А Григорий Стратонович все не возвращался да не возвращался. Поехал после конференции на три дня к родителям, и вот уже целая неделя прошла
Наконец Андрей и это свое главное неудобство научился обходить. Ведь ему не привыкать жить в коллективе! И для того чтобы с новыми знакомыми поближе сойтись, много времени не нужно. К тому же когда эти знакомые однолетки, а то и моложе. Потому-то, познакомившись с девчатами Ниной и Евой, которые вместе снимали квартиру, «чистую светлицу» в просторной хате хозяйственного дядюшки Макара Кулишенко, мальчики которого учились старший, Сашко, в пятом, а младший, Сенька, во втором, у Нины, Андрей Лысогор сразу же и примкнул к их компании-кооперации. Девчата часто готовили обед сами, иногда же им готовила хозяйка. А где есть двое, там всегда может прилепиться и третий. И Андрей подключился к их обедам. А на завтрак и ужин девчата покупали ему молоко, и сам он приобретал что попадалось в кооперативном магазине.
Что же касается одиночества, то его, собственно, и быть не могло. Целый день рядом учителя, ученики, а по вечерам изба-читальня или даже клуб в бывшей, со снесенными куполами, закрытой еще в прошлом году церкви, ежевечерние собрания, доклады, комсомольские заседания, драматический кружок, разные «мероприятия», проводимые сельсоветом и товариществом по совместной обработке земли. Хотя, правда, все это не сразу, а уже чуточку погодя.
Пока он сам жаждал одиночества, потому что нужно было сразу войти в курс дела, изучить программу, ознакомиться наперед с учебниками, уметь составлять учебные планы и расписание Да и самое это одиночество он уже научился ценить и любить.
Поздним вечером, намерзнувшись в классах, насидевшись в учительской, проводив домой Нину и Еву, подготовившись к предстоящим урокам, около двенадцати часов, уже и очередную «порцию» французского подзубрив, располагался он на диване или же на стульчике возле горячей печки, подбросив перед этим сухих дров, брал в руки книгу да и зачитывался порой до двух часов ночи, а то и дольше. Читал запоем, увлекался так, что потом еще какое-то время не мог уснуть. Лежал с закрытыми глазами, смаковал прочитанное, вспоминал что-то, что приходило на ум, Терногородку, маму, родную школу, Нонну Геракловну, учителей. Старгород, многое, что уже успел оставить позади на своем коротком жизненном пути, передумывая его и переоценивая. Да еще мечтал. И как же сладко, как горячо мечталось тогда, на крутом переломе всей их жизни, на пороге новой, неизведанной и такой захватывающей
С книгами в Петриковке, да еще с новыми, такими, каких еще не встречал и не читал, было, правда, не густо. В двух шкафах школьной библиотеки да еще в трех-четырех клубной, которые он позднее просмотрел сверху донизу, не очень богатый достался ему улов. В клубе оказались никем не читанные и даже еще не разрезанные, изданные до его рождения томики в мягкой обложке приложение к журналу «Нива». Были там произведения Гарина-Михайловского «Детство Темы», «Гимназисты» и «Инженеры», а в школьной библиотеке «Жизнь Матвея Кожемякина» Максима Горького, «Воспоминания» шлиссельбуржца Морозова и «Записки адъютанта генерала Май-Маевского»
По-настоящему повезло ему чуть ли не в первый же день, можно сказать, клад нашел в «директорском закутке». Там, где он никак этого не ожидал. И повезло так, что след оставило на всю жизнь: было что и перечитывать, и наизусть учить, а потом еще долгие годы и декламировать то мысленно, а то и друзьям и знакомым
Хранилось это в большом резном шкафу, возле которого у печки и просиживал вечера и ночи. В этом незапертом и вообще никогда, наверное, не запиравшемся шкафу все пять полок, забитых до этого разным хламом, обломились и свалились вниз в одну кучу. Когда Андрей заинтересовался этим, он обнаружил много каких-то старых, изорванных и залитых бузиновыми чернилами учебников и книг для чтения начала двадцатых годов, ворох исписанных детскими каракулями тетрадей несколько более позднего происхождения, несколько свернутых в трубочки классных стенгазет, несколько старых плакатов, изорванную, красной материи, грязную скатерку, кучу старых школьных журналов с отметками о посещении учениками школы. Все это перемешалось с тряпками, которыми сторожиха, бабка Текля, протирала стекла, ломаными грифельными досками и еще бог знает чем.
И среди всего этого, за чернилами, мелом и узелками каких-то семян рыжика, редьки или капусты, совершенно новенькие, всего год назад изданные, три аккуратно перевязанные шпагатиком и так и не разрезанные тома «Антологии украинской поэзии», в мягкой обложке, с красными яркими буквами заголовка. Видимо, сразу после того как кто-то их приобрел и сунул в шкаф на полки, полки эти и провалились. Провалившись же, прикрыли надежно разным хламом антологию, а вместе с нею еще и видавшую виды, захватанную не одним десятком рук книжечку Александра Олеся «С печалью радость обнялась», изданную в таком далеком теперь восемнадцатом году
В первый вечер Андрей перелистал антологию, читая стихи выборочно. Читал допоздна. И именно с этого вечера и начался у него «ночной банкет», «полуночные поэтические оргии», за которыми он на некоторое время забывал обо всем на свете, которые на всю жизнь оставили след в его душе, запечатлелись в чувствах и памяти тысячами поэтических строк, сотнями стихов
Он так полюбил их, эти одинокие ночи, что потом, когда возвратился наконец загадочный Григорий Стратонович и пришлось покинуть «директорский закуток», ему очень жаль было расставаться и с этой комнаткой, и с этими зимними одинокими ночами, о которых потом нередко тепло вспоминал он в далеких чужих землях, за чужими далекими морями. Вспоминал как чудеснейшую пору своей юности, с которой, видимо, и началась его влюбленность в поэзию, взял начало крохотный ручеек, который вывел его с течением времени на океанские просторы поэзии мировой и науки о ней.
Вскоре после десяти часов вечера бурная жизнь в школе замирала, классы и коридорчики пустели. Оставались звонкая пустота темных больших классов, широкий снежный простор за окном, темные стекла, тускло отражающие мертвый лунный свет. И все вокруг какое то таинственное, загадочное, не похожее на набитый шумной детворой улей, кипевший здесь целый день Спит засыпанное снегами село. Свистит, завывая в кронах яворов, кружится над замерзшим прудом метель. Прижимает мороз. И на всю школу далеко за полночь мигает желтоватым светом лишь одно окно. В узенькой комнатке, за окном с замурованными морозом стеклами, керосиновая лампа. Где-то потрескивают от мороза деревья, а может, и стены. Скрипнет в пустом классе деревянный пол, будто там ступил кто-то, осторожно подкрадываясь. А то громко заскрипит вот здесь, рядом, будто под самым окном, снег. Кто-то вроде бы шел и внезапно остановился, прислушивается. И далеко-далеко вокруг, на сотни, тысячи верст, снега, холод, окутанные белым безмолвием дороги, промерзшие степи, леса и притихшие, уснувшие села. И только одно-единственное во всем мире освещенное оконце
Горит, светит неярким красноватым светом керосиновая лампа. И струится, течет чарующая песенная сказка, звенит никому, кроме него, не слышная музыка. И горять світи, біжать світи, музичною рікою Туркоче сонце угорі, голубка по карнизу Багряно в небо устає новий псалом залізу И видятся Андрею какие-то невиданные края, где стали гори як титани на варті волі і краси де, наче сині океани, гудуть незаймані ліси, и пахне осінь в'ялим тютюном і яблунями і нічним туманом И летят, пролетают перед задумчивым взором минають дні, минають ночі, минає літо, шелестить пожовкле листя А то где-то за необозримыми снегами ожила степь, как море широко синіє за могилою могила, а там тільки мріє И уже где-то за этими курганами, там, вдалеке, де тільки мріє, звенят гайдамацкие ножи, безмолвно полыхают далекие кровавые зарева И еще шум дальних поездов Зима, на фронт И снова тишина, снова снега «Гей, сипле сніг, невпинно сипле сніг, і біла ніч приходить За которой сто розвіяних доріг, а віддаль тугу родить» Эти сто заснеженных дорог и сейчас откликаются в его сердце словами того поэта, фамилию которого он, Андрей, так теперь уже и не вспомнит Те сто дорог, которые были тогда у него еще впереди, еще ждали его. И те ночные бдения были словно бы предчувствием, неясным и тревожным, тех дальних дорог и далеких миров, которые еще таились в непрозрачной мгле его еще не разгаданного будущего.
А впрочем, эти его одинокие петриковские бдения, его упоение поэзией недолго оставались уединенными.
В одну из ночей где-то около двенадцати часов в его окно кто-то неожиданно громко забарабанил.
Андрей даже вздрогнул, оторвался от книжки. Кто бы это мог быть? Подошел к окну, попытался рассмотреть, но за толстым слоем изморози на стеклах так ничего и не увидел. А за окном, требовательно, громко, даже весело стуча в раму, кто-то звал его, хотя слов невозможно было разобрать.
Андрей положил развернутую книгу на стол и через учительскую вышел в коридорчик, отбросил на дверях крючок. Бояться здесь ему было некого.
На крыльце стоял кто-то в буденовке, в сапогах и коротком кожушке внакидку. Лицо под козырьком затененное, не рассмотришь.
Не спишь? спросил хрипловатым и каким-то веселым или насмешливым голосом незнакомец.
Нет
К тебе можно?
Заходи, так же, как и этот незнакомец, на «ты», ответил ему Андрей, отступив от двери.
В комнатке незнакомец снял с головы старенькую буденовку и оказался невысоким, круглоголовым, стриженным под машинку молодым парнем. Круглое, загорелое на холодных ветрах, полное лицо, большие, серые, веселые глаза. Подвижный, живой, крепко сбитый и, видно, непоседливый, заполнив собою тесную комнатку, будто не в силах устоять на месте, он сразу начал осматриваться вокруг, всем, казалось, интересуясь, все замечая своими веселыми, острыми глазами.
Читаешь? Подошел к столу, взял в руки книжку.
Читаю.
Стихи? Перелистал несколько страниц и снова положил книжку на стол.
Стихи.
А этих пьес у тебя нет?
Сейчас нет.
А почему ты не становишься на учет?
Какой учет?
Ну, ты конечно же комсомолец?
Конечно
Ну вот, на комсомольский, какой же еще?
Так я ведь в Старгороде с учета не снялся. Учетная карточка осталась там, в райкоме.
Ну и что? Билет комсомольский при тебе?
Ну, а если при мне?
Ты сколько уже у нас?
Ну, пятый или шестой, кажется, день.
Нужно взять билет и на временный. Показать, понимаешь, прийти и вписаться. Он сделал шаг, стал перед Андреем. Я секретарь петриковской ячейки Тишко Никон. Здорово!
Здорово, подал руку Андрей, Лысогор Андрей.
Тишко коротко, энергично пожал ему руку.
Знаю. Слушай, Андрей. Мы там собрались. Наши все. Пошли, может, что-нибудь нам посоветуешь
Куда?
Здесь, рядом. В клуб.
Хорошо, не возражал Андрей. Накинул на плечи, как и Тишко, пальто, шапку на голову.
Вышли на мороз, спустились с крыльца, перебежали пустую площадь.
В бывшей церкви, отапливаемой двумя самодельными буржуйками и все-таки холодной, в углу, что ближе к алтарю, посреди длинного, сбитого из нетесаных досок стола тускло мигала большая керосиновая лампа. В глубине, на месте алтаря, темнел провал самодельной сцены. Небольшое возвышение, рампа, отодвинутый в одну сторону темный занавес, самодельный задник с нарисованным на нем видом села: хата, журавль над колодцем, ветряная мельница, еще там что-то, кажется речка, в сумраке не рассмотришь
Вокруг стола на самодельных скамьях сидело человек, видимо, пятнадцать. Преимущественно парни. Но были среди них и девчата. Пять или шесть. Бросилась в глаза вначале лишь одна сидела отдельно, оглянулась. Лицо красивое, но какое-то словно бы увядшее, утомленное и бледное. И кажется, уже не такое молодое. Позднее узнал жена здешнего председателя комбеда, бывшего партизана Стрижака.
Ну вот, привел! сказал Никон, подходя к столу. Садись, Андрей, вот здесь, возле меня. Сам сел на стул, другой придвинул Лысогору. Здесь все наши, комсомольцы, молодежный актив, потом со всеми познакомишься. Сидим вот, маракуем Понимаешь, страна поднимается на сплошную. Классовый враг не спит. А в селе люд еще темный. Религия, опять же почти полная неграмотность Задумали драмкружком спектакль поставить, чтобы на сознание ударить. Кинулись пьесу подходящую подобрать, все здесь до дна перевернули, чтобы такое, знаешь, и про коммуну, чтобы и о сплошной коллективизации и индустриализации страны, а оно все не далее семнадцатого: если не «Наталка Полтавка», то «Ой, не ходи, Грицю», «Мироед, или Паук». Будто и подходят, так очень уж старого образца этот мироед. Чуть ли не девяносто первого, как трехлинейка Несколько дней маракуем, разыскиваем, Фросю даже в Скальное посылали. Ничего не можем придумать. Я по этой части пока еще слабо разбираюсь, всего третий месяц как из армии, в Петриковке пока ни одного коммуниста, есть лишь один сочувствующий, да и тот неустойчивый по житейской линии А тут вот ваши же девчата посоветовали, кивнул он головой, новый, говорят, учитель из самого Старгорода, по части книг начитанный. Опять же студент
Андрей повернулся, проследив за его взглядом, и только теперь заметил на другом конце стола сидели рядышком его знакомые Нина и Ева. Нина приветливо улыбнулась, а Ева сидела серьезная, невозмутимая, прикрыв глаза пушистыми длинными ресницами
Засиделись они в ту ночь в холодной и плохо освещенной бывшей церкви допоздна. Сначала судили да рядили, как бы лучше развернуть культпросветработу и здесь, в клубе, и на «кутках», чтобы и сплошной коллективизации помочь, и по кулацким агитациям чтобы как следует ударить. Пьес таких, каких хотелось бы Никону, в самом деле было не густо. А здесь, по селам, и вовсе не найдешь. Хотя, вспоминал Андрей, должно быть что-нибудь и у Ивана Микитенко, и у Миколы Кулиша. Вот хотя бы та же «Диктатура», например, которую сам он еще не читал и видеть нигде не мог, но, судя по тому, что о ней говорилось, она вроде бы в самую точку.
Ну вот и будем разыскивать «Диктатуру», напишем в Старгород, а то и в Харьков. А может, и в Скальном в какой-нибудь книге или в журнале найдется. А тем временем сам подумал об этом впервые не устроить ли нам для первого раза вечер поэзии? Я был на одном в Старгороде интересно!
Как говоришь? переспросил Тишко. Поэзии?
Поэзии.
Стихи?
Стихи.
А какие именно?
Да всякие! Если хотите, можно и сейчас. Книги тут ведь под рукой, в школе
Он принес из своей комнатки антологию и в самом деле допоздна читал им стихи. Читал из антологии и наизусть, вспоминая все, что успел заучить еще в школе и в институте, и по дороге из Старгорода домой и из Терногородки в Старгород. Читал, сам увлекаясь и их увлекая, а они слушали и слушали все более внимательно, как завороженные. Читал стихи Тычины, Сосюры, Маяковского и Багрицкого, Некрасова и Пушкина, Шевченко, Франко, Леси Украинки, Усенко и Чумака, Бажана и Влызько. Поразил комсомольцев и этими стихами, и тем, как много знает их наизусть, сразу завоевав у ребят авторитет.
Заседали они в ту ночь чуть ли не до рассвета. Расходились из холодного клуба неохотно, растроганные, притихшие и задумчивые.
Не помнит, не может до конца вспомнить Андрей Семенович, как было с тем первым вечером, а вот о том, что зажег любовью к поэзии всех, кто был рядом, это он помнил хорошо. И молоденьких девчат-учительниц, и чуть ли не всех школьников и учителей, кроме разве директора Карпа Мусиевича. Увлек и комсомольцев, и самого Никона Тишко. Стихи стали звучать все чаще и чаще и на школьных вечерах, и на сцене сельского клуба, на торжественных собраниях в дни революционных праздников и порой даже на улицах.
Он тогда так часто и так увлеченно повторял и вслух, и про себя стихи, строфы любимые поэтические строчки, так глубоко погрузился в мир поэзии, что иногда его коллеги учителя спрашивали, не пишет ли он сам стихов. Нет, не писал. Подобная мысль, как это ни странно, не приходила ему в голову. Возможно, именно из-за страстной влюбленности в поэзию, после Тараса Шевченко, Пушкина, Шекспира или Гейне, после нежных строк Тычины: «О панно Інно, панно Інно, я сам, сніги, зима Сестру я вашу так любив дитинно, злотоцінно» или строк Олеся «Сміються, плачуть солов'ї», рука не поднялась бы писать собственные! И не подымалась.
Страстная любовь к поэзии привела его к науке о поэзии, науке, в которой он более всего любил сам процесс познания и открытия в мировом поэтическом океане бездонных глубин человеческих чувств и человеческой мысли
А с книгами, найденными на дне старого шкафа, маленьким ручейком, который с течением времени вывел его на океанские просторы, он так и не расстался. И теперь среди ночи, в уснувшем экспрессе, он, пожилой, солидный человек, дипломат и ученый, не постыдился признаться ни перед самим собой, ни перед кем бы то ни было в том, что, уезжая из школы, из директорской комнаты, он не смог оставить там дорогие его сердцу книги. Сначала взял на новую квартиру на некоторое время, а потом так и не возвратил в библиотеку. Не возвратил. Увез да, да, увез из Петриковки. Сначала в Скальное, а потом в Москву. И не расставался с ними еще лет пятнадцать, пока не нашлись такие, которые, по его примеру, «позаимствовали» их так, что он и не заметил. Попросту говоря, кто-то из его коллег похитил книги как редкие издания. И жаль ему этих книг, которые согревали ему душу, были спутниками и свидетелями великой весны и его первой любви, и будет жаль, видимо, до последнего дня. И неудивительно: ведь за строками этих книг потом уже всегда, когда их перечитывал, чудилось милое, задумчивое лицо, теплая грусть прикрытых пушистыми ресницами глаз, возникало перед мысленным взором далекое степное, в весеннем цветении село, в котором он с тех пор, с той весны так уже никогда, ни разу, и не был