В вербную субботу приехавший из уезда лектор собирался прочитать в их избе-читальне антирелигиозную лекцию. У поповских детей, которые постепенно входили в конфликт со своим отцом, эта новость вызвала острое любопытство, взволновала.
Потому-то, чуть только стемнело, они сначала Адам, а за ним и Ева под каким-то предлогом выскользнули из хаты, украдкой метнулись через улицу, прячась за спинами старших, пробрались в тускло освещенную «театральную» комнату избы-читальни и притихли на деревянной скамье в темном уголке.
Лекция уже началась. Людей было не много. Пожилые люди тогда в избу-читальню почти не ходили. А теперь, перед самой пасхой, на антирелигиозное «мероприятие» не явилась и жадная на всякие зрелища сельская молодежь. Пришли только комсомольцы да еще с десяток учеников старшего, седьмого класса.
Впоследствии трудно было вспомнить, о чем шла речь в этой лекции. Помнится лишь в общих чертах речь шла о церкви, разных религиях и их взаимоотношениях с государствами и наукой. Бо́льшую часть из того, о чем говорилось в лекции, Ева не запомнила, а многого и вовсе не поняла. Лектор, низенький, щуплый, лысоватый человек неопределенного возраста, с густыми, пышными усами, в очках, все время съезжавших с его массивного хрящеватого носа, перетасовывая имена римских пап, вселенских и русских патриархов, часто ссылаясь на Яна Гуса, Джордано Бруно, Галилея, Коперника, Вольтера, Шевченко, Толстого и в особенности на Луначарского, высоким сорванным голосом развивал мысль о том, что религия, а следовательно, и церковь в России во все века, при всех общественных укладах активно служила господствующим эксплуататорским классам Мысль давно известная и старшему Адаму, и самой Еве и к таким, которые должны были бы увлечь чем-то новым, неизведанным, не принадлежала.
И все же было в этой лекции то, что по-настоящему поразило, ошеломило страшной и неопровержимой правдой и, возможно, окончательно и бесповоротно определило отношение Евы и ее брата к религии и, главное, к церкви, ревностным служителем которой был их отец.
Лектор растревожил измученную сомнениями душу Евы рассказом о том, как православная церковь отлучила великого писателя Льва Толстого и как попы Российской империи со всех церковных амвонов предавали анафеме, проклинали и преследовали вместе с царской полицией гения русской литературы, одного из величайших писателей мира.
Слушая этот рассказ с неизвестными ей поразительными подробностями, девушка втянула голову в плечи и даже дыхание затаила, боясь, чтоб кто-нибудь из присутствующих не обратил на нее, поповну, гневный или презрительный взгляд, и лишь через какую-то минуту, пересилив себя, пугливо, не поворачивая головы, искоса взглянула на брата: а как он, что с ним? Адам сидел рядом, притихший и, казалось ей, побледневший, чувствуя себя, видимо, так же горько и неловко, как и она.
А лектор, повышая и повышая голос, уже подходил, наверное, к главному в своей лекции так по крайней мере восприняла и навсегда сохранила в своих воспоминаниях Ева. «Не мир, а меч принес я вам», такие слова Христа записаны в главнейших религиозных книгах. Церковь, не замечая или же сознательно не обращая внимания на них, проповедуя любовь к ближнему, братство во Христе, вступает с Иисусом Христом в острые противоречия. Однако и проповеди эти также остаются лишь пустыми словами. На самом деле церковь, в частности русская православная церковь, несла мир и любовь лишь богатым, служила имущим, оставляя для трудящегося человечества меч и покорность. Сегодня православная церковь, освящая именем Христа ужаснейшие преступления против трудового человечества и человечности, откровенно и неприкрыто стала на сторону врагов трудящегося люда и советской власти, власти рабочих и крестьян. Сегодня вся деятельность православной церкви, от патриарха и до последнего попа из глухого сельского прихода, поставлена на службу контрреволюции. Так, например, поместный собор русской православной церкви в послании своего вновь избранного патриарха Тихона 20 января 1918 года, в труднейшее для Советской страны время, предал анафеме не только Льва Толстого, но и все Советское государство весь трудящийся люд, призывая паству «не вступать ни в какие отношения с изуверами рода людского большевиками» и бороться против власти безбожников, не брезгуя никакими средствами. И тут слово церкви уже не разошлось с делом. Именно церковь благословляла и вдохновляла на разбой и ужаснейшие преступления против человечности «христолюбивое воинство» корниловых и деникиных, колчаков и врангелей, петлюр и скоропадских.
С ужасом каждой клеткой своего существа впитывала слова лектора до глубины души пораженная, ошеломленная услышанным девчонка Значит, вся церковь, от патриарха и до последнего сельского попа?.. Значит, и ее отец?.. Предает анафеме Как же так, почему не понимает этого ее отец? И как же ей с братом теперь, узнав обо всем этом, жить с людьми, учиться в школе? Как они будут смотреть людям в глаза? Как жить со всем этим дальше? Нет, это было слишком большим потрясением для детской неокрепшей психики и впечатлительной, отзывчивой души. Анафема Аутодафе и их тихий и мягкий отец. И Адам. Бедный Адам! Ведь он воспринял все это еще болезненнее, чем она сама!
Конечно же ясность, более глубокое, спокойное понимание всего услышанного пришли к ней значительно позже, когда она повзрослела. Но основное она поняла и, главное, почувствовала уже и тогда. Тем более что рядом с нею был брат, с которым она могла обменяться мыслями и глубже понять то, чего не поняла на лекции. Положение ее показалось девушке ужасным. А сознание этого постоянной, невыносимой душевной мукой.
Мама родная, какой же это был для ребят бездонно черный и страшный тупик! Такой тупик, в котором вроде бы должна была закончиться и сама жизнь
Очень рано Ева ощутила горькую раздвоенность, противоречие между желаемым и реальным, личным и чем-то более значительным, общим для всех. Развязать этот болезненный клубок она, в сущности еще ребенок, не могла, да и осознать этого до конца не умела. А к кому-то другому, тем более к отцу, подойти, поговорить, посоветоваться ей и в голову не приходило. Заговорить об этом с отцом страшно было даже подумать! А в школе, в избе-читальне, среди ровесников ходить и чувствовать, что тебе смотрят вслед как-то не так, что ты «поповна», а отец твой темная, враждебная сила, тоже было невыносимо. И не раз, напуганная и обиженная, забивалась она в темный угол и захлебывалась от слез, когда говорили при ней, забыв, кто она, или же не зная этого, о контрреволюционности церкви, о темной силе религии, о диком суеверии, об обмане неграмотных людей, о жадности и ненасытности поповской. А когда в классе или в избе-читальне на вечере или школьном празднике выходил на сцену кто-нибудь из ее ровесников в старой свитке и латаной обувке и громко начинал декламировать:
Як у нашего Созона обновилася ікона
она сразу втягивала голову в плечи и уставлялась глазами в пол.
То була така старенька, чорномаза і рябенька,
Так, як водиться.
А то стала миготіти, ще й олійкою пахтіти,
Свіріп'яною
выговаривал какой-нибудь Грицко или Петро в стоптанных отцовских опорках. В зале начинали смеяться. А Еве казалось, что все взгляды скрещиваются на ней с насмешливым презрением и каждый только и думает (хорошо уже, что не выкрикивает): «Поповна! Поповна! Поповна!..»
В такие минуты ей хотелось провалиться сквозь землю. А то еще, бывало, пели антирелигиозные, да еще такие «забористые», песни, что после них и в избе-читальне страшно было показываться.
Одним словом, было отчего впасть в отчаяние. И Ева, девчонка, не все еще до конца понимая, болезненно воспринимая все, что происходит с нею, лишь с нею одною во всем селе, уже знала, наслышалась в школе, избе-читальне, вычитала из учебников и других книг, слышала из бесед взрослых, что совсем еще недавно были паны и рабы и что уже тогда, когда она появилась на свет, произошла великая революция, рабы победили панов, бедные отняли у богатых землю и заводы, свергли царя, сами стали хозяевами своей жизни и, узнав, что не было и нет и царя небесного, которого выдумала церковь с попами, чтобы легче было держать народ в покорности, потянулись к свету, к грамоте, к солнцу, к новой, лучшей, культурной жизни! И было это стремление к новому таким чудесным, чистым и радостным для трудового народа, что только злейшие враги бедняцкого рода могли стать на пути этому стремлению и вредить трудящимся людям открыто или тайно И как это ни странно для Евы, как ни огорчительно, а нелюди такие еще случались, оказывали сопротивление, обманывали и сбивали с толку людей всякие «бывшие» недавние буржуи, паны, офицеры контрреволюционных армий, бывшие жандармы, весь зарубежный буржуйский мир. Самой же большой силой, которая помогала врагам новой жизни, была извечная народная неграмотность, темнота, религиозный дурман, его сеяли, поддерживали в народе прислужники церкви попы и монахи. И где бы ни говорили о мировой буржуазии, о контре, о всех бывших эксплуататорах, врагах новой жизни, всюду наравне с ними беспощадно высмеивалась, разоблачалась церковь, монастыри, ленивые, жадные монахи и особенно охочие к легкой жизни попы. Они с братом Адамом школьники, советские ученики, вместе со всеми тоже страстно тянутся к новой жизни! А отец их поп, темная сила, сеющая религиозный дурман, враг всего нового, что несет новая жизнь. Он такой тихий, такой мягкий, что, казалось, и мухи не обидит, а вот И жаль ей отца, и обидно за него, и вместе с тем стыдно за себя и за него. Ей стыдно Ну, а каково же ему? Каково ему слышать и видеть все это каждый день?! И молча нести свой безнадежно неправый крест и терпеть только потому, что «бог терпел и нам велел». Понимает ли он, что этот его «крест» фальшивый и все его поповство (откуда только оно взялось на ее голову!) сплошной обман, темнота и позор? И брат тоже переживает. Хоть на люди не показывайся. Но как же ты не покажешься, если ты жить не можешь без школы, без книги, без читальни, если тебе твердят каждый день об этом опиуме для народа не кто-нибудь, а самые умные в селе люди учителя, служащие, комсомольцы? И чуть ли не в каждой книге об этом пишут, и в каждой новой песне поют, и по радио на весь мир об этом говорят. Так как же ей теперь понять, объединить все это школу и церковь, отцовскую мягкость и его поповскую работу? Все большее отчаяние охватывало девочку, потому что, стремясь к новой жизни, всем сердцем стремясь к людям, к школе, к книге, к пионерам, она вместе с тем нежно любила и все больше жалела своего отца. И все больше, до слез и отчаяния, стыдилась его поповского сана; стыдилась самой себя и лютой ненавистью начинала ненавидеть (и возненавидела с тех пор на всю жизнь) и церковь, и церковные праздники, и отцовские богослужения, и то, что ей суждено было родиться поповной.
«Все люди как люди, а я поповна!»
Забывалась в мечтах и видела себя не поповной, а обыкновенной девочкой, дочерью Грицка Синицы или тетки Гафии. Видела себя на сельской площади в пионерской шеренге, в белой кофточке с красным галстуком. Светит солнце, праздник, красные знамена, улыбающиеся лица, музыка. К ним подходит Трофим Бондарь, комсомольский секретарь, в красной рубашке и поднимает в пионерском салюте руку.
Юные пионеры! К борьбе за дело великого Ленина будьте готовы!
Всегда го-то-вы! звонко и весело вместе со всеми восклицает Ева и, будто очнувшись ото сна, глубоко и печально вздыхает: «Эх, поповна ты, поповна! Стыдно людям в глаза смотреть. И как дальше жить с таким клеймом?!» Ну, да ей еще не так, она девчонка. Она только в третий перешла. А вот Адам Совсем уже взрослый, в седьмом учится. Ему бы в комсомол пора вступать. А с какими глазами он туда обратится! И что ему делать, куда податься, когда семилетку закончит? Попович!
И еще Ей хотелось знать: что обо всем этом отец думает? Но как же она осмелится спросить его о таком? Ведь он хоть и молчит, но, когда Адам встает из-за стола и уходит, не перекрестив лоб, сразу бледнеет. Для него это острый нож в сердце. Где уж тут до разговоров. Ева видит, как отцу тяжело, как переживает он из-за них, детей, потому что любит обоих. «Мне что. Мне ничего не нужно. Вами на свете держусь» И все чаще часами простаивает в темноте на коленях перед зажженной лампадкой. Горячий шепот его молитв Еве слышался даже сквозь крепкий детский сон.
Напряжение в их семье нагнеталось все больше, атмосфера становилась накаленнее, упорная, молчаливая война между отцом и детьми разгоралась сильнее и сильнее, загоняя всех в тупик.
Адам давно, еще в пятом классе, перестал читать на ночь «Отче наш» и крестить лоб, церковь десятой дорогой обходил, а к праздничным приношениям верующих на пасху, рождественские и храмовые праздники и пальцем не прикасался. Не шло это в горло и маленькой Еве. Глядя на брата, она тоже норовила выскочить из-за стола, не перекрестив лба, и поскорее улизнуть в избу-читальню.
Отец видит это и молчит. Иногда за весь день ни единого слова не проронит. Лишь бледнеет или что еще страшнее до черноты темнеет его лицо. И все шепчет и шепчет свои горячие молитвы, стоя на коленях перед иконами с зажженной лампадкой. И о чем только он думает, шепча эти молитвы?
Адам нервничал с каждым днем все больше, бросаясь из одной крайности в другую.
Он оканчивает седьмой класс, вскоре получит документы о неполном среднем образовании. А что делать дальше? За что уцепиться? В мае начнутся выпускные экзамены. Ева перейдет в четвертый.
В их семье никто не курил. Отец не терпел табачного дыма даже на расстоянии. В один из апрельских дней Адам вернулся из школы весь какой-то осоловевший. Когда Ева подала обед и они сели за стол, в нос ей ударил такой густой запах табачного перегара, что девочка задохнулась. Адам впервые, словно кому-то назло, накурился самосада так, что от него разило на всю хату и он покачивался, как пьяный. Голова у него, как он признался потом, шла кругом.
И тогда отец впервые не выдержал, поднялся и вышел во двор.
Адам, ты что, сдурел? гневно спросила Ева.
Нужно же хоть чем-нибудь забить этот невыносимый запах ладана, которым пропитана вся хата, вся одежда и, кажется, мы сами! ответил брат вызывающе, в надежде на то, что его слова услышит сквозь неплотно прикрытую дверь отец.
Его стошнило, а на следующее утро голова раскалывалась от невыносимой боли, и сестра прикладывала ему на темя примочки из свекольного кваса. Так на селе лечили людей, которые, случалось, угорали оттого, что раньше времени закрывали дымоход.
Накануне Первого мая, никому ничего не сказав, Адам подал заявление в комсомол.
В школе комсомольской организации не было. Его заявление рассмотрело бюро сельской комсомольской ячейки при избе-читальне. Заседание было кратким и немногословным. Адама ни о чем особенно не расспрашивали. Решение было лаконичным и исчерпывающим: отказать в приеме по причине нетрудового происхождения. Решение это огласил секретарь ячейки, молодой парень, рабочий с нэпманской маслобойни Иван Долгий. Члены бюро, не глядя на Адама, видимо, им было не так-то уж легко отказывать, потому что большинство из них вместе с Адамом играли в драмкружке, молча проголосовали за эту резолюцию.
Где бродил Адам после этого заседания, неизвестно, только возвратился он домой лишь на рассвете. Солнце еще не всходило. В синей тиши занимающегося утра пышно цвели вишневые сады.
Брат выглядел каким-то измочаленным. Глаза глубоко запали, лицо посерело. Вошел в хату и молча сел у стола, опершись подбородком на ладони.
Ева не спала, затаив дыхание следила за братом из-за краешка тонкого старого одеяла. Адам долго сидел неподвижно. А напротив, в углу, тоже тихо, лицом к стене, лежал в постели отец. Казалось, он не слышал, как Адам скрипнул дверью. Спал? Нет Ева наверняка знала, что не спал, проснулся, а может, и вообще не засыпал с вечера.
Медленно-медленно в синеватом предрассветном полумраке тянулись минуты. Где-то за окном, через улицу, прокукарекал спросонок петух.
Только после этого отец шевельнулся, повернулся лицом к окну и сразу же сел, спустив с кровати босые костлявые ноги. Кашлянул в кулак негромко, перекрестился на икону и словно бы даже боязливо спросил:
Ты вернулся? Что-нибудь случилось?
Адам не пошевельнулся. Спустя минуту выпрямился и поднял на отца усталые, мутные от бессонницы глаза.
Отец Я не могу всю жизнь отвечать за то, к чему я не имею никакого отношения, во что абсолютно не верю и, главное, никогда не верил.
Слова его падали в утреннюю тишину тяжело, взвешенно, так, будто произносил их не подросток, а пожилой, видавший виды человек.
О чем ты, сынок? умоляюще и испуганно прошептал отец.
Экзамены за семилетку я сдавать не буду, так же угрюмо произнес Адам. Напрасная, никому не нужная трата времени.
Что ты, что ты, Адам! еще не до конца понимая, прошептал отец, поднял правую руку, намереваясь осенить сына крестным знамением, и сразу же, спохватившись, безвольно опустил ее.
Меня с моим социальным происхождением все равно никто никуда не примет. Работы здесь я не найду. В батраки меня здесь тоже никто не возьмет. Говорят, можно завербоваться на Донбасс, холодно, с ледяным спокойствием, бесцветным голосом произнес Адам. Завербуюсь. Поеду. Приобрету рабочий стаж, потом сменю фамилию и раз навсегда избавлюсь от этого позора.
Хорошо обдуманные за долгую бессонную ночь слова падали на головы отца и сестры, как тяжелые камни.
Какую-то минуту в хате стояла гнетущая тишина. Потом отец, будто сломавшись в пояснице, упал лбом на низкий подоконник и прикрыл голову руками.
Сынок!
Худенькие отцовские плечи, спина его с острыми выпяченными лопатками мелко задрожали.
Адам сидел по-прежнему у стола, безучастно глядя на то, как бьет отца нервная лихорадка.
Замерев, смотрела на все это с лежанки Ева. Ничего более страшного и горького в своей жизни она, кажется, еще не переживала.
Выплакавшись, отец старательно оделся и молча вышел из хаты. Дети остались одни. В тот день Ева с братом не перемолвились ни единым словом. Девочка боялась даже рот раскрыть. Она поняла Адам решил покинуть их, отречься от родного отца.
К завтраку никто из них не прикоснулся.
Отец ушел в другую комнату, опустился там на колени перед старой, потемневшей от времени, облупленной иконой девы Марии и долго стоял так, беззвучно шевеля пересохшими губами.
Молился истово, отбивая поклоны. Потом встал, освежил лицо холодной водой и, надев черные штаны, льняную, с узеньким воротничком сорочку и старый чесучовый пиджак, обул сапоги, надел на голову соломенный брыль, взял в руки сучковатую грушевую палку и торопливо зашагал в центр местечка
Домой возвратился вечером. А на следующий день все повторилось сначала. Только теперь, переодевшись в обыкновенную одежду, он заставил себя съесть немного жареной картошки. Запив ее стаканом молока, вызвал Еву во двор и предупредил, чтобы она не беспокоилась, если он не вернется на ночь. Он сегодня непременно должен побывать в Старгороде по очень важному делу. Потому может и задержаться, и возвратиться домой завтра, а то и послезавтра. Если же о нем, может случиться, кто-нибудь спросит, пусть она так и скажет: поехал в Старгород, вызвали в консисторию.