И, правду сказать, было во всем этом, особенно вначале, много необъяснимо радостного, возвышающе захватывающего, но еще больше никогда не изведанной ранее, сладкой, но все же и нестерпимой муки. Даже какого-то непонятного страха
Да он и в самом деле в тот первый вечер после собрания актива почувствовал нечто похожее на страх, неожиданно для себя обнаружив Еву в бригадной хате тетки Палиихи.
И, знакомясь с людьми, с членами бригады, в которую случайно или неслучайно попала и она, Андрей все метал и метал короткие, молниеносные взгляды в ее сторону, не имея сил сдержаться.
А она сидела, как и всегда, молчаливая, грустная. Сначала о чем-то потихоньку переговаривалась с одной из хозяек хаты, краснощекой Даринкой, а потом умолкла и надолго замкнулась. Да так молча и просидела весь этот первый вечер.
Домой через все село, длинной-предлинной, заснеженной и безлюдной улицей, они возвращались лишь вдвоем. И все время почему-то больше молчали
Конечно, в то время не все, что происходило вокруг него и в целом по стране, Андрей мог понять во всем величии этих событий, не все до конца мог постичь. Он был тогда еще таким юным. И много забылось за прошедшие десятки лет, растерялось. Стерлось из памяти много событий, фактов, фамилий, дней, недель, месяцев. Но главное, самое важное осталось с ним на всю жизнь неувядающим и незабываемым.
Прежде всего навсегда осталось в памяти захватывающее, радостное, высокое ощущение приподнятости, чувство большого праздника, великого революционного перелома, который постоянно жил в его душе все эти годы. И еще ощущение нетерпеливого, горячего ожидания. Вот-вот что-то случится, вот-вот что-то необычайное осуществится, придет, сметет все горькое, ненужное. И начнется новая жизнь, невиданно прекрасная и счастливая
Да, конечно же был он большим романтиком, тот далекий восемнадцатилетний юноша, комсомолец Андрей Лысогор. Юный, он был и по обстоятельствам жизни и по горькому опыту намного старше своих лет. Все это верно. Но ведь и жизнь тогда, особенно в восприятии его поколения, была романтичной. Витала над ним настоящая, высокая романтика великой революции, которая недавно прошумела над страной, над целым миром, и тысячи и миллионы вот таких Андреев в душе сожалели о том, что родились слишком поздно и не успели стать участниками великой революционной бури. А тут, выходит, снова поднимается жизнь на крутой, высокой волне, и снова почти открыто, лицом к лицу, почти как в гражданскую, почти с оружием в руках схватываются два старый и новый мира, снова грядет и теперь уже наверняка последний и решительный! И какое же это великое счастье быть деятельным участником этого боя, жить в этом бою! Ведь коренным образом, до глубочайших глубин, менялся тысячелетний, длившийся с времен седой Киевской Руси уклад сельской да и не только сельской! жизни!.. Менялся и выходил на такую головокружительную быстрину, поворачивал на совершенно новый, неизведанный и, как кое-кому казалось, даже опасный, но все равно неминуемый путь! Ибо кто бы и как бы ни колебался, как бы ни истязал себя сомнениями и как бы активно ни сопротивлялся этому грядущему новому, неизведанному, возврата назад не было и не могло быть! Оно уже жило не только в людях, оно ощущалось на земле, в воздухе, как могучее весеннее половодье, которого, что бы там ни было, никому и ничем уже не остановить!..
И в этом бурном весеннем буреломе должен был измениться, обновиться, родиться заново и сам человек. Новый человек И эту истину он, юный Андрей, тогда, в молодости, хотя и не до конца охватывая умом, чувствовал со всей остротой всем своим существом. Трещало, ломалось все старое, отжившее в жизни, хозяйстве, привычках, быту, даже в семейных отношениях, и срывалось, летело неизвестно куда, бамкая короткими вскриками оборванных колоколов да треском церковных куполов и старинных, с времен святого Владимира, крестов. Ломалось Перепахивалось Сгорало в пламени извечной и, казалось теперь, в самом деле уже последней войны бедных с богатыми. Разливалось водой и полыхало пламенем, и «Що там горить: архів, музей? а підкладіть-но хмизу! З прокляттям в небо устає новий псалом залізу!»
С проклятьем!.. И подбрасывалось, конечно, порой и хворосту! И что тут скажешь?.. Будешь ли, как это иногда случается, задним числом обвинять того, прежнего Андрейку и требовать от него то, что можно требовать лишь теперь и от теперешнего Андрея Семеновича? Или от того же горячего, малограмотного, но умного и уверенного в своей правоте Никона Тишко? Или от председателя сельского комбеда, искалеченного белогвардейцами Халимона Стрижака, который, в своем горячечном, стихийном стремлении осуществить революционную классовую справедливость как можно скорее, пробовал иногда добиваться ее при помощи своего именного партизанского нагана?..
Да и не он, хмыз-хворост, подбрасываемый в запале борьбы и увлечения, был главным!.. Не он был главным, самым важным, определяющим!..
Люди вокруг Андрея были разные запальчивые и умеренные, восторженные и более спокойные, нетерпеливые и рассудительные, такие, что хоть сегодня не только готовы идти в колхоз, но и в самый что ни на есть коммунизм, а рядом такие, что их в колхоз, казалось, никакой силой никогда не затянешь. Были и враги и скрытые, и откровенные. Всякие были! Но среди всех ни одного, кто бы отсиживался в сторонке, «на берегу», кто бы оставался равнодушным. Да и не было здесь спокойных берегов! Всех захватило быстротекущее, бурное, всевластное половодье.
Нетерпеливый, всегда настороженный Халимон Стрижак со своим хриплым голосом, синюшным, будто обугленным, лицом и колючими серыми глазами чувствовал себя тогда как на фронте, всюду ему мерещились враги с их коварством, и он, если бы ему дали волю, немедленно поднял бы все село на сплошную, чтобы за одну неделю «В самом деле, приглушенно хрипел он кому-то из колеблющихся, ты что? Подкулачник? Кулак? Нет?.. Так в чем же дело? Все равно ведь наш путь в коммуну! Неминуемо! Так чего же ты сомневаешься?»
Таким он был, напористым, решительным, без колебания и раздвоенности. И было такое один-два раза в год, когда на него что-то «находило», хватался за свой именной наган. От малейшей дозы спиртного он выходил из строя и несколько дней, размахивая наганом, бегал по селу, приставая к каждому встречному: «Где ты ее, гад, спрятал?! Все равно найду!» Носился, разыскивая ту самую преждевременно увядшую миловидную женщину с бледным лицом, на которую, впервые войдя в клуб, невольно, обратил внимание Андрей Лысогор.
В приступе ярости, находившей на него каждый раз после рюмки, Стрижак люто ревновал жену к каждому встречному и угрожал пристрелить ее. А она, уже привыкнув к этому за несколько лет совместной жизни, безошибочно угадывая, когда на него «найдет», исчезала из дому и пряталась у соседей. Иногда успевала даже прихватить с собой его наган. Патронов вообще-то к этому нагану у Стрижака не было, но раз или два он все-таки где-то их раздобывал. В первый раз лишь один, а в следующий раз Ганнуся нашла у него целых три патрона. Когда жена выкрадывала у него наган, у Стрижака была двойная работа разыскать в селе не только жену, но и свое именное оружие. Искал бессонно дня три, пока не падал и не засыпал, на ходу где приходилось. И на этом инцидент заканчивался. Соседи передавали жене, что все в порядке, и она безбоязненно возвращалась домой, зная, что, проспавшись, Стрижак несколько месяцев, а то и полгода даже и словом не вспомнит о своих «розысках», намерениях и обещаниях непременно кого-нибудь «пристрелить».
Так было со Стрижаком, человеком прямолинейным, больным, беспощадным ко всему старому, враждебному
А вот зажиточный середняк, степенный хозяин Макар Кулишенко, на постое у которого были Ева с Ниной, тот от «всей этой кутерьмы» совсем растерялся. Сначала тайком ярился, а потом перепугался и раскис. «Выдумали чертовщину! покрикивал сразу, как только услышал об организации товарищества по совместной обработке земли. Кто к ним пойдет? Какой умный хозяин свяжется с этими голодранцами? Запаскудили землю и думают, что я за них в коммунии буду хребет ломать! А они надо мной командовать будут! Не пойду! Лучше сожгу все, по ветру пущу!»
Не так-то, правда, много пришлось бы ему жечь, но все же Все же Макару Кулишенко, как мало кому в селе, и повезло. Начал было человек, что называется, оперяться, хозяйство поднимать. А тут не успел еще и во вкус войти отдавай все в артель, отведи к черту лысому собственную скотину, отдай в чужие бездарные руки. Да о таком подумать даже страшно!..
И Макар, когда собирались в его хате на обед четверо учителей, начинал ворчать, покрикивать, пророчествовать, что, мол, сплошной разор из всего этого выйдет, что такого отродясь не слыхивали, что никто там, в том котле, не уживется, лишь растранжирят все, горбом нажитое, переведут, да и разбегутся
А потом, когда понял Макар Кулишенко, что не только в их селе «такое», а, считай, по всей стране и что все это, оказывается, не шутки, притих, перепугался, скис. И теперь, когда столующиеся у него учителя собирались в хату, он садился в сторонке на стульчике и прощупывал их настороженным и растерянным взглядом.
А может, там, наверху, и не знают ничего? спрашивал, посасывая цигарку, сплевывая да вздыхая с надеждой. Такая власть, такая власть! Самого царя свергла! Землю людям А тут вдруг!.. Пьяному Стрижаку всю землю на разорение! Да они ведь такие, Стрижаки, целое государство по ветру пустят и оглянуться не успеют!
Макар Кулишенко с его страхами, мрачными пророчествами, растерянностью казался тогда Андрею просто жалким и даже неприятным среди бурного, бодрого праздника, которым казалась ему тогдашняя взбудораженная жизнь села. Стрижак, конечно, не поднимал его духа, так же, кстати, как и Никону Тишко, парню хотя и малограмотному, но дельному, серьезному, вдумчивому и, как Андрей потом убедился, хозяйственному. И все же Халимон Стрижак, что ни говори, просто больной, неуравновешенный человек. Пусть даже и герой гражданской. Порой он раздражал, порой вызывал к себе глубокое сочувствие. И, видимо, его следовало бы, отобрав именной наган, как-нибудь подлечить, что ли
Но, пожалуй, и сам он, молодой, хотя много уже испытавший и повидавший в дни батрачества, романтик, которому казалось, что новая жизнь вот-вот наступит, она у самого порога, веет в лицо весенним полем и свежей пашней, Андрей и сам принадлежал к тем нетерпеливым. И, главное, ничего неясного, непонятного, что вызывало бы у него колебание или, что и вовсе исключалось, сомнения в будущем, Андрей не ощущал. И дорога к новой жизни представлялась ему пусть и нелегкой, пусть и с ухабами, однако прямой и ясной. И самым главным, казалось в те дни, было убедить, сагитировать, организовать людей в колхоз, поставить на рельсы, дать направление, а остальное потом приложится, само собой покатится в желательном направлении. Поэтому необходимо поскорее свезти инвентарь, обобществить скот, подготовить семена, подремонтировать все, что необходимо, а в случае затруднений (например, не будет хватать семян) поможет и государство. Тем временем возвратятся с курсов хлопцы-комсомольцы уже готовенькими трактористами, новые МТС пришлют на колхозные поля сказочные машины тракторы, сверкнет, пригреет весеннее солнце, растопит глубокие снега, и побежит, побежит степью, ломая извечные межи, стирая узенькие загончики, глубокая, новая, первая колхозная борозда
И Андрея брала досада на тех, кто неизвестно почему так и не мог понять таких ясных в конечном счете вещей.
Вот они сидят перед ним
В полумраке Палиихиной хаты, тускло освещенной двумя керосиновыми лампами, влажно посверкивают не менее тридцати пар человеческих глаз. Мужских и женских. Смотрят на него и не смигнут. Слушают молча, ловят каждое слово. И не просто ловят впитывают в душу, как чудесную сказку.
А он, сам увлекаясь и их, как ему кажется, увлекая, рассказывает обо всем том, что сам узнал, услышал, вычитал из разных брошюр, книг, докладов: об общем поле без меж, о коллективно обработанных и засеянных нивах, о тракторах и комбайнах, которые на этих полях будут одновременно и косить, и молотить, и веять. О новых заводах, возводящихся по всей стране, о первой пятилетке, о новых Днепрогэсах, об электрическом царстве и о таких удобрениях, при помощи которых только стопудовые выше стопудовых его фантазия тогда не простиралась урожаи будут собирать на всех площадях. И все, о чем говорил, видел! Будто наяву все это стояло перед его глазами. И осуществится все это, он был уверен, уже завтра. А эти дядьки да тетки слушали, не прерывая, слушали внимательно, неослабно и думали о чем-то своем Слушали, думали и молчали. И он, Андрей, не понимал их, не понимал: что же здесь для них не ясно? Чего им еще не хватало? Почему они молчат, когда нужно действовать, писать заявления, обобществлять скот, завозить инвентарь?! Ведь не за горами весна! И к тому же они сами знают, понимают, видят, что вот так, как сейчас, дальше жить просто невозможно.
А они слушали, как завороженные, слушали с блестящими глазами и молчали.
Андрея разбирало нетерпение, охватывала досада: как это они, такие свои, такие бедные, изможденные, утомленные тяжелой работой, не понимают его. Не понимал и он тогда, не чувствовал, не знал, что они и без его рассказа знают, на собственной шкуре ощущают, что так дальше жить невозможно, что это не жизнь у них, а самоубийство, что они не живут, а лишь калечат себя и детей своих и саму землю. И слушали они его рассказы в самом деле с острым любопытством, даже с молчаливым восторгом, однако и правда как сказку Ведь он рисовал им залитый электрическим сиянием пшеничный рай, диво-машины, стопудовые урожаи. И кто же себе враг? Кто бы не хотел этого? Но ведь они еще не видели в своей жизни обыкновенной электрической лампочки. Даже сеялка или молотилка были для них в диковинку! И кто-кто, а они глубоко осознавали, что так просто и быстро ничего не делается. Он, Андрей, не знал того, что знали или по крайней мере чувствовали они. Того, например, что бедному трудящемуся человеку просто так, за спасибо, никто ничего еще не давал, что машины, тракторы с неба к ним не упадут. И если все сказанное им сбудется, то конечно же не завтра, не так скоро наступит этот электрический рай, что к нему еще идти да идти десятки лет! Через лишения, срывы, взлеты и падения, через кровавые поля боев, через полосу разрух, пожаров и смертей
И потому они слушали парня внимательно, вдумчиво, однако молча, мысленно неторопливо все взвешивая.
А он, Андрей, не видел тогда, не чувствовал всего того, что видели и чувствовали они. Он еще очень многого не знал, не предвидел. А если бы и видел, чувствовал, знал, то что же? Неужели перестал бы гореть будущим, перестал бы призывать таких родных, близких ему, забитых и изнуренных крестьян к новой жизни? Если бы, скажем, случилось невозможное и возвратились его молодые годы Наверняка знает делал бы то же самое. Каждый вечер ходил бы к людям, рассказывал бы им чудесные сказки об электрическом рае, об энергетических комплексах будущего, которые не только ему, сельскому романтику, но и выдающимся ученым головам тогда и не снились. Делал бы это потому, что пусть и туманно и нечетко, но видел все же впереди электрический коммунистический век. Знал, что так дальше жить нельзя, твердо и непоколебимо верил в конечную цель. И из такой твердой, неколебимой веры, убежденности миллионов родились и продолжают рождаться теперь сказочные атомные электрокомплексы и сказочные диво-корабли, прокладывающие дорогу в неизведанные глубины космоса.
Да, он не до конца понимал тех людей, которые слушали его с глубоким вниманием, веря и не веря. Но он видел конечную цель и со всей искренностью и верой звал их к ней. И горячился, и проникался чувством досады: его раздражали их медлительность, присущая им крестьянская неторопливость, недоверие ко всему новому, но он хотел, стремился перебороть и перебарывал все это не только для себя, а для них в первую очередь. Потому что эта новая жизнь, казалось ему, настанет уже завтра. И он ждал, уверенно ждал ее, жил праздничным чувством, готовый встретить ее приход. Засыпал поздно ночью с радостной мыслью о завтра и, просыпаясь утром, еще не успев глаза открыть, снова думал о ней.
Так же, как и о ней, о Еве Прощаясь с нею у калитки после беседы с людьми, уже думал с радостью, как встретится с нею завтра утром. А первой мыслью, когда просыпался, была радостная уверенность в том, что скоро, через каких-нибудь полчаса, снова увидит свою чернявку.
А она, его чернявая, обучала детей в первом классе, аккуратно каждый вечер приходила на беседы иногда они шли туда вместе, а иногда Ева приходила одна чуточку позже, и, пока он разговаривал с людьми, что-то читал, о чем-то рассказывал или же докладывал, она сидела рядом у стола и так же, как пожилые дядьки и тетки, внимательно слушала. И так же, как они, молчала. Андрей нет-нет да и не удержится, взглянет на нее исподлобья. И когда она поднимала свои глаза, взгляды их встречались, оба вдруг вспыхивали. После этого она сразу замыкалась, становилась чуточку суровой и вроде бы даже хмурой. Андрей смущался, будто невольно обидел ее своим взглядом. А между тем ему все труднее и труднее было удерживаться, он уже не мог не смотреть на нее, не мог долго не видеть ее. Однако и с нею тоже было нелегко, мучительно, хотя это была и сладкая мука. И каждый раз, при каждой новой встрече, замечал в ней что-то новое, такое, чего он до этого не видел. Такое открытие приносило ему новую радость и новую муку.