так и есть совесть народная, боль огненная Эх, себялюбцы, они еще народ вздумали учить. Слабы духом и телом, куда им против Аввакума. Только и могут, руки на себя наложить в час расплаты»
А поразмыслив, он ощутил беспокойство, горько ему стало, что не попытались они с Селивёрстом разубедить тогда Клочкова, сказать ему все, что они сами думали о Новой России, как ее представляли, на что надеялись. «А если бы доверился?! И жил-поживал Нехорошо получилось. Обиделись. А человек погиб»
И Егор с еще большей энергией и настойчивостью взялся за хлопоты, пошел к начальству, объяснил про поддержку Наденькой революции, про разговор об Аввакуме рассказал и своего добился. Хотя командир дивизии так и не понял, при чем тут протопоп Аввакум, о котором он, донской казак, лишь краем уха слышал. Но душевное сочувствие Селивёрста и Егора одобрил, поддержал их и дал свое начальственное согласие.
Получив разрешение, Селивёрст телеграфировал в Москву Наденьке. Она приехала, оставив университет, приехала печальная, подавленная, озлобленная. Но скоро лицо ее посветлело, и прежняя ровность появилась в походке, легкость в разговоре, мягкость в голосе.
Егор к тому времени уже выспросил у Селивёрста, знает ли Наденька о Лиде. Тот сказал, что объяснились они между собой давно, еще в дни памятного сенокоса на Припяти. Он все рассказал ей о своей жизни в Лышегорье, не утаив и о любви своей пылкой к молодой жене, которую оставил в родной деревне
Война нещадно крутила их в бешеном водовороте смертей, атак, отступлений и наступлений. Полк, которым командовал Селивёрст, воевал трудно, с большими потерями. Жизнь их нередко была в руках невероятного чуда, уберегавшего от неминуемой гибели, когда, казалось, в глазах уже вожделенно плясал огонь смерти.
В такой обстановке трудно было не сродниться, не сблизиться, и Егор понимал это, хотя собирался сказать Селивёрсту о Лиде, но опять отложил, решив: «У Наденьки беда, ей помогать надо, прав, пожалуй, Селивёрст». Да к тому же так вышло само собой, помимо их воли, что Наденька приехала в полк как жена Селивёрста, а лишь потом как врач полковой. Егор это воспринял как все, деться некуда было.
Когда белых оттеснили, Егор и Селивёрст, не считая себя людьми военными, попросили уволить их в запас.
В конце марта 1921 года приехали они снова в Москву. Поселились в доме на Грохольском. Квартира Клочковых была большая, в несколько комнат, но жила в ней теперь лишь мать Наденьки, больная, рано состарившаяся женщина, тяжело переживавшая смерть мужа.
Хотя между собой они никогда не обсуждали, поедет ли Селивёрст в Лышегорье, Егор понимал, что вряд ли поедет И стал готовиться к отъезду один. Но, поразмыслив, решил ехать погодя. Он и сам не мог бы четко объяснить, почему так решил, то ли от дома отвык за эти годы, то ли к другу уж настолько прикипел, что не мог его сразу оставить, то ли что-то подсознательно удерживало его здесь, и он еще не освободился до конца от этого чувства, а может, не хотелось ему пока лезть в весеннее половодье. Словом, что-то взяло в нем верх, и он сказал Наденьке и Селивёрсту, что намерен, если они не возражают, пожить у них до сухих весенних дорог на Севере.
Они с легким сердцем и нескрываемой радостью одобрили его решение. Селивёрст к тому времени начал работать в Наркомате продовольствия и пригласил туда же Егора, а Наденька вернулась в университет.
Так тихо, спокойно, без особых волнений больше месяца прошло. А как только май середину перевалил, Егор, не дожидаясь большого тепла и устоявшихся дорог, засобирался в Лышегорье.
Поеду, не держите и не уговаривайте, больно спешно засуетился он. То ли от весны, то ли от переживаний что-то творится со мной совсем дикое, объяснил Егор Селивёрсту. И сны беспокойные идут. Веришь ли, каждую ночь снятся мне дети, и оба мертвые. Лежат в маленьких гробиках на большом столе один к одному и Викентий, и Ульяша. Лиц-то их совсем не вижу, расплылось все. А бабушка моя, покойница ведь давно, будто живая шепчет на ухо: «Егорушка, не майся, бог прибрал твоих уродцев. Ведь столько лет воюешь, а они так и не выросли, карликами остались. Ну и то хорошо, что бог милостив. Можно ли уродцем-то на народе жить, всю жизнь хулу и насмешки терпеть. А я их, деток-то твоих, люблю и жалею. Но ведь и я уже не жилец, уйду скоро, и тебя нет. На кого же я их оставлю, уродцев родненьких Вот я их и порешила, сама в одну ночь освободила их от этой кромешной людской несправедливости. Я ведь уж теперь старая, неподсудная. Восемьдесят мне минуло. Какой с меня спрос. А тебе, Егорушка, все облегчение. Ради тебя сделала. Можно ли тебе, после стольких-то бед, еще остатки жизни своей на уродцев тратить, когда и со здоровыми-то жить тяжело». Веришь ли, голос ее слышу, а саму-то не вижу, только гробики в ряд, да Татьяна моя, косматая, волосы распущенные, зареванная, стонет, вокруг стола мечется, на гробики бросается, обхватить их хочет. Страх божий, да и только. Ну и сон, лекрень его возьми, проснулся весь в поту от страха. Неужель, думаю, такое случилось. А сердце ломит, бьется, будто выскочить из меня хочет. Спасу никакого нет. Не сердись, Селивёрст, поеду. Не могу я тут больше спать в чистых постелях, ну их к шутам, и всю эту жизнь городскую, нескладную, суетную Ты уж живи тут. А я хоть пешком, да все ближе к дому.
Сам постанывал, будто не сон видел, а получил известие о случившейся беде, и мысли свои беспокойные теперь развивал, пытаясь умом охватить все возможное, что жизнь без него уготовить могла в деревне.
А если Прокопий-то неправду пишет, меня бережет? Да и писем-то уж сколько мы не получали, давно, года два, поди Срок большой. Может, и правда, нет в живых моих ребятушек. А болезней сколько разных да смертных было. Одна испанка вон как косила, спасу не было, а война, нехватка Нет, поеду, я здесь покоя не найду. А сны, они как мысли сердца, как предостережение о будущем, чтоб я был готов душой ко всему, ко всем страданиям. Так всегда велось. У человека предостережение, оповещение о беде чаще всего во сне является. Торопиться надо, никогда прежде я такой страшноты во сне не видал, торопиться надо, скороговоркой повторял он. И как-то разом весь сник, ходил по комнате совсем подавленный.
Селивёрст и Наденька отговаривать его не стали, а молчание их и тихое сочувствие он принял как согласие и утешение. Торопливо рассчитался на работе, оформил бумаги деловые и уж ни о чем не думал, как только о доме. Видно, потому и не замечал поначалу ничего вокруг, и не сразу заметил, какая перемена в эти дни произошла с Селивёрстом. Потом, вспоминая отъезд из Москвы, всякий раз бранил себя за легкодумность, с которой сманил он Селивёрста, хотя, конечно, сделал это без намеренного умысла, а, скорее, по простоте душевной, из сочувствия к глубокой печали друга своего.
Сам он был уже весь во власти отъезда и душой, и неожиданно полегчавшим телом. И все шло мимо его сознания, лишь тоскливо-грустные глаза Селивёрста беспокоили, словно упрекали в невоздержанной торопливости. Но Егор еще раньше решил про себя не звать Селивёрста в Лышегорье, чтоб не мучить его душу. Однако вышло не совсем так, как он рассчитывал, и укором тягчайшим и безмолвным остался в его памяти последний вечер в Москве.
Сидели они втроем тихим семейным застольем, пили прощальный чай. Егор и Селивёрст глухо молчали, лишь Наденька без умолку говорила, будто чувствовала приближающуюся беду и хотела беззаботным разговором своим отвести ее, и, может, отвела бы час был поздний и говорить им не хотелось, наступила потребная для всех минута оставить скромное, прощальное застолье.
И вот тут-то Егор, глянув в очередной раз на подавленного Селивёрста, в его глаза, полные глубокой, застывшей тоски, не сдержался и, перебив Наденьку, неожиданно предложил, как это с ним обыкновенно случалось:
Чуешь, Селивёрст, а что, если тебе на побывку в Лышегорье съездить, как в солдатский отпуск, а? Туда и мигом обратно к Наденьке, и даже улыбнулся мягко и широко.
Наступила гробовая тишина, будто кто-то умер в тот момент и речи лишил всех присутствующих.
Ох, Егорушка, как я боялась этих слов, ждала и боялась, а ты вот не пожалел меня. Наденька сокрушенно покачала головой и тяжело вздохнула. Как чувствовала, сманишь ты друга, не удержать мне его
Она сдавленно потянула воздух, словно не могла перевести дыхание, и слезы медленно покатились по щекам.
Да что ты, Наденька?! Как его сманишь?! смущенно и несколько виновато оправдывался Егор. Что же у него, своей головы нет?
Голова-то есть, да вот мечется он, переживает, трудно ему расстаться с тобой, трудно, и на меня не глядит который день, замкнулся, слова не проронит.
Она помолчала, видно, ожидая, что Селивёрст сам все поставит на свои места и разговор этот неприятный для всех повернет в благоприятную сторону. Но он, потупив глаза в чашку, нервно водил пальцем по краешку блюдца и молчал.
Видишь, умолк «медведушка», помочь мне не хочет, самой сказать надо, а я ведь запруда слабая, воды большой не удержу, нет, не удержу. Не забыла я тот разговор на Чистых прудах, Егорушка. Он сидит во мне и столько времени покоя не дает. Эта природа, о которой ты говорил тогда, как бы не оказалась сильнее меня. Я именно сейчас крепко поверила в твои слова. Не повернется ли в Лышегорье все вспять, а ведь может, чувствую я, может повернуться все против меня.
Голос ее оборвался, она тихо застонала, встала из-за стола и вышла из комнаты.
Эко неладно, дернул меня черт за язык, подумает, что я тяну тебя к Лиде, к старому, не верю в любовь вашу. Эх, нехорошо! ругнулся Егор. Вот беда, лекрень его возьми. Тебя пожалел, а ее, выходит, нет. Как же так, чем же она виновата?
Егор не на шутку разволновался.
Да ты не сыпь бранью-то, при чем тут Лида. Об этом ты не волнуйся. Нет повода ревновать. Между мной и Лидой что теперь может быть, столько времени прошло, как я с Надей. А вот в Лышегорье очень хочется, просто посмотреть. Душой согреться. Хорошо, что сказал. Спасибо тебе, Егорушка. У меня самого, пожалуй бы, духу не хватило, спокойно, без какого-либо напряжения в голосе ответил Селивёрст. Верно ты предложил, солдатский отпуск. Положен хоть один отпуск за две войны, а? И решительно добавил: Завтра же попрошу две недели. Вот и обернусь. Хотя бы денек провести в Лышегорье. Как подумаю, голова кругом и в глазах рябит
Селивёрст поднялся из-за стола и пошел к Наденьке, а Егор посидел еще, поджидая его, и, не дождавшись, лег спать. Проворочался в беспокойстве всю ночь, но так и не сомкнул глаз. А рано утром заглянул к нему Селивёрст и попросил никаких разговоров с Наденькой не вести ни утешать, ни извиняться.
Так она скорее успокоится, объяснил Селивёрст.
Ну-ну, я наговорился, согласился Егор. А сам все с беспокойством думал: «Не поговорить ли с Селивёрстом, чтоб отказался он сейчас от поездки в Лышегорье, а приехал как-нибудь попозже, и с Наденькой, чтоб не ввергать ее в такое расстройство». Но так ему и не сказал, а Селивёрст спешил в Наркомат и вышел из дому не задерживаясь, даже Наденьку не стал ждать, хотя в другие дни они уходили обычно вместе и пешком шли до Охотного ряда.
Отпуск Селивёрсту не дали, а командировали по делам Наркомата в Архангельскую губернию на целый месяц.
Вечером Наденька проводила их и опять плакала, тревожно поглядывая на Селивёрста, словно сама себя уверить хотела, что Селивёрст непременно вернется и вновь им будет хорошо и счастливо
«Вот как виноват я, ой как виноват, убивался теперь Егор. Чего меня дернуло за язык, чего я его потащил с собой. Так бы отписал ему, что нет, мол де, Лиды на свете Тихо и спокойно принял бы он эту весть, попечалился, да с тем и успокоился, никаких бы болезней не было, переживаний и расстройств. А ежели он и впрямь не захочет возвращаться? Нет-нет, мысль эта шальная, ехать ему надо» А у самого на сердце будто камень лег от недобрых предчувствий.
4
Трудно сказать, как бы на самом деле поступил Селивёрст, чтобы он выбрал в конце концов Москву или Лышегорье, если бы не всесильные обстоятельства, во власти которых мы все нередко оказываемся, но, оправдываясь перед собой, не желая согласиться с этой властью, называем их велением судьбы. Нечто подобное произошло и с Селивёрстом, но произошло не враз, что как-то бы могло стеснить его своей неожиданной необходимостью, а свершалось исподволь, в естественной смене дней, когда его собственные чувства и мысли творили будущее его
Измаявшись от бессонницы, от тяжелых мыслей, которые не покидали его все эти дни, Селивёрст решил почитать занятную книгу Сахарова. Но вдруг раздумал, встал с постели и босой вышел в сенцы. Захотелось прямо из ведра выпить свежей воды. Он пригубил край и долго, ненасытно пил. Вода была из Домашнего ручья, родниковая, говорили, что когда-то молния ударила в землю в Белой Едоме и пробила ключ, глубоко, видно, взяла, вода была удивительно вкусная и даже в сенцах долго хранила обжигающую прохладу земных глубин.
Вот и полегчало, своя-то вода и силы полнит, сказал он, удовлетворенно откинувшись от ведра. Пора обо всем подумать всерьез. Решать надо.
Ложиться в постель ему не хотелось, и он стал ходить по комнате. Потом опять перечитал письмо о смерти Шенберева, о его любви к Лиде. Перечитал и словно больно уколол себя, так заживо оно задело. Встал. И опять ходил по комнате из угла в угол, возвращаясь к одним и тем же мыслям о Лиде, о Шенбереве, о Наденьке, о Лышегорье, о жизни своей будущей.
Но так ничего не придумав, собрался лечь в постель, почувствовав слабость. А перед тем как лечь, выглянул в окно. Он еще с детства любил смотреть в ночное небо, сплошь усеянное крупными яркими светлячками. И сразу вспомнились ему июльские сенокосы на Нобе, сновидения на душистых стогах, куда частенько забирался он теплыми ночами, чтоб быть поближе к звездам
Он давно заметил, что мигающая жизнь далеких миров чувственно близка ему. Какое бы беспокойство ни охватывало его днем, стоило ему вечером остаться наедине со звездами, как приходило успокоение. И всякий раз, устремляясь глазами туда, в бездну неба, он отыскивал свое созвездие.
Еще когда он был мальчиком, Елена Петровна рассказывала, что в роду их велось от поколения к поколению загадывать исполнение желаний по верхней звезде Ориона. И мать его, Ульяна Петровна, вконец измаявшись от ревности и побоев мужа, загадала по Ориону долго ли она еще будет жить да маяться.
И вечером стала ждать появления верхней звезды. Но небо в ту ночь совсем не вызвездилось, было темное и тяжелое, как вода в глубоком колодце. А следующий вечер был лунный и ясный, звезды мерцали мягко, вселяя покой и надежду, но лишь верхняя звезда Ориона словно запоздала к лунному часу и не появилась ночью.
Утром Ульяна Петровна, сокрушаясь, что уж не жить ей на белом свете, рассказала об этом сестре своей. А через два дня ее действительно не стало. Когда Селивёрст подрос, тетушка Елена Петровна поведала ему печальную историю смерти матери и наказала верить в волю верхней звезды Ориона.