А впрочем, пока он пойдет туда, где была его хата, ему хотя бы с полчаса надо остаться одному, походить вдоль реки, по родной улице, побывать возле родного оврага. Хотя бы на часочек остаться наедине со своим прошлым и со своей неожиданной, видимо, старческой сентиментальностью. И хотя ему очень интересно и весело с людьми, которые его здесь окружают, одаривают искреннейшим и сердечнейшим вниманием и знакомят с самыми поразительными переменами, ему все-таки хочется в конце концов, он и для этого приехал сюда разыскать какие-то собственные следы, дорогие лишь его сердцу, но не интересные ни для кого другого. Хотелось подойти одному, так, чтобы никто за ним не наблюдал, к этому бывшему госпиталю, старой школе, и хотя бы в окно заглянуть, увидеть тот единственный в мире класс, в котором впервые сел за парту, заглянуть независимо от того, что там сейчас ящики с мылом, мешки с овсом или куча картофеля Или же тихонько подойти со стороны реки к знакомому (уцелевшему? или не уцелевшему?!) забору, украдкой, как мальчонка-пастух в чужой сад, заглянуть на то подворье, где стояла, а может, и сейчас стоит, старинная, на два крыльца хата, где жила его учительница-«мучительница» Нонна Геракловна и где так ослепительно ярко ударила ему в глаза тусклая позолота на корешках дорогих, умных, бессмертных книг. И так хотелось, так тянуло сделать все это, что ему стыдно стало и он постеснялся даже намекнуть хозяевам о своем желании. И по-настоящему от этого страдал.
Да и вообще в первые два дня об этом можно было и не мечтать. Лишь на третий, после завтрака, удалось все-таки уединиться, да и то не совсем, а вдвоем со школьником-пятиклассником
Андрей Семенович был доволен уже и тем, что сопровождает его этот тихий, неразговорчивый мальчик, который не помешает ему думать, смотреть и вместе с тем, когда нужно, сразу же объяснит, чья где хата, кто где живет, кто вон там, впереди, идет или едет, кто вон там жил раньше, и он, Андрей Семенович, на месте, не переспрашивая каждый раз кого-то из встречных, узнает, кто из знакомых, известных ему семей здесь еще обитает, а от кого и следа не осталось
На свой конец он отправился с самого утра. От гостиницы шел сначала через новый парк, потом мимо возведенных уже после войны двухэтажного здания райкома, большого универмага, построенного на месте бывшей церкви, сверкающего большими зеркальными окнами Дворца культуры. Затем через площадь имени Ольги Бунчужной вышел на широкую асфальтированную магистраль дорогу в его времена конечно же немыслимую и невообразимую. Пробежав по новому мосту, переброшенному через узенький ручеек Крушинка, дорога в двух километрах от центра вывела Андрея Семеновича на его родную улицу. Улицу, которую он помнил, знал до малейшего деревца, плетня или перелаза, старательно все эти долгие годы сохраняя в памяти каждую хату и каждое подворье. Улицу, которую сейчас не то чтобы не узнал, а просто не увидел Нет, улица, конечно, была, но не та, какая-то другая, о которой он, возможно, забыл. Его хата должна была быть где-то здесь, недалеко. Вот вроде бы здесь, если свернуть с автострады направо, должна была бы стоять хата Охрима Стригуна, который дал ему когда-то давно предметный урок дипломатии, навсегда зажилив пять рублей, с таким трудом заработанные мамой. Далее подворье Погорелых, за ним двое других Стригунов, а напротив Моргуны и Пивни, о которых шла речь в местной поговорке. Если бы Андрей Семенович закрыл сейчас глаза, перед его мысленным взором сразу предстали бы старые, одичавшие вишенники, рвы, заросшие терном и дерезой, густой вдоль трухлявых тынов спорыш, а за тынами столетние груши, яблони-кислицы и белые стены приземистых хаток, покосившиеся крыши, поросшие лишаями зеленого мха, широкие, приземистые риги. Из всех хаток на этом конце новой была лишь хата Стригуна, кажется, Пантелея, под зеленой железной крышей, с большими по тем временам окнами, с выкрашенными в голубой цвет ставнями. Эту хату, оказывается, помнил еще и юный спутник Андрея, которого, кстати, тоже звали Андреем. Примерно лет пять назад ее развалил трактором такая была старая бригадир тракторной бригады Степан Горленко, а вместо нее построил вот этот кирпичный, размалеванный, под цинковой крышей, с резным крылечком домик
Значит, улица, выходит, та самая, его, Андрея Лысогора. Однако никаких Стригунов на этой улице малый Андрейка уже не застал. Хотя фамилию такую и слышал. Еще когда они с отцом и матерью перебрались сюда из Селезневки отец тогда начал работать на электростанции, так кто-то из соседей говорил, будто один из Стригунов служил у немцев полицаем.
Далее по обочинам улицы стояли густо, чуть ли не вплотную друг к другу, такие же или похожие кирпичные, изредка саманные домики, какие-то игрушечно-праздничные, иногда довольно причудливо изукрашенные, с резными рамами и наличниками окон. Отличались они друг от друга главным образом тем, что одни были покрыты цинком, другие обыкновенным железом, а третьи гонтом. За хатами тянулись небольшие полоски огородов, садики преимущественно молодой вишенник, груши, яблони, сливы, абрикосы, малинник, и лишь иногда еще встречалась старая груша-дичок.
Выделялись на этой новой улице лишь два деревянных, обложенных кирпичом пятикомнатных домика финского типа. Да еще кое-где сохранились по дворам, за новыми домиками, старые, вросшие в землю хатки, служившие здесь, видимо, кладовкой или хлевом.
Ни про Моргунов, ни про Пивней малый Андрейка не слышал. По его мнению, они здесь, на этой улице, никогда и не жили. А вот про Бунчужных слыхал. Только откуда же ему было знать, что Бунчужные одновременно назывались еще и Пивнями! Он хорошо знал все про Ольгу Бунчужную, потому что жил на улице ее имени и очень гордился этим. Всего через шесть дворов от дома Андрейки широкое, непривычно просторное, заросшее курчавым спорышом, пустовало подворье Ольгиной мамы, теперь уже покойной Меланьи. Вросла в землю старая, под новой соломенной крышей, глиняная, с маленькими окнами, однако еще довольно крепкая хата. Под окнами палисадник, засохшие стебли высоких мальв, кусты сирени. В этой хате жила когда-то Ольга. А мать ее умерла совсем недавно, в прошлом году летом. В хате теперь никто не живет. А будет в ней, говорят, музей Ольги Бунчужной. Учреждение, кстати, в бывшей его, лысогоровой, Терногородке вовсе уж неслыханное!
Андрей с Андрейкой открыли новую, но уже потемневшую от дождей деревянную калитку и вошли на пустой двор. Узенькой, может, единственной здесь, на этой улице, старой, памятной Лысогору тропинкой, протоптанной в извечном спорыше многими поколениями дедов, прадедов, а то и пращуров Бунчужных вдоль низенькой, окрашенной в веселые цвета ограды палисадника, прошли они мимо окна в глубину двора. Постояли, осмотрелись вокруг.
Двор был старый и хата старая, кажется единственная на этой улице. И, правду сказать, ничем Андрею Семеновичу не памятная. И кто жил тут в его время, никак не припомнит.
Скажи, Андрейка, а в этой хате, кроме Бунчужных, никто раньше не жил?
Нет. Он, Андрейка, хорошо помнит: тут всегда жила мама Ольги Бунчужной.
А может, ее еще как-то называли?..
Нет, не помню Все и всегда звали: мама Ольги Бунчужной
Андрей Семенович взглянул на хату, на маленькие, подслеповатые окна, и какое-то непонятное чувство толкнуло его подойти и заглянуть в боковое окно пустующей хаты. Он подошел, приник к стеклу, почти испуганно отпрянул: показалось встретился взглядом с кем-то там за темным стеклом. Миг постоял, оглянулся, не заметил ли Андрейка его странного замешательства, удивленно пожал плечами и, явно заставляя себя, решительно приложил обе ладони к вискам у глаз и приник снова к холодному стеклу. Увидел небольшую пустую комнату, сколоченный из досок ничем не прикрытый стол, скамью, старый сундук, два стула и напротив на белой гладкой стене в темной тяжелой раме портрет в несколько раз увеличенное фото, которое он уже видел в школьном музее. Круглолицая, курносенькая девочка Ольга Бунчужная внимательно смотрела на него в упор своими большими, широко раскрытыми, чуть-чуть удивленными глазами. И были теперь на этой увеличенной почти в натуральную величину фотографии глаза страшно, до жути, знакомые Андрею Семеновичу. Удивительно знакомые, навсегда запомнившиеся, не раз виденные.. Но где тут, в Терногородке, или там, в Москве, в далеком тридцать первом, в горячечном бреду его странной и продолжительной болезни? И Когда виденные? Кому принадлежащие?.. Стоял так, будто завороженный, еще миг в состоянии непонятной скованности, потом медленно оторвал взгляд от портрета и отошел от окна.. Снова вышли на улицу. Зашагали тропинкой вдоль заборчиков. И никто, как это бывало встарь, не провожал их глазами из окон, не выглядывал с острым любопытством из-за ворот. Люди, порой встречавшиеся на улице или стоявшие во дворах, не обращали на них внимания. Идут двое, пожилой и малыш, ну и пускай себе идут. Зачем-то куда-то нужно им, вот и идут. А если что нибудь понадобится, сами скажут или спросят.
И все же пока шел по этой совсем чужой и вместе с тем своей улице до самого оврага, все время было такое ощущение, будто вслед ему пристально смотрят, не отрываясь ни на миг зоркие, немного удивленные, вопрошающие, знакомые глаза глаза той совсем незнакомой ему соседки Ольги Бунчужной.
И он шел, чувствуя на себе этот ее взгляд, уже не особенно осматриваясь вокруг по улице, как ему показалось теперь намного более длинной, чем в детстве, и думал, вспоминал, да так и не мог вспомнить: видел ли он хотя бы раз в жизни эту девочку? А если видел, пускай даже совсем малышкой, то почему сегодня, припоминая многих, так и не может вспомнить именно ее, Ольгу Бунчужную? Ее и тех, кто жил без нее или вместе с ней в этой старой хате тогда, в его время?.. А ведь жили же И кажется ему, что именно кто-то из тех Пивней Но коли так, то при чем же здесь Бунчужные?.. Да и не было на их улице да и в селе никаких Бунчужных! Это он, Андрей Семенович, твердо помнит!
Довольно отчетливо вспоминал лица и фамилии, путаясь разве лишь в именах, всех этих Моргунов, Синиц, Зализняков, Погорелых, Охрименков, Паскалей и даже и совсем далеких Черевичных, Гаврилюков и Осадчих. Среди них, с ними он рос. Это были люди старше его или же его ровесники, с которыми играл на улице, купался на реке, пас скот, окучивал, копал картофель, ходил с ними в погонщиках к машине или к плугу а у кого-то из них батрачил Андрейка-малый знал из них лишь троих, живших на этой улице, Осадчих, Зализняков и Охрименков. Да и те, как выяснялось из скупых рассказов немногословного мальчика, были уже, видимо, даже и не детьми, а скорее внуками, возможно, даже правнуками тех, кого он, Андрей Семенович, в свое время знал и помнил.
Он шел, все ускоряя и ускоряя шаг, так что малый Андрейка уже еле успевал за ним. Шел, чувствуя, как помимо своей воли начинает волноваться и волнение это с каждым шагом становится все острее
Улица, какой бы длинной она ни была, казалось, если ему не изменяет память, должна бы уже и закончиться, упереться в глубокий овраг. А она все не заканчивалась и не заканчивалась, удлиняясь впереди, вон там, какими-то новыми, высокими, явно нежилыми зданиями. А дальше за ними показалась еще то ли заводская труба, то ли вышка. Да, наверное, и в самом деле ретрансляционно-телевизионная вышка Но куда же, к лешему, исчез знаменитый глубочайший овраг, по склонам которого в далекие годы буйно зеленели заросли лопухов, бузины, ежевики, кусты дерезы, терна и шиповника?..
Наконец, ступив на какой-то невесть откуда взявшийся бетонный мостик, Андрей понял, что переброшен он именно через тот глубокий овраг, который оказался сейчас обычной, вымытой дождевыми и талыми водами степной балкой. Она и вообще, как видно, была не такой уж глубокой. А теперь, перегороженная несколькими запрудами, густо засаженными черной лозой, стала еще более мелкой. Да и улица, как он видел, уже не заканчивалась тем прежним оврагом. За мостиком, там, где в его времена начиналось поле, ярко сверкали желтые шапки подсолнухов или разливалось белое кипение гречихи, все теперь было густо застроено длинными, капитальными, как заводские цехи, строениями то ли птицефермы, то ли иного современного комплекса. И уже за этим комплексом на крутом холме возвышалась ретрансляционная вышка. А где же, собственно?..
Ничего, ни единого следа, ни единого намека на их хату, их подворье и подворье ближайших соседей, на их старый вишенник, огородик, ров-ограду из сплошной стены густой дерезы. Ничего, ни малейшего следа. Так, будто ничего этого никогда здесь не было, будто все это примерещилось ему в тяжелом сне, как тогда, в Улан-Баторе, когда он, по временам приходя в себя после тяжелого ранения и не менее тяжелой операции, метался в жару, обливаясь липким потом, а ему казалось, что он, мальчишка, мечется по дну этого оврага и никак не может найти тропинку, чтобы выбраться на свое подворье
Слева от мостика, там, где стояла родная хата, виднелся большой прямоугольник, обнесенный с четырех сторон прочным, аккуратным забором. Ближе к оврагу в этом прямоугольнике возвышается нечто среднее между амбаром, станционным пакгаузом или новым коровником: железная крыша, глухая задняя длинная стена, широкие, окрашенные охрой двери на две половины и цепочка узеньких, вытянутых окошек. Перед воротами-дверями на два толстых столбика положен крепкий и длинный деревянный брус. Нечто среднее между спортивным снарядом и коновязью
Районная ветамбулатория, объяснил Лысогору малый Андрейка.
А Андрей-старший стоял посреди мостика и даже не удивленно, а оторопело смотрел на амбулаторию и на подворье, так, будто глазам своим не верил. Долгонько простоял молча, а потом вдруг будто ожил, будто пришел в себя:
Послушай, Андрейка, как ты думаешь, а вон туда мы сможем пробраться? Во-о-он к той груше?
Там, у края оврага, за забором ветамбулатории, за сухим переплетением терновых кустов, в самом деле стояла старая, с кривыми сучьями, приземистая и круглая, словно большой шар курая, груша-дичок. Та самая груша, которая радовала когда-то его буйным цветением весной, а осенью обилием маленьких терпких грушек, которые, осыпаясь в октябре, становились вкусными едва ли не единственным доступным его сиротскому детству лакомством. Теперь она, эта груша, была здесь, наверное, единственным свидетелем прошлого Андрея Лысогора. Стояла, поглядывая из-за нового забора, черная, безлистная, протягивала к нему свои скрюченные, узловатые ветви, будто узнавая и поздравляя с прибытием.
Андрей-малый взглянул в ту сторону, затем посмотрел на старшего.
А вот здесь, сказал он по своему обыкновению коротко, скупо, вдоль оврага, тропинка
Они сошли с мостика и, свернув направо, за угол забора, в самом деле сразу попали на узенькую давнюю тропинку, скрывавшуюся в сухих стеблях лопухов и полыни. Лысогор торопливо прошел мимо терновых зарослей, приблизился к груше, остановился, погладил ладонью ее старый, потрескавшийся, шершавый и, видно, прочный, как железо, ствол. Потом, к удивлению Андрея-малого, прижался щекой к нижней скрюченной ветке. На миг, на один лишь миг закрыл глаза. И тотчас его, казалось, пронзил какой-то теплый, ласковый ток, и перед глазами сразу же возникла мама. Живая, молодая, веселая, в беленьком платке и сиреневой линялой кофте, в широкой темной юбке, с тяпкой в руке стоит вот здесь, рядом. А вокруг над темно-зелеными кустами остро и терпко пахнущей картофельной ботвы покачиваются на высоких стеблях синеватые и желтовато-белые цветы мака. Мама поворачивает голову и смотрит в его сторону: «Смотри, Андрейка, ног терном не исколи!»
Андрей Семенович отрывает щеку от ветки и снова возвращается на улицу. Быстро, ни разу не оглянувшись, спешит в обратную сторону.
Андрей Семенович, Андрей Семенович!
Он останавливается.
Андрей Семенович, это наша хата.
Это? Да?
Да. Может, зайдете к нам, Андрей Семенович?
Спасибо, тезка! В другой раз. Меня там уже ждут.
И, попрощавшись с парнишкой, поблагодарив его, так же быстро, широко шагая, спешит к автомагистрали, все ускоряя шаг и в такт шагам машинально повторяя: «В другой раз В другой раз Которого уже, наверное, никогда и не будет!..»
Шел и думал о матери, земляках-соседях своего детства, о Бунчужной, о знакомых ему, виденных где-то и когда-то ее глазах, о том, что все же тут что-то не так и что, не выяснив для себя, не разобравшись в этой мистике узнаваний и неузнаваний, он так и не сможет успокоиться
Многое, очень многое, как и его родная хата, не уцелело, исчезло, не оставив и следа, в его родной Терногородке.
А вот старосветский, «гоголевский», как Лысогор мысленно называл его, домик Нонны Геракловны, оказывается, еще стоял. Пока еще держался, хотя, видимо, стоять ему осталось недолго. В одной половине уже и сейчас никто не живет. Окна заткнуты соломенными кулями, забиты накрест досками, крыльцо развалилось. А другая половина жилая. Крыльцо подремонтировано, окна, правда с оборванными ставнями, целые, старательно застекленные. А вообще этот вытянутый в длину домик явно уменьшился, как-то словно бы усох и съежился, медленно, покорно оседая, будто врастая в землю. Теперь он еще разительнее, еще больше стал похож на те крытые соломой домики старосветских помещиков с рисунков, которые навсегда с детства полюбились Андрею в памятном дореволюционном однотомнике Николая Гоголя. И уже только как воспоминание о прошлых, лучших для него временах стоят поодаль на огороде три полузасохших старых яблони и до предела одичавшие, заросшие колючим бурьяном кусты сирени вдоль улицы. А рядом грозным и горделивым предупреждением высятся возведенные под самую крышу красноватые кирпичные стены нового дома. Высокого, просторного, комнат, наверное, на пять