Сегодня он снова шел к маме Шел после долгой-долгой, почти сорокалетней разлуки, не ведая, какой будет эта встреча. Шел, не зная, что ждет его там, за селом, на просторном кладбище над крутым прибрежным обрывом. Шел, не зная, как будет разыскивать мамину могилу, и боясь разузнавать об этом у своих новых знакомых.
Вообще не хотел, не решался и намекнуть им о том, что у него есть такое намерение. Ведь сами они ни разу, ни словом, ни намеком, не коснулись этого за все дни. Выходит, ничем не могли ему помочь. Да и откуда им было знать о том, если никто из них не знал и не помнил маму. А если и помнил кто, как вот Никифор Васильевич, так вернулся-то он в родное село уже после войны, через десяток лет после маминой смерти. Они молчали, не думая или не догадываясь о его желании, а он не расспрашивал их из деликатности, что ли, боясь, чтобы они не восприняли его вопрос как упрек, как собственную невнимательность. А это ведь было бы несправедливо.
Да и не мог он, не хотел путать в это никого постороннего, третьего даже в мыслях. Он хочет, должен встретиться с мамой, побыть с ней пусть только в воспоминаниях, в мыслях, пусть только в душе, но все же наедине. Только наедине.
Так, как бывало всегда. Им с мамой никогда не было скучно наедине, с глазу на глаз, когда оставались только вдвоем. С самых малых лет, с первых проблесков его сознания, они привыкли быть только вдвоем, и эти минуты, часы, дни, недели и годы были их, только их, тихими и потому в большинстве своем счастливыми минутами. Их, родных, было только двое на всем белом свете. Других родичей Андрей никогда не знал и не видел. Отца знал только по фотографии. Потому-то мама была для него всем, и жили они всегда дружно, слаженно, не доставляя друг другу ни огорчений, ни особых хлопот. Кроме тех, которые щедро причиняла им сама нелегкая жизнь. Каждая капелька радости была у них общей. А каждая обида, которую наносили одному, делилась на двоих. Он не был и не мог быть ни шалуном, ни неженкой не было для этого ни времени, ни возможности. Жалел маму, не ленился, работал охотно и хорошо, старательно учился, так, будто утолял жажду к учебе всех своих неведомых родственников их предшествующих поколений, как это ни трудно ему было. Не раз бывало так сверстники учатся уже третий месяц, а он все еще в поле, отрабатывает «срок» чуть ли не до самого рождества. А к весне догонит всех, а то еще и вперед вырвется Ну, а мама это мама. И этим все сказано
Кажется, вот и сейчас, в эту минуту, чувствует, как мягко, нежно перебирают ее шершавые пальцы его густой, непокорный мальчишеский чуб. Закрыв глаза, он видит ее словно живую. Сидя на низеньком стульчике у шестка, она чистит картошку, а мерцающие отблески пламени из печи играют на ее лице, отражаются в карих глазах. Видит, как она вальком гладит его намотанные на скалки, чисто выстиранные, латаные-перелатаные рубашечки Он всегда мог ощутить или вспомнить даже запах ее толстой каштановой косы, ее рук. Коса ее всегда пахла чуть-чуть привядшей седой степной полынью, а руки, что бы ни делали, яблоками-кислицами. Борщ мама варила особенный. Такого вкусного борща, как мамин, он потом никогда и нигде не ел. Этот борщ тоже имел свой неповторимый вкус. Иногда он даже снился Андрею. Постный, с хрустящими бурачками, свежей капустой, иногда со щавелем, молодой картошкой, умело заправленный поджаренным на подсолнечном масле луком и обязательно с фасолью Что ж, возможно, эта любовь к маминым постным борщам началась с их вдовьей бедности, пускай так. Потому что курица в борще это была не их еда! Но как мама умела скрашивать для него даже саму бедность! И мамин борщ, постный, с фасолью, был и остается для него самым вкусным в мире. И, видимо, такого он уже никогда не будет есть. И ее вареников с картошкой, с капустой, вишнями. Прежде всего, разумеется, с вишнями да еще из свежеотжатого творога, с пахтой вместо сметаны.
В тот день, когда они встретились в последний раз, был именно такой мамин обед. Поздний обед, почти ужин. Над селом царило тихое, теплое, мягкое августовское предвечерье, полнилось острым запахом чернобривцев, медовым духом созревших яблок, свежей соломы. Солнце, остывая от дневного жара, неторопливо, плавно оседало в пушистые сиреневые облачка далеко-далеко в степи, за желтой стерней и темно-зелеными полями кукурузы. Длиннее становились, вытягиваясь вдоль двора, густые прохладные тени. В летней плитке под грушей-дичком мерцали, переливаясь синими вспышками, угольки. Упревал, перекипая, в черном горшке ароматнейший мамин борщ. Андрей, нарубив дров и наносив воды из колодца, чтобы маме после его отъезда на целую неделю хватило, упаковав чемодан, сидел здесь же, под грушей, на обрубке-кругляке, а мама, умостившись на опрокинутом ведре возле большого стула, вынимала вареники пышные, большие, начиненные перезрелыми черными, сладкими и сочными вишнями, которые она ради его приезда чуть ли не целый месяц сберегала на дереве уже созревшими.
На следующий день утром Андрей уезжал снова в Москву, снова, но теперь уже в последний раз расставался с мамой.
Мама была в тот вечер неразговорчивой. Ласковая, тихая и грустная, глубоко вздыхая, посматривала на сына так, будто ласкала его этим взглядом. Она никогда не говорила об этом прямо, но Андрей знал самой большой и сокровенной ее мечтой было снова и всегда жить вместе с сыном, никогда надолго не разлучаться с ним. И вот обстоятельства, кажется, складывались именно так. По крайней мере он, Андрей, тоже в общем не очень щедрый на слова и обещания, уже говорил об этом как о деле надежном, твердо решенном. Позади остались предельно напряженные, трудные и сложные годы учебы в Коммунистическом вузе, на факультете востоковедения, годы учебы в аспирантуре. И теперь вот, с этой осени, его оставляют в институте на кафедре, и путь перед ним стелется один в науку. Будет работать и заканчивать диссертацию. Устроится тем временем с жильем и сразу же заберет к себе маму.
Этот мягкий августовский вечер, синие вспышки угольков в очаге, материнские ласковые взгляды, ее тихие вздохи, слова: «Не будем наперед загадывать, сынок, чтобы не сглазить», все это предстает сейчас перед его внутренним взором, звучит в ушах, терзает и терзает душу вот уже чуть ли не сорок лет!
Та диссертация так и осталась тогда недописанной.
В жизнь ворвалось далекое, почти никому до того не известное слово Халхин-Гол. И чужая, холодная, далекая река вдруг стала важной и даже решающей гранью между его и маминой и чужой, вражеской жизнью, которая словно холодная, острая сталь чужого меча, коснулась твоего горла. Родине нужны были не только воины, нужны были и специалисты, люди образованные, знатоки. А было их тогда еще не так много. На факультете, где учился Андрей, из нескольких десятков человек, изучавших китайский и японский языки, окончили институт лишь пятеро. Так как же мог он, сельский мальчишка-батрак, которого Родина подняла от дроботовых волов и хлева на вершину знаний, образования, науки, как же он мог не откликнуться на зов Родины и не объявить себя добровольцем?! Участвовал в нескольких сложных и крайне опасных операциях. Первой в его жизни из многих и многих наград была награда Монгольской Народной Республики орден «За смелость и отвагу». И затем внезапное тяжелое и сложное ранение. Шесть месяцев в далеком Улан-Баторе его отвоевывали у смерти, возвращая к жизни, ставя на ноги и скрывая тем временем от него страшную весть о смерти матери.
И когда уже его как-то там подготовили и нашли нужным сказать о постигшем его горе, все лечение чуть было не пошло насмарку. Потрясенному этим неправдоподобно страшным, жестоким известием, ему просто не хотелось жить. Ведь это была вторая, если считать Петриковку, за короткое время каких-то пять лет непоправимая и тяжелая утрата, которой, казалось, он уже не выдержит. Несколько дней лежал, не принимая ни воды, ни пищи, не разговаривая ни с кем. Ничего более непоправимо бессмысленного в своей жестокости невозможно было бы и придумать.
Мама умерла внезапно, не выдержав обыкновеннейшей простуды. Перед тем известие о тяжелом ранении сына так потрясло ее, ввергло в такое отчаяние, что она просто на глазах начала сохнуть. Когда у Андрея дело пошло на поправку, легче стало и маме. И она уже думала лишь об одном как можно скорей, как бы это ни было сложно, приехать к больному сыну И тут прицепилась к ней, как потом написали Андрею, простуда: промочила ноги осенней порой, в дождь, и, ослабленная, изнуренная, не смогла перебороть этого, казалось бы, обыкновенного недуга. Не было сил
Его снова долго и трудно отхаживали. И когда выходили, сразу же, собравшись с силами, написал письмо соседке, пожилой одинокой женщине Югине Черевичной. Югина жила через дорогу от них и была дружна с мамой.
Из Югининых каракулей на вырванном из детской тетради листке узнал скупые подробности маминой смерти. Мама вначале никому не сказала о том, что простудилась. А когда обнаружилось двустороннее воспаление легких и ее забрали в больницу, было уже, говорили врачи, слишком поздно. Похоронили ее на старом кладбище, в левом, если стать лицом к речке, углу, у высокого берега.
Порываясь хотя бы к маминой могилке и еще не имея сил для этого, Андрей в ответном письме попросил Югину присмотреть там за всем и обязательно посадить в головах вишенку.
Тем временем, пока выздоравливал, еще там, в Улан-Баторе, Андрею предложили перейти на дипломатическую службу, и, когда он согласился, его сразу же по прохождении необходимых формальностей послали в Китай. Настроение у него было подавленное, диссертация не дописана, а для того, чтобы ее дописать, необходимо было не только время, но и соответствующее настроение. Работа же выпадала такая, что могла бы помочь и его научным замыслам. Взяли его на должность, которая официально называлась третий драгоман советского постоянного представительства в Китае. Выехал он туда в июне сорокового года, сразу же по выздоровлении.
От Югины успел получить еще только одно письмо вишенку на маминой могиле она посадила.
Вскоре началась война и на долгих четыре года наглухо отгородила от него не только родное село. Вообще в Советском Союзе он был за годы войны всего лишь два раза и каждый раз не дольше двух недель.
На несколько его писем после войны Югина не откликнулась. В Терногородском райкоме партии работали незнакомые, новые люди. Про Югину там никто ничего не знал, кстати, как и сегодня. Тем временем после десяти лет жизни в Китае его перевели в Японию. Японию сменили Соединенные Штаты, потом Канада, Куба, снова Соединенные Штаты. И вот почти через сорок лет он снова в Терногородке
Стоит на высоком пригорке старого кладбища над скалистым, крутым берегом речки. Тусклый короткий день бесснежного декабря, неторопливо перевалив свой зенит, медленно клонится к ночи. Солнца не видно. Серые глухие облака затянули небо. Только с востока, по ту сторону речки, клубится, разрастаясь на глазах, выползает из-за горизонта тревожная темно-фиолетовая гряда. Тишина вокруг. Грустная степная пустота. Лишь справа вверх по реке от высокой полоски бетонной плотины электростанции еле слышно стелется по долине глухой гул воды, тяжело перемалываемой турбинами. Кладбище старое. Теперь здесь никого, наверное, не хоронят. Просто большой бугристый прямоугольник вытоптанной скотом земли. Низенькие редковатые кусты сирени, береста, бузины. Сухой деревей и душица. Лишь кое-где уцелели низенькие, хилые, совсем уже состарившиеся вишенки. Несколько их и здесь, ближе к берегу, в том вон углу, что со стороны Селезневой. Что ж, возможно, одна из них и есть мамина. Но какая? Никто ему уже никогда это не скажет. Югина в годы войны как-то незаметно исчезла неизвестно куда, люди на его улице кто умер, а кто куда-то выехал Он пришел к маме. Но мамы здесь, на этом забытом и заброшенном клочке родной земли, не встретил. Мама молчит, не откликается В душе полынная горечь. Глухо шумит перемалываемая турбинами вода. Бесшумно клубится, расползаясь по всему небу, свинцово-сизая тревожная гряда туч за речкой.
В тихом, сером, словно погустевшем воздухе белой пушинкой проносится снежинка. Первая. За нею еще. Чуть погодя еще несколько. Родились неожиданно откуда-то и незаметно исчезли, растворились в серой мути угасающего дня, не долетев до земли
«Меня там уже, наверное, разыскивают, как-то отстраненно мелькает в его сознании. И вообще пора уже собираться в дорогу. Послезавтра ведь Новый год. И хорошо бы встретить его дома, с родными Пора уже, пора. Пора возвращаться и приступать к делу»
Следующий день выдался тусклым и бесцветным, как и вчерашний. Небо в серых косматых облаках, а снега как не было, так и нет. И это уже не на шутку начало беспокоить земляков Лысогора.
Правда, сам Андрей Семенович из-за перегруженности ни погоды, ни еще чего-либо «внепротокольного» почти не замечал. Не хватало времени. Вот и теперь с самого утра, почти еще затемно, повезли его осматривать музеи Терногородского района. Подумать только! Для бывшего ученика-терногородчанина начала двадцатых годов уже само словосочетание «музеи Терногородщины» звучало бы иронически, если не диковинно. Да, собственно, и теперь он, не ожидая встречи с чем-то особенным, согласился поехать из соображений сугубо этических, чтобы, не дай бог, отказом ненароком не обидеть искренних чувств своих земляков.
Да теплилась где-то глубоко, почти подсознательно еще и тайная надежда на то, что село Шаровка, в котором был один из запланированных музеев, находится всего в каких-то пятидесяти километрах от села Петриковки! Вот и подумалось Андрею Семеновичу: а что, если!.. Если дороги на Терногородщине окажутся сносными, да если попадут они в Шаровку в середине дня, да если еще поднажать да махнуть из Шаровки прямехонько на Петриковку Так, просто из машины, хоть одним глазком посмотреть Так это же и двух часов не займет! Ну, а с молоденьким, синеглазым секретарем райкома комсомола Славой Непейводой он, Андрей Семенович Лысогор, уж как-нибудь договорится
Первым был музей Владимира Ильича Ленина, организованный средней школой большого села Подлесного. Что особенно могло заинтересовать его, Лысогора, в обыкновенном школьном музее, каких есть, очевидно, сотни и тысячи, да еще в степном селе, находящемся за несколько десятков километров от железной дороги?
Как и всюду, на пороге новой опять же новой! десятилетки встретили их раскрасневшиеся от холода и непривычного возбуждения, повязанные красными галстуками пионеры с живыми и свежими где только и взяли их! белыми и розовыми гвоздиками в руках. Вместе с детьми дорогого гостя встречал пожилой, седой и сухощавый директор Федор Потапович Одарчук и средних лет учитель, молчаливый мужчина с рыжеватыми вислыми усиками на бледноватом лице, как потом оказалось, преподаватель истории Валерий Константинович Коваленко.
Сопровождающий Слава Непейвода с виду тихий и даже стеснительный, сразу же, как будто угадав настроение и желание Лысогора, сурово предупредил:
Сразу же, товарищи, в музей! На весь осмотр и объяснение даю один час. Мы должны еще успеть в Каменское, Шаровку и по возможности еще и в Небеловку. А день короткий, и дорога не близкая.
Условие это показалось Андрею Семеновичу вполне приемлемым. Ибо и в самом деле, что там встретится такое особенное в обыкновенном школьном музее? Но, как выяснилось, оба гостя оказались плохими пророками, ошиблись.
Музейные экспонаты были размещены в трех больших классных комнатах. Сразу заинтересовала, привлекла к себе внимание большая по объему и познавательной значимости переписка подлеснянских школьников, инициаторов, основателей музея, с детьми многих городов и сел не менее трех-четырех десятков стран Азии, Америки, Африки и среди них стран, в которых бывал, часто подолгу жил и работал он, Андрей Семенович Лысогор, Франции, Великобритании, Кореи, Японии, Китая, Индии, ГДР, Чехословакии, Польши и еще многих других. Переписка в подавляющем большинстве случаев велась на языке стран-адресатов, касалась прежде всего ленинской темы мировой Ленинианы и жизни детей в странах как социалистических, так и капиталистических. Писем за добрый десяток лет собралось тысячи. Среди них попадались необыкновенно интересные и глубоко трогательные.
Было также множество вещей сувенирных, посвященных ленинским датам, значков, плакатов и открыток со всех концов земли. Были оригинальные рисунки выдающихся художников с дарственными надписями. Среди них запомнились вещи Ренато Гуттузо и Бидструпа. Были книги с автографами Джавахарлала Неру, Джеймса Олдриджа, Джанни Родари, Мориса Тореза, Ярослава Ивашкевича, Михаила Шолохова, Мирзо Турсун-заде. Было фото Вильгельма Пика с дарственным автографом, письмо и пленка с записью песни от Поля Робсона, бюст Владимира Ильича, вырезанный из дерева мальчиком с далекого, затерянного в океанских просторах острова Святого Маврикия, последнее фото Эрнста Тельмана, подаренное музею женой выдающегося немецкого коммуниста. Были еще сотни детских рисунков с изображением Владимира Ильича и необычайно ценное собрание изданий ленинских книг, переведенных во многих странах мира, на сотни языков Одним словом, если бы только было время рассматривать, перечитывать и изучать все материалы, нужны были недели, месяцы.