Отчий дом - Козаченко Василий Павлович 26 стр.


То, что вдруг налетело на него здесь, будто вихрь, случилось с ним впервые. Так уж складывалась его жизнь: сначала батрак, вечно оборванный, в латаном-перелатаном, потом старательный ученик и юный комсомольский активист, одетый так, что стыдно было показаться девчатам на глаза. Иные из этих девчат казались ему хорошенькими, некоторые даже нравились. Но так, чтобы он от этого страдал,  нет!  такого с ним еще не бывало, влюбленность, словно какая-то болезнь, впервые в жизни поразила его. Впервые, впрочем, как и многое другое в этом необычном году

Правда, еще в четвертом классе случилось нечто подобное. Тогда ему тоже хотелось все время смотреть и смотреть в глаза девочке-однокласснице. Тоже налетело внезапно, как детская ветрянка, но через некоторое время исчезло, развеялось и никогда больше не повторялось. До сих пор Андрей держался с девушками свободно, непринужденно, так же как и с парнями. А вот теперь

Теперь это похоже на какое-то наваждение, чары, что ли?

Его тянуло к этой почти незнакомой девушке, как магнитом. Откровенно говоря, он еще толком и не знал, кто она, чья и откуда, но жить без нее уже не мог. Не знал, не мог сказать, красива она или нет. Да это и не имело для него значения. Просто ее грудной голос как-то особенно трогал сердце каждый раз, когда она появлялась. Он даже вздрагивал, услышав ее голос, словно чего-то пугаясь. Не присматривался ни к ее лицу, ни к цвету глаз, он просто Утопал каждый раз в их антрацитовой бездне. А каждый взмах ее длинных ресниц заставлял учащеннее биться его сердце.

Что же такое есть в ней, этой полузнакомой хрупкой семнадцатилетней девушке, что смущает, волнует его? Ничего, кажется, яркого, что сразу бросалось бы в глаза, кроме разве тяжелой, чуточку вьющейся косы. Да еще налет чего-то в самом деле монашеского, сумеречного, грустноватого. В выражении лица и в глазах в особенности. Стоило ей лишь шевельнуть ресницами  и другим, может, и ничего, а ему, Андрею На него будто кто-то два ослепительных фонарика направил. И когда она порой сидела в школе или на беседе, задумавшись и углубившись в какие-то свои мысли или чувства, у него вдруг возникало острое желание подойти к ней и утешить, погладить ее по голове. И еще казалось, что и все люди вокруг смотрят на нее его глазами, угадывая в ней нечто такое, чего не назовешь словами, что чувствует в Еве и он.

Карп Мусиевич частенько повторял, что из нашей Евы вырастет способный, даже талантливый педагог, что она уже знает дорогу к детской душе, имеет подход и еще что-то там Андрей не знал и не видел, как она обращается с детьми в классе, как учит. С него достаточно было и того, что с детьми Ева всегда спокойна, немногословна, одинаково строга. И когда разговаривает с ними, разговаривает серьезно, скупо, как с равными. А они все так и тянутся к ней неизвестно почему, они всегда окружают ее плотной стайкой, как цыплята наседку. Даже и непоседливый, сравнительно немолодой, с немалым жизненным опытом за плечами Никон Тишко относился к ней с каким-то сдержанным уважением, обращался по имени и отчеству, как к «настоящей» взрослой учительнице, а не девушке из «инкубаторных».

А Алевтина Карповна прозвала Нину и Еву «Луна» и «Солнышко». Под «Луной» подразумевалась Ева, потому что в самом деле было в ней нечто ласково-сумеречное. Улыбалась она редко, обаятельно и тоже всегда чуточку грустновато. Да так, что лучше бы не улыбалась, по крайней мере ему, Андрею. Потому что от этой улыбки, казалось парню, он и вовсе сходит с ума. Одним словом, как позже подытожил флегматичный и насмешливо-снисходительный по отношению ко всяким «амурным» делам Грицко Маслюченко, втюрился казак по самые уши

В самом деле «втюрился» и, откровенно говоря, не знал, что со всем этим делать, как вести себя, скрывать или не скрывать это, а если не скрывать, то как сказать ей, как отважиться?.. Ведь ничего похожего он еще не испытывал. А к тому же она сама Как она сама? Не мог уже сдерживать своих чувств, ходил как пьяный. И ничего не мог сказать. Едва они оставались наедине, у Андрея намертво пропадал голос, исчезала смелость, чувство непринужденности, и он молчал, с каждым, днем открывая в этой девушке все больше и больше для себя нового: в характере, в поведении, даже в чертах лица. И она все больше нравилась ему. А Ева чаще всего была сосредоточенной, замкнутой в себе. Лишь порой, когда и не ждешь, одарит такой улыбкой, что голова кругом идет. А то, поговорив тихо, ласково, вдруг вспыхивала, хмурилась, будто ее обидели. Ему тогда казалось, что это из-за него, что он как-то не так повел себя. Настроение у нее менялось внезапно, как зеркало пруда под дуновением ветра. И всегда молча, ничего не объясняя. Но она кажется ему одинаково милой, привлекательной, даже тогда, когда причиняет боль. А то вдруг обнаружится в ее характере и вовсе неожиданное, как, например, в момент памятного им приключения в хате Палиихи

Подошли рождественские праздники, сочельник, разная там обыкновенная и голодная кутья, крещение. Праздновали все в том году хотя и без попа, но как-то особенно старательно и долго, будто прощались со всем этим навсегда. Много нагнали самогону и много пили. Днем и ночью встречались на улице захмелевшие мужчины, а случалось, и женщины. Громко, на все село, горланили пьяные песни. Все были возбуждены, скорее раздражены, чем веселы. Не выдержал, снова сорвался после долгого перерыва Халимон Стрижак. С потемневшим, каким-то словно обугленным лицом, с воспаленными белками сумасшедших глаз целую неделю носился по селу, искал, чтобы пристрелить свою Ганнусю. А поскольку стрелять было не из чего (в преддверии рождественских праздников Ганнуся надежно спрятала именной наган и три патрона, которые Халимон где-то все-таки раздобыл), возбуждение Стрижака, от которого жена скрывалась по соседям, длилось особенно долго. Он бродил по улицам, распугивал детей и женщин, заскакивая в ту или иную хату, искал самогон и «всяческую контру». Кто-то, видимо, намеренно спаивал его. Вот почему у Никона Тишко с Олексой Рымарем было много хлопот: ловить да уговаривать Халимона, скрывать его от людей, особенно от посторонних  уполномоченного райкома и участкового милиционера. Но на этот раз Стрижак не слушал никого и куролесил особенно буйно. Ловко, по-пьяному хитро ускользал из их рук, убегал, пробовал скрываться, пока спокойный и покладистый Никон Тишко по-настоящему ни рассердился. Сгреб Стрижака в охапку и втолкнул в закоулок бывшей церкви, где староста хранил разный церковный инвентарь. Втолкнул, швырнул вслед кожух и старую дерюжку, закрыл дверь на засов, а клуб запер на замок и отправился на очередное совещание в Скальное. Возвратился через сутки. Застал Стрижака утихомирившимся и мягким, хоть к ране прикладывай, и как цуцика продрогшего, покорного, передал в Ганнусины руки. Тогда  Андрей Семенович хорошо это помнит  ходили на его беседы молодожены Прися и Кирилл. Фамилии их он не запомнил. Прися маленькая, быстрая, как юла, постоянно настороженная: как бы кто-нибудь не обошел, не обманул их. Черненькая, как жук. И глазки маленькие, черненькие и колючие. Кирилл неповоротливый увалень с широким приплюснутым лицом, серыми сонными глазами, всегда расхристанный, в рваном, внакидку, коротком кожушке, молчаливый. Прися, бывало, так и щебечет, так и щебечет, расспрашивает, до всего с недоверием докапывается,  у нее обо всем собственное мнение, не такое, как у всех. А Кирилл знай молчит. Сидит, спокойно дымит самосадом и  слушает или не слушает  молчит, будто его вовсе это не касается. Ходили они на беседы всегда вместе, почти каждый вечер, независимо от того, приглашали их или не приглашали. Прися иногда приходила даже с куделью и, расположившись на скамье у самой двери, переговариваясь, переругиваясь с соседками и без умолку расспрашивая, пряла. Они были тогда еще бездетными, очень бедными, такими, что, как говорится, и рукой не за что зацепить, но горячие в работе, рачительные,  Прися рассказами об этой их рачительности уши все прожужжала.

В тот памятный вечер после крещения, явившись на беседу вместе с Евой, Андрей сначала и не заметил, а может, не придал значения тому, что в Палиихиной хате сегодня было много народу, но ни одного мужчины, если не считать Присиного Кирилла, расположившегося впереди всех, у самого стола. Сидел в своей расхристанной  синее с зеленым  рубашке, кожушок внакидку, курил цигарку и как-то широко, глуповато улыбался. Андрею почему-то не понравилась эта его улыбка. Но как только начал читать да растолковывать  в который уж раз  Устав сельскохозяйственной артели, сразу же и забыл про Кирилла.

Из всех членов его бригады в тот вечер было их лишь трое: он, Ева и Даринка  молодая хозяйка хаты. Не было почему-то даже и дежурного, который обычно всегда присутствовал. Да и в селе, как Андрей узнал уже после, догадываясь, что всю эту историю с женщинами кто-то подстроил сознательно, в тот раз не было ни председателя сельсовета, ни участкового милиционера, ни уполномоченного райпарткома. Но все это уже потом. А пока, ничего не подозревая, читал и пункт за пунктом разъяснял Примерный устав. Откуда-то из глубины тускло освещенной хаты, со стороны печи, доносился голос Приси, постоянно выступавшей как бы «оппонентом». Сегодня этот «оппонент» был особенно назойливым, непримиримым. Прися бросала свои реплики и замечания все громче, все злее, не столько уже против чего-то там возражая, сколько вроде бы умышленно пытаясь вывести из равновесия Андрея, уполномоченного на этом конце села.

Андрей читал. Прися во всем сомневалась, все отрицала и на каждом слове пыталась сбить его. А прямо перед Андреем за столом все нахальнее расплывался в глуповатой улыбке Кирилл. Женщины прислушивались ко всему этому, казалось Андрею, как-то особенно настороженно. Прися наседала все активнее, слова ее становились все злее и раздражительнее. И наконец она добилась своего, вывела из равновесия, разозлила Андрея. И, видимо, потому, что в самую горячую минуту вспышки бросилось ему в глаза глуповато улыбающееся лицо Кирилла, он обрушился на него:

 А вы, Кирилл, что такое смешное проглотили? Вместо того чтобы скалить зубы, вам, как и надлежит сознательному бедняку, давно уже следовало бы написать заявление в артель. Да и жене объяснить, что она с чужого голоса поет здесь.

 А ты не учи! Ты не учи!  переходя вдруг на «ты», взвизгнула на всю хату Прися.  Свою будешь иметь, вот ей и объясняй! Вишь чего захотел! Родного мужа на меня натравлять! Откуда ты, такой умный, взялся? Кто ты такой, чтобы учить нас?! Уходи туда, откуда пришел!  И завизжала дурным голосом:  Гна-ать! Гнать их отсюда, бабоньки! Убирайтесь вон!

И женщины на этот дикий крик, будто только и ждали, засуетились, повскакивали с мест, загомонили, раздраженно прерывая друг друга и сбиваясь ближе к столу.

 Гоните их отсюда, люди добрые!  вопила Прися, яростно сверкая черными колючими глазками.  Гоните!  И подняла над головой ухват.

Где-то у двери взметнулся еще один, а потом еще и кочерга. «Подстроено! Еще, чего доброго, в самом деле побьют!»  мелькнула у Андрея мысль. Снова перед глазами возникла глуповатая улыбка Кирилла. И первая, уже по-настоящему острая, тревожная мысль о ней, о Еве

Андрей встал на ноги, молниеносным взглядом окинул хату, глянул в ее сторону. Женщины о чем-то вроде бы спорили, что-то выкрикивали, все теснее сбиваясь к столу, который только и защищал их с Евой от толпы разъяренных фурий; минуту назад, да и все время эти женщины были спокойными и даже ласковыми, многие из них годились ему, Андрею, в матери. А Прися визжала уже что-то вовсе несуразное и на самой высокой ноте.

Ева Ева тоже была на ногах. Побледнев, вытянулась, будто приготовилась к полету, и улыбалась. Не встревожилась, не испугалась, а именно улыбалась, будто Присины вопли, возмущение женщин казались ей лишь просто шуткой. Постояла так, улыбаясь, а потом, к величайшему удивлению, даже к ужасу Андрея, словно козочка, прыгнула на скамью, со скамьи прямо в эту, как казалось Андрею, разъяренную женскую толпу и оказалась возле Приси. Невысокая, ниже многих женщин, на какой-то миг вроде бы даже ошеломленных Евиным прыжком, спокойно отвела рукой Присин ухват и, не повышая голоса, но как-то так, что ее услышали все присутствующие, бросила:

 Да вы что, Прися? Сегодня уже начался великий пост, а вы вроде бы до сих пор еще под хмельком?

И, уже не давая возможности женщинам опомниться, крикнула громко:

 Даринка! Где ты там? Забери-ка у Приси ухват, а то она еще глаз кому-нибудь выколет!

И Прися, пораженная неожиданным для нее Евиным вмешательством, оторопело и покорно выпустила из рук, отдала свой ухват. А за ним в полной тишине нырнул куда-то за спины и другой, у порога, а там и кочерга, и пряслице.

 Как же вам, женщины, не совестно!  в немой тишине раздался откуда-то от печи спокойный, чуточку хрипловатый старческий женский голос.

А глуповатая улыбка на плоском лице Кирилла так и застыла, примерзла, будто наклеенная

Андрей смотрел на Еву. Видел ее повеселевшее, улыбающееся, ласковое и вместе с тем чуточку насмешливое лицо и чувствовал себя так, будто видел ее впервые.

Занятия в тот вечер они закончили сразу после непонятного женского взрыва. Закончили будто даже с шуткой, со смехом. Однако Прися в Палиихиной хате больше уже не показывалась. Женщины потом утверждали, что она и в самом деле в тот вечер была выпивши. Она, Кирилл и еще кто-то из молодиц. Прошло некоторое время, и Кирилл все-таки подал заявление в колхоз, Андрей встречался с ним еще несколько раз, уже весной, в поле, на посевной.

А они с Евой, возбужденные тем инцидентом, возвращаясь ночью домой, были необычайно разговорчивы. Он, этот инцидент, будто пригасил на некоторое время огонь, пылавший в груди Андрея и ослеплявший его каждый раз, как только они оставались с Евой наедине. Да и сама Ева была в тот вечер какой-то словно бы иной, оживленной, даже веселой. А вообще, оказалось, была она такой неуловимо изменчивой, такой неожиданно разной, как бывает весенний майский день: то солнце, то облака, то ветерок, то полнейшая тишина. И такой манящей, такой какой-то, что у него, Андрея, просто не было сил Свалится же бог весть откуда такое на голову несчастному парню! А главное  не поймешь, не возьмешь в толк: ну, а она что же? Что она сама и как относится к этим его мукам? Догадывается? Чувствует что-нибудь?.. Как же она?!

Она и потом удивляла его еще не совсем понятными, загадочными гранями своей изменчивой натуры.

Однажды, зайдя в их с Грицком хату, подошла к столу, перелистала одну, потом другую книжку. Держа в руках третью, учебник французского языка, внимательно взглянула на Андрея:

 Изучаешь?

 Что?  переспросил он.

 Знаю, изучаешь,  улыбнулась она.  Французский.

 Вон ты о чем,  наконец понял он.  Изучал. Было когда-то. А теперь

 Нонна Геракловна?  еще раз взглянула исподлобья, то ли вопросительно, то ли утвердительно, удивляя его.

 А ты откуда знаешь?

 А я о тебе все знаю,  нахмурилась она, прикрыв глаза ресницами.

И больше ни слова

Каждый раз, когда он, теперешний Андрей Семенович Лысогор, вспоминает о том времени и о том, как они тогда жили, в его душе пробуждаются запоздалая боль и умиленное сочувствие. В самом деле, как же они тогда бедно, нищенски жили! В холодных, сырых глиняных хатах, не имея даже приличного одеяла и топлива. У хлопцев две-три вылинявших рубашки. У Грицка вытертая добела кожанка, у него, Андрея, купленное на старгородском базаре демисезонное темно-коричневое пальтишко. У Евы короткое, серенькое, с короткими рукавами пальто, из которого она давно уже выросла, два платьица. Одно, в котором он впервые увидел ее, и второе темно-темно-вишневое, что так шло к ее смуглому лицу. У Нины подбитая тонким слоем ватина, коротенькая, шинельного сукна фуфайка с пушистым кроличьим воротником. Все, чем могли покрасоваться молоденькие девчата, было три-четыре платка, которые они время от времени меняли. У Нины цветастые, все какие-то оранжевые. У Евы более приглушенных тонов  темно-синего, темно-вишневого, черного в красных разводах. Старые учителя, работавшие здесь по десять, а то и больше лет, обзавелись хоть кое-каким домашним хозяйством и мало-мальски устроенным бытом. А они, молодые, совсем не были устроены  теперь даже диву даешься,  холодные, раздетые, полуголодные. И не случайно, оказывается, не просто ради того чтобы душу отвести, сердобольные Алевтина Карповна и Карп Мусиевич два-три раза в месяц «вареники» устраивали у себя дома: им хотелось хоть малость подкормить свою молодежь.

Они же, молодые, жили себе, вроде бы и не замечая своей бедности. Будто все так и должно было быть. Старательно зубрили свои науки, «грызли» методики, разрабатывали разные там «дальтон-планы», «гоняли» учеников и вместе с ними самих себя, подчитывая и обучаясь на ходу. Ходили на сходки да беседы, грезили недалекими уже, озаренными электричеством коммунами, повторяя слова поэта: «Обернемо землю в Комуну, в Едем Світи ж нам, червоний маячо Ми в край електричний невпинно ідем!» Штурмовали сельскую темноту, извечную, казалось, непробиваемую мужицкую инертность и консерватизм, устраивали вечера поэзии, ставили в драмкружках пьесы Ирчана, Миколы Кулиша, Микитенко, Мамонтова, Васильченко и Тобилевича, поднимали целые села на закрытие церквей, срывали на переплавку медные колокола, мечтали о необозримых колхозных полях, о далеких сказочных городах, прославленных театрах, о чудесных полотнах Третьяковки, о высшей школе Жили, работали, увлекались и влюблялись. И еще  много читали И для себя, и людям И опять-таки мечтали. О ясной, новой, счастливой грядущей жизни. И о своем будущем. Мечтали, когда собирались вчетвером у старой Секлеты или у девчат, на застольях у Алевтины Карповны, и в школе с детьми, и на беседах с будущими колхозниками, и в клубе  бывшей церкви  с комсомольцами, с Никоном Тишко, который и сам охоч был помечтать, особенно о небе, о самолетах и голубых петлицах летчика.

Назад Дальше