Отчий дом - Козаченко Василий Павлович 20 стр.


Молоденькая проводница закрыла дверь. Он вошел в свое пустое и холодноватое купе, повесил на вешалку пальто, шапку, разложил на сетке и под сиденьем узелки и ящички. Потом снова вышел в коридор, взял у проводницы бутылку из-под молока, поставил в воду подаренные розы. И только после этого сел на сиденье у столика. Все еще возбужденный проводами, снова встал и вышел в узенький, пустой, ярко освещенный коридорчик. Приоткрыл белую занавеску на окне, прислонившись лбом к холодному стеклу, и, ладонями защитив от света глаза, разглядел сквозь темень и сероватую снежную круговерть отдаляющиеся огоньки старгородских окраин. Увидел и, как это бывало с ним уже много раз, сразу отключился от всего вчерашнего и сегодняшнего

За окном рассеивает ночную темень седая снежная метель. Снег Снова, уже второй раз за эту неделю, как только он отправляется в дальнюю дорогу, сыплет снег «Гей, сипле сніг Невпинно сипле сніг, і біла ніч приходить За мною сто завіяних доріг, а віддаль тугу родить» И проступает из седой темени, помигивает желтоватым светом одинокое окно. Тихая, глухая полночь. Темное, уснувшее, засыпанное снегами, будто завороженное, глухое, гоголевское село. В восемнадцати километрах от железной дороги и от райцентра Скального. На окраине села, на голом холме, посреди площади школа. Внизу, у подножья крутого косогора, промерзший, видимо, до самого дна, небольшой пруд, над ним промерзшие до самой сердцевины вербы, а за ними в холодных тускловато-серых сумерках пустота безбрежной степи. В полночной темноте теплится желтоватый свет в школьном окне. На десятки километров вокруг глушь, безлюдье заснеженных степей «Гей, сипле сніг» Сыплет не в первый и не второй раз в его жизни. Как и там, тогда Стоп! Ведь где-то здесь, впереди Скальное. Сегодня поздно вечером или ночью международный экспресс промчится мимо этой станции, может, не так уж и поздно. И, может, даже остановится на несколько минут. Тогда он тоже ехал этой дорогой и тоже в январе. Было это было это ровно сорок два года назад. И кажется, было ему тогда без двух месяцев восемнадцать. Он сошел в Скальном с поезда ночью. Со станции промерзший до печенки, в вытертом, стареньком пальтишке шел пешком километра три до городка. Долго потом искал здание райнаробраза. Нашел, долго стучал обмерзшими ботинками в дверь, пока не разбудил сторожа. И знакомый терпкий холодок обжег ему грудь! Снова дохнуло чем-то неуловимым, что всегда в его жизни сопутствовало минутам наивысшего душевного подъема, минутам, которые, наверное, и являются редкими минутами человеческого счастья. И, чувствуя, как все более властно охватывает его тревожное чувство, вспоминая все выразительнее и отчетливее, как впервые ехал этой же дорогой в Скальное, с нарастающим душевным смятением признается себе: нет, напрасно все же не везде, куда тянуло, побывал он, не все милые сердцу уголки посетил, не со всеми повстречался, быть может, в последний раз, чтобы  как знать!  может, уже и навсегда проститься!.. Стоял в пустом, ярко освещенном коридорчике полупустого вагона и перебирал в памяти, восстанавливал необычные душевные взлеты или глубокие душевные потрясения  все равно!  которые он испытывал пусть и не часто в жизни и которые не забывались, оставили по себе глубокий след на всю жизнь! Минуты, о которых можно было бы сказать, что в эту минуту или в этот час меня посетило счастье.

И первым, какой он запомнил, был праздник, который длился не один день,  праздник первой книги, той составленной Вахтеровым книги для чтения, которую мама принесла ему с базара. Все остальные свои «звездные минуты» он помнит четко, ясно, и каждый раз, когда вспоминает их, давнишние ощущения душевного подъема снова возвращаются к нему, возрождаются заново со всей свежестью и остротой.

Потом была та единственная минута, когда он, идя за плугом по свежей борозде росным майским утром и про себя повторяя какое-то трудное правило из французской грамматики, как велосипедист, который в одну счастливую минуту понял, ощутил, что уже больше не упадет, что держится в седле, что поедет, Андрей вдруг почувствовал, понял, что вот он, батрак и сирота, может! Может и уже умеет овладевать, обязательно овладеет до конца этим чужим, возможно, вовсе не нужным ему французским языком! Это было великое прозрение. У парнишки от этого по-настоящему перехватило дыхание, а росное майское поле, залитое розовыми лучами утреннего солнца, показалось какой-то незнакомой, сказочной, изумрудно-брильянтовой, зачарованной страной

Такое же ощущение испытал и в ту ночь, когда он, мальчишка, впервые в жизни закончил читать поэму Тараса Шевченко «Гайдамаки» и, сидя возле теплой печки в сумерках холодной хаты, при каганце, плакал, как малое дитя, от восторга, сожаления и растроганности

И еще тогда, когда он впервые после тяжелой болезни, разочарования и отчаяния, сидя в большом читальном зале в Москве, понял, поверил в себя, поверил, что и на этот раз победа будет за ним, что не боги горшки обжигают, что не так уж и страшны китайские иероглифы, китайская грамота и что он одолеет, обязательно одолеет и их! «Ого-го-го!»  вдруг захотелось победно крикнуть, как в лесу или в чистом поле! И Андрей с большим трудом удержался, чтобы действительно не крикнуть в зале научной библиотеки, переполненном сосредоточенными, строгими и озабоченными своими науками читателями свое: «Ого-го-го!..»

И была еще защита кандидатской диссертации, которую ученый совет одновременно зачел как докторскую, незабываемые дни победы в Сталинградской битве, дни, которые он переживал особенно остро, особенно радостно еще и потому, что жил тогда безвыездно за границей, вдали от Родины, окруженный не только друзьями, но и открытыми и скрытыми врагами, общаясь в силу служебных обязанностей преимущественно со служащими большого дипломатического корпуса, олицетворявшего здесь почти весь мир. И нужно же было оказаться именно там, дождаться великого дня этой победы и испытать чувство огромного счастья при виде того, какой открытой, искренней радостью засверкали вдруг глаза друзей, как просветлели их до этого озабоченные, встревоженные и опечаленные лица, и какие кисло-сладкие, какие льстиво-кривые улыбочки появились на лицах врагов и тех, кто прикидывался «другом»

Ну, конечно же и день великой, окончательной нашей Победы!.

И те знаменательные дни в Нью-Йорке уже через двенадцать лет. Дни, когда советский гражданин в Америке, где бы он ни появился, непременно вызывал восторг и удивление. И сам он в эти дни куда бы ни заходил, в табачный магазинчик или на высокий дипломатический прием, всюду при его появлении лица прояснялись, большие пальцы правых рук поднимались вверх, и вокруг него и вслед ему звучало веселое и восторженное: «Шпутник! Шпутник!» И Лысогора от этих искренних приветствий охватывало чувство радости и гордости за свою Советскую страну!

Целую вечность, почти полгода, тянулось беспрерывно умопомрачительное, безумное счастье, пережитое им в конце той зимы и весной в Петриковке! Целых полгода ходил он по земле будто во хмелю. Полгода лихорадило его счастье первой большой любви, счастье, сопутствовавшее им все дни неутомимой работы по переустройству деревни в год великого перелома, который, подобно могучему весеннему половодью и буйному ледолому, властно, с грохотом, шумом и громом прокладывал дорогу новому, никем до этого еще не изведанному и беспощадно крушил, сметал со своего пути все отжившее, старое. Полгода, шесть месяцев, в течение которых он если и пожалел раз или два о чем-то, так только о том, что в то бурное время работал не в родном селе, не в своей Терногородке. Хотя и это не имело никакого значения, ибо это бурное половодье разливалось тогда по всей необозримой стране!

Давно уже исчезли за темными лесополосами, холмами и перелесками, угасли в сплошном снежном кипении старгородские огоньки, а он все еще стоял в узком коридорчике вагона, вспоминал, заново переживал ту далекую зиму, ту весну, мысленно видел далекое заснеженное село Петриковку, вспоминал и, в который уж раз в своей жизни, переживал все это с тихой грустью и сладко щемящей болью в сердце. Ничто сейчас не в силах было оторвать его от этих воспоминаний! Ни молоденькая проводница, предложившая чай, ни горячий, обжигавший пальцы и губы, ароматный чай, который он пил, возвратившись в свое купе. Экспресс летел сквозь ночь и снежную метель, нигде не останавливаясь, с ходу минуя небольшие станции и полустанки, так быстро, что лишь на один миг вспыхивали за окнами вагона тусклой желтоватой россыпью огоньки и, мигнув, сразу же и угасали в ночной, разбавленной снегопадом темени. И где-то там, впереди, может через час-полтора, будет станция Скальное. И экспресс, возможно, пронесется мимо нее не останавливаясь, как не останавливался он до этого уже на нескольких больших и малых станциях.

А остановится Лысогор не знал и почему-то не хотел спрашивать у проводницы, где будет первая остановка. Да не все ли равно, на какой Знаменке или Мироновке он остановится! Все равно ведь остановится. И тогда с заснеженного перрона, облепленные первым, густым и влажным пахучим снегом, шумные, звонкоголосые, возбужденные и этим снегом, и минутой посадки, живо переговариваясь друг с другом, стуча дверями купе, ворвутся в вагон новые пассажиры, незнакомые и совсем для него неинтересные, чужие люди. Войдут, начнут располагаться, о чем-то спрашивать. И нужно будет, отрываясь от своих дорогих сердцу воспоминаний, отвечать на совершенно ненужные им, поставленные от нечего делать праздные вопросы: «А далеко ли едете?», «Откуда вы?» Нет, ему сейчас не хотелось ни новых знакомств, ни разговоров. Он был сосредоточен в самом себе, жил своим прошлым и не хотел, чтобы кто-то случайно выбивал его из этого настроения.

Андрей Семенович начал неторопливо переодеваться. Поудобнее перестелил постель, переложив подушку от окна к двери, и по своей давнишней привычке на всякий случай, чтобы никого зря не беспокоить и чтобы и его никто не тревожил без нужды, забрался на верхнюю полку. Лег навзничь, накрылся по грудь одеялом и, взглянув на незанавешенное, покрывавшееся тонкой морозной пленкой окно, уставился в потолок. И снова поплыла перед его раскрытыми глазами та далекая холодная зима с глубокими снегами и крепкими морозами, тот вечер, когда он, промерзший до костей, вышел из прокуренного насквозь и промерзшего, тоже насквозь, скрипучего вагона, до отказа набитого разнообразнейшим людом, детьми, мешками, деревянными, фанерными крашеными и некрашеными чемоданами, корзинками и узелками, и ступил на узенький, скользкий от неочищенного, затоптанного снега перрон, и острый, как бритва, ледяной ветер насквозь пронзил все его существо

Воспоминания так увлекли Андрея Семеновича, что он и не заметил, как экспресс начал замедлять ход. Понял это лишь тогда, когда сквозь обмерзшее стекло раз, потом еще и еще ударило неожиданно близким светом. Экспресс, негромко звякнув буферами, остановился. Снаружи в окно купе упал неяркий ровный луч света. На широком, затянутом тонкой пленкой льда стекле четко проступил чернильный, четкий силуэт густо разветвленной ветки. «Берест!»  почему-то вдруг подумал, замирая от не совсем еще осознанной догадки, Андрей Семенович.

Где-то за стеной звякнуло. Видимо, открылась дверь вагона, и проводница откинула тяжелую железную пластину над ступеньками. Снаружи донеслись неясные голоса, непонятно было, приближаются они или удаляются. Тяжело стуча сапогами, звонко выстукивая железом о железо, проходил вдоль экспресса железнодорожник. Затем кто-то пробежал вдоль перрона, и вдруг в окно пробился высокий, хотя и приглушенный двойной рамой, не то женский, не то детский голос:

 Евка-а! Евка-а! В шестой вагон! Мама сказала  в шестой!

И этот голос, и это имя, произнесенное под его окном, вдруг будто ножом полоснули. «Берест»  еще раз, сам не зная почему, подумал Андрей Семенович и тотчас же безошибочно помял: «Скальное Станция Скальное»

И в тот же миг куда и девалось щемящее настроение ясной печали. Болезненно дрогнуло сердце, на миг замерло и сразу же быстро, неровно забилось. А все тело пронзил горячий ток. Скальное!.. Густую тень на оконном стекле в самом деле отбросил берест, ветка которого оказалась между окном и фонарем. Тот самый берест, под которым стояли они в тот майский день, под которым и попрощались, не ведая Собственно, он попрощался, не подозревая, что прощаются навсегда

Первым желанием было спуститься с полки, что-то быстро на себя накинуть и выйти на перрон. Однако это продолжалось один лишь миг, короткий, как удар электрического тока. А потом расслабляющая скептическая мысль: «А зачем? Куда, для чего? Что я там увижу? Кто меня встретит?.. Кроме разве лишь этого давнего береста Береста, который  может ведь быть и такое  совсем уже другой. Мало ли что могло здесь измениться, засохнуть и вырасти за эти долгие сорок два года! Возможно, что и от старой станции камня на камне не осталось. Ведь дважды прокатился по этим краям фронт. Да еще с какими  корсунь-шевченковскими  боями! И снег Вон как густо падают, сыплются роями за освещенным окном снежинки! Валит и валит снег! Света белого не видно! Да и поезд как-никак международный экспресс, сколько он простоит на такой станции? Три, от силы четыре минуты. Не успеешь одеться, до двери добежать И уже снова тронется»

И Андрей Семенович усилием воли сдержал себя Лежал, как и раньше, на верхней полке, в освещенном синим призрачным светом купе. Заложив руки за голову, смотрел на освещенное снаружи, перечеркнутое черной тенью кривых ветвей береста, затянутое ледяным узором стекло.

А в коридоре тем временем слышались чьи-то шаги и негромкие людские голоса. Ближе, еще ближе. Кто-то дернул и отодвинул в сторону дверь купе.

 Там что, никого нет?  спросил хрипловатый мужской голос.

 Кажется, есть,  ответил женский.

 Хорошо. Входи. Я вещи принесу.

В купе вошли двое  мужчина и женщина. И пока они внизу располагались, проводница привела кого-то третьего, кажется тоже женщину.

 Ну вот,  промолвила проводница приглушенным голосом, думая, наверное, что он на своей верхней полке спит,  женщины внизу, мужчина на верхнюю полку Прошу ваши билеты, деньги за постель Спокойной ночи!

Было уже, видимо, около одиннадцати часов вечера. Он сделал вид, что спит. А новые пассажиры, располагаясь, тихо переговаривались между собой в полутьме, не включая даже бокового света. Устраивались, как ему показалось, довольно долго, экспресс, тихо тронувшись сразу же после того, как они вошли в купе, давно уже мчался полным ходом. В потемневшем окне, в мутной сплошной темени лишь изредка, на один миг вспыхивали, сразу угасая, далекие, слабые отблески.

Мужчина чиркнул спичкой, видимо прикуривая, и вышел в коридор, тихо прикрыв за собой дверь. Женщины внизу больше не переговаривались. И когда улеглись и наконец совсем затихли, возвратился из коридора мужчина. В купе остро запахло папиросным дымом. Мужчина постоял минуту-другую, потом, подтянувшись на руках, поднялся на верхнюю полку. Тяжело переведя дыхание, повозился малость на соседней полке, раздеваясь и укладываясь, и затих

И снова тишина заполонила купе. Глухой грохот колес, поскрипывание вагонных перегородок, тонкий перезвон какой-то железки внизу, возможно на столике или где-то возле двери, совсем не мешали этой тишине, даже словно бы подчеркивали ее

И снова хорошо думалось и вспоминалось под этот перестук, поскрипывание и покачивание. Сон не шел. Лежал, широко открыв глаза, глядя на низкий потолок. Тень ветки береста, так и не увиденная им станция, кем-то произнесенное знакомое имя за окном вагона, горячий ток тепла, вдруг плеснувшего в его душу далеким, но неувядающим воспоминанием, прогнали сон окончательно. Снотворное принимать не хотелось, неудобно сейчас было искать эти таблетки, да и жаль было прерывать дорогие воспоминания, разбивать настроение. Он лежал, в который уж раз в своей жизни, будто наяву, остро, со всей яркостью красок, запахов, звуков, голосов и, главное, свежестью чувств, слегка приглушенных прошедшими годами, заново воскрешал незабываемые шесть месяцев, которые, будто один день, промелькнули в здешних краях, за тонкой стеной этого покачивающегося, скрипучего вагона, в занесенном снегами, глухом степном селе «Гей, сипле сніг, невпинно сипле сніг, і біла ніч приходить За мною сто завіяних доріг А віддаль тугу родить»

Проснулся он внезапно, будто кто его толкнул, с ощущением, что спал всего лишь минуту-другую. Проснулся, возможно, и в самом деле от толчка, вызванного остановкой. Экспресс стоял. Вокруг полная, немая тишина. Лишь окно тускло светилось серым, но уже дневным светом. Снег, видимо, давно прекратился, и за заиндевевшим стеклом окна угадывалась белая пустая равнина. В купе ощущалась прохлада. Верхняя полка напротив была свободной. Внизу напротив тоже Выходит, они ехали долго. Стоят, возможно, сейчас в Киеве, а то и за Киевом. Двое вышли  вещей не видно. А под ним, на нижней полке, кто-то еще спал, прикрывшись поверх одеяла чем-то похожим да нет, не похожим, а в самом деле темно-серой, новенькой, наверное офицерской, шинелью

Назад Дальше