Отчий дом - Козаченко Василий Павлович 4 стр.


Потом уже Нонна Геракловна привела к маме старенького фельдшера Поликарпа Петровича. Он измерил больной температуру, дал порошков от жара и велел прикладывать ей холодные компрессы и время от времени поить липовым с калиною чаем.

Под вечер маме, кажется, немного полегчало. Тем временем на дворе начало смеркаться. Поликарп Петрович ушел в больницу. Нонна Геракловна, твердо пообещав вернуться к маме через час, тоже пошла по каким-то своим неотложным делам. А он должен был немедленно мчаться назад, на Дроботов хутор. Ведь он уже и так безнадежно опоздал. Однако и маму оставить не мог. Должен был дождаться во что бы то ни стало Нонну Геракловну

К хутору подходил уже совсем затемно, с отчаянием думая о маме и о том, что не сдержал слова, опоздал и жадный Дробот ни за что не простит ему этой провинности И еще о том, что, видимо, так и не дотянет до покрова, хочешь не хочешь, вынужден будет оставить работу до срока и наверняка во вред заработкам. Другого выхода нет, мать на произвол судьбы не бросишь. И пусть уж будет как будет, лишь бы только поскорее закончилась эта долгая, тяжелая, вся в комьях да выбоинах, дорога сквозь непроглядную осеннюю ночь

Весь мокрый, обессиленный, добежал до хутора уже поздней ночью. Вокруг стояла настороженная, глухая и тревожная тишина, все вокруг будто вымерло. За высоким забором и глухими воротами ни единой живой души, ни малейшего шороха. В хате не светилось ни одно окно. И от всего этого так тоскливо, так неуютно, холодно стало у Андрея на душе. Потрогал железную щеколду, толкая от себя калитку. Калитка не поддавалась. Дергал и толкал с каждым разом сильнее, напористее. И вот наконец загремел цепью серый волкодав Кудлай, залаял каким-то сдавленно-злым, утробным голосом. Встал передними лапами на ворота, яростно заскреб когтями по доскам и, узнав Андрея, умолк и медленно отошел к калитке.

Но и после этого никто не откликнулся ни во дворе, ни в доме. «Нарочно заперлись. Дробот велел»  холодея, догадался Андрей. Постоял еще минуту-другую перед воротами, чувствуя, как холодный, с морозцем, воздух будто клещами начинает сжимать разгоряченное с дороги тело. Потом отважился и начал взбираться на забор. Перелез и, сопровождаемый Кудлаем, направился в каморку, в которой обычно спал вместе с другими батраками. Но дверь в нее кто-то закрыл на задвижку изнутри. «Умышленно. За то, что опоздал»,  подумал Андрей. И, чувствуя, как все сильнее и сильнее сковывает тело холодом, нарочито громко, со злостью, застучал щеколдой сенных дверей. Но и на этот грохот нигде ничто не шелохнулось. «Слышат! Но не откликаются назло»  теперь уже окончательно уверился он и, промерзший до самого нутра, медленно побрел в ригу, думая пересидеть до утра в соломе. Но ворота в ригу также были закрыты железными конскими путами.

Постоял еще какое-то время под ригой. На душе было горько-прегорько, к горлу подступил комок, на глазах появились еле сдерживаемые слезы, а холод начал донимать уже и вовсе невыносимо. «Замерзну до утра!»  подумал с каким-то уже спокойным, холодным отчаянием и, ни на что уже не надеясь, побрел наугад через весь двор к хлеву.

Дверь в хлев была закрыта на щеколду, однако не заперта. Приоткрыл ее и наугад шагнул в непроглядную, теплую, наполненную навозным духом темноту. Остановившись, прикрыл за собой дверь, запер ее на засов изнутри и почувствовал, как ему сразу же становится уютнее и теплее.

Справа, у самой стены, в углу, стойло Лыски, черной, старой, ласковой коровы. В сплошной темноте, слыша ее натужные, глухие вздохи-стоны, держась рукой за шершавую стену, пробрался в угол, нащупал высокий теплый рог, почесал твердый лоб, погладил шею. Корова восприняла эту неожиданную ласку спокойно, не пугаясь и не удивляясь. Продолжала лежать на соломенной подстилке, ублаготворенно жуя жвачку и постанывая.

Сначала хотел было забраться в ясли, но передумал. Выбрал охапку твердых ячменных объедков и подложил под бок Лыске. Затем нащупал в углу старую, заскорузлую попону. Сел на ячменные объедки, свернувшись калачиком, прикрылся сверху попоной, подвинул ноги под тяжелое Лыскино брюхо, спиной прижался к ее теплому боку да так и продремал, продрожал всю долгую и темную, холодную осеннюю ночь

А утром поднялась буря. Хозяин приказал, чтобы и духу Андреева близко не было. Такой работник ему не нужен  сорвал ему поездку на станцию, и теперь он, Матвей Дробот, должен хлопать глазами перед порядочными людьми Андрей, конечно, этого не отрицал, он и в самом деле опоздал. Но кто же виноват, что так горько все сложилось! Однако если уж хозяин так хочет, то и он со своим не набивается. Пускай хозяин дает ему расчет, и он сам уйдет.

 А это какой еще расчет?  будто горячим жаром сыпанул Дробот.  Скажи спасибо, что так отпускаю. А то должен был бы еще за телку отрабатывать.

 Телку? Какую такую телку?  удивился Андрей.

 Рисованную!  аж затрясся Дробот.  Ту самую симменталку, которая на твоей бороне подкололась!

 Еще что-нибудь выдумайте!.. Лучше, хозяин, давайте расчет, не доводите до Рабземлеса!

 Можешь! Можешь и в Рабземлес! Да только ты в Рабземлес пойдешь, я  прямехонько в суд! Всеми своими драными лохмотьями не откупишься!

И в самом деле Вдобавок ко всему случилось еще и такое. Кто-то бросил на огороде, за ригой, перевернутую вверх зубьями борону, а на эту борону впотьмах налетела любимая дроботова телка-симменталка. Сначала поранила ногу, а потом упала на зубья и проколола бок. И пришлось эту дорогую племенную телку прирезать на мясо. А оставил эту борону в огороде еще несколько дней назад якобы он, Андрей. Ведь именно он в тот день бороновал вспаханный под зябь участок огорода на берегу реки. Вот и получается, что не кто-нибудь иной, а именно он и оставил, да еще и вверх зубьями!

 Да сгорела бы она, ваша борона, вместе с телкой!  воскликнул ошарашенный такой новостью Андрей.  Я в тот день навоз возил, а ваша борона мне и не снилась! Давайте лучше расчет, а то

 А то что?

 А вот тогда увидите!

 Так ты еще грозить? Вот прикажу кнутами за ворота выгнать, да еще и собаку натравлю!

 Попробуйте!

 А вот и попробую! Что тогда?

 Увидите!

 Что, что я увижу? Висельник ты, голодранец, что я увижу? Или, может, в милицию, в допр захотелось?

И тогда в глазах у Андрея потемнело, какая-то горячая волна ударила в голову.

 Не те времена, дядька, чтобы я на вас целое лето задаром спину гнул! Лучше по-хорошему расчет давайте,  не произнес, а прошелестел хрипло, делая ударение на слове «по-хорошему»,  чтобы потом не раскаивались!

 Как?  захлебнулся от ярости Дробот.

 А вот так! Чтобы не пошли все ваши хлева да риги дымом!

Глаза Дробота полезли на лоб, лицо побледнело.

 Что-о-о?!  Он стоял какой-то миг, то ли испуганный, то ли растерянный, не находя слов, а только хватая воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег.

Наконец он все-таки пришел в себя. Кричал на весь хутор, обзывал разбойником, поджигателем, висельником, похвалялся в тюряге сгноить, но расчет, каким уж он там ни был, в конце концов все-таки дал. Вероятнее всего, с перепугу. Видимо, все-таки поверил парню.

Да и неудивительно. Ведь Андрей произнес это «чтобы потом не раскаивались» с такой холодной яростью, с таким искренним отчаянием в голосе и с такой убежденной, неотразимой решительностью, что Дробот и в самом деле подумал: кто его знает, пока там суд да дело, а он впрямь возьмет да и пустит красного петуха! Разве от такого волчонка убережешься? Лучше уж уступить!..

И уступил.

Он, Андрей, и тогда, и значительно позднее, когда вспоминал об этом, не мог понять: что с ним тогда происходило и как бы в случае чего поступил он на самом деле? Кто знает, думал-вспоминал через десятки лет, тогда такое отчаяние охватило, такая страшная безнадежность, обида, что и в самом деле, глядишь, поджег бы! Ведь не был он тогда ни известным дипломатом, ни признанным ученым, был просто бедняцким пареньком, ослепленным болью, ненавистью и обидой А может, тогда-то и взял разгон в большую жизнь? С этой схватки с мироедом, с кулацкого хлева с теплым духом коров, запахом сухого сена и навоза. И прежде чем лакомиться супом из черепахи, пробовать французские коньяки, учиться в высоких институтах, спорить с Кэботом Лоджем, а то и с Даллесом, он на собственной спине испытал кулацкую дипломатию собственника, отведал сухого и черствого батрацкого хлеба с остями, немало потоптал босыми ногами промерзшие черноземные комья да запорошенное осенним инеем жнивье, перебросал сотни пудов тяжелого перегноя, походил в борозде за чужими плугами, мысленно произнося для разрядки выученные в школе любимые стихи, сталкивался лицом к лицу с «культурными» и просто жадными кулаками, закалял свой характер, обретал опыт, силу и уверенность

И еще учительница, Нонна Геракловна. Очень многое зависело в его судьбе, в том, как она складывалась, от нее, от этой учительницы. Потому что, собственно, от нее пошла и эта  на всю жизнь  влюбленность в поэзию, и самый первый, быть может, самый важный толчок к изучению языков Хотя, точнее, самое первое начало всему пошло все-таки от мамы. От ее вечерних рассказов, песен, стихов, которые она запомнила, когда училась целых два года в школе. Да еще от той толстой, в темной твердой обложке книги, которую она в одно из воскресений принесла с базара и от которой в их темной приземистой хате словно бы даже посветлело.

Андрей долго не знал, что это за книга, как она называется, кто ее собрал воедино. Но уже через год узнавал в ней каждую страницу, каждый рисунок и подпись под ним, каждое стихотворение, хотя не умел еще читать, даже буквы не знал. За полтора-два года многие стихи из этой книги он выучил наизусть. А прозаические отрывки умел по-своему, по-детски, пересказывать. Огромное это было развлечение, его пересказы, для соседок, которые иногда зимними вечерами собирались на посиделки в их хате. Случалось, в праздничный день перелистывал он эту книгу и летом, когда собирались на улице, усевшись целыми семьями на камнях, а то и просто на спорыше, ближайшие их соседи.

Каждый портрет, помещенный в этой книге, Андрей скоро уже узнавал, знал, что написано под ним: «Пушкин и Лермонтов  певцы Кавказа», «Никитин и Кольцов  певцы России», «Гоголь и Шевченко  певцы Украины», «Некрасов и Суриков  певцы крестьянской жизни» и еще, и еще И неважно, что это может казаться наивным, все равно и теперь та книга через десятки лет остается дорогой его сердцу, похожей чем-то на первую незабываемую любовь! Он и теперь может вспомнить чуть ли не каждый рисунок, чуть ли не каждую страницу книги. Ведь она была у него первой! И каждое стихотворение, и каждый рисунок тоже первые: И. Шишкин  «Утро в лесу», В. Перов  «Привал охотников», А. Васнецов  «Богатырская застава», А. Куинджи  «Вечер в Малороссии», И. Айвазовский  «Девятый вал»

Когда мама принесла ее в хату, книга эта была совсем новенькой, хотя и давней, довоенной. По такой книге Андреева мама сама училась в школе. Потому-то, как только увидела ее на базаре в руках у какой-то бабуси, сразу же, недолго раздумывая, купила, потратив все выторгованные за овощи деньги  целый рубль. Купила, махнув рукой и на керосин и на спички, и на соль, лишь бы только порадовать этой книгой ребенка, а с ним и себя.

И она, эта книга, в самом деле радовала и тешила не только их двоих, но и ближайших соседей в течение многих лет, долгих и нудных осенних и зимних вечеров. И какие это чудесные и незабываемые были вечера! Он, Лысогор, признанный дипломат, доктор наук, и поныне с теплой грустью вспоминает ту книгу, и поныне испытывает глубокую сыновнюю благодарность матери за такой дорогой и неожиданный тогда подарок. Это ж подумать только! «Страшная месть» Николая Васильевича Гоголя! Да у него и теперь холодные мурашки по спине ползут, когда вспомнит, как читалась впервые эта чудесная, увлекательно-страшная история!.. И теперь, когда берет в руки книгу Гоголя, с благоговением вспоминает чары той давней минуты, чары детского восприятия, с какими он и теперь при каждом новом чтении воспринимает и до конца своей жизни будет воспринимать этого писателя. А еще и никитинское: «Звезды меркнут и гаснут», или «Терек воет, дик и злобен», или «Вишневый садик возле хаты», или же «Я знаю край, где все обильем дышит», «Развернись, плечо, раззудись, рука!», «Мороз-воевода» или «Бородино» Одним словом, еще не зная и не догадываясь о существовании великого чарующего мира литературы, еще и читать не умея, он уже на всю жизнь стал ее восторженным пленником. Ничего не зная ни об изобразительном искусстве вообще, ни о родном русском и украинском в частности, он еще подсознательно, пускай к тому же и далеко не полно, лишь в черно-белой передаче, раскрывал душу навстречу ярчайшим творениям отечественных художников, навсегда впитывая их своим растроганным сердцем.

Через десятки лет, впервые попав в Третьяковку, о существовании которой когда-то узнал из этой книги, Андрей еще издали, через трое дверей, узнавал, приветствовал, как старых знакомых, известные с детства картины и торопился им навстречу. И сколько потом ни встречался с гениальными творениями  в Лувре, Цвингере, Уффици, Питти, в Сикстинской капелле, сколько потом ни увидел, наверное, и более значительного, грандиозного,  ничто уже не могло так глубоко всколыхнуть его душу, как те черно-белые репродукции с картин, с которыми встретился позднее в родной Третьяковке

Тогда, в детстве, он просил маму снова и снова перечитывать из этой книги то все подряд, то на выбор, до тех пор, пока, еще не умея читать, не заучил на память многие стихи.

Когда же у мамы не было времени или она была чем-то озабочена, он и сам мог часами «перечитывать» книжку, безошибочно повторяя любимые стихи, делая вид, что читает на самом деле, даже пальцем под строчками проводя, и мама с тех пор не боялась оставлять его дома одного, твердо зная, что он уже не оторвется от книжки.

«Читая» и рассматривая рисунки, Андрей порой даже принюхивался к книжке. И она в самом деле пахла для него как-то особенно, остро и приятно. Андрей и теперь, в свои шестьдесят, стоит ему лишь немного сосредоточиться, сразу же и вспомнит тот ее неповторимый запах, хотя держал он ее в последний раз в руках, наверное, более сорока лет назад. Разумеется, книга эта, как он ни любил ее и ни берег, все-таки исчезла. Исчезла так, что он и не помнит, как именно. И ему, когда вспоминал о ней, очень хотелось приобрести такую же, перелистать ее страницы, рассмотреть новыми, теперешними глазами. Однако, как ни старался, ни разу за все эти годы не попалась ему на глаза первая и потому самая милая книга его детства, с которой он не разлучался до пятого класса. До того года, когда встретилась на жизненном пути Андрея учительница Нонна Геракловна и познакомила его с полным «Кобзарем» и с избранными томами Пушкина и Лермонтова, вывела его на широкие, необозримые просторы отечественной и мировой поэзии, с тех пор навсегда ставшей для него великим праздником души. Любовь к стихам так и не стала главным делом его жизни, профессией, хотя он и был автором многих литературоведческих, научных исследований творчества выдающихся, преимущественно восточных, поэтов.

Во многом, начиная с имени и отчества, учительница Нонна Геракловна резко выделялась из среды учителей не только терногородской семилетки, но, наверное, и всего района. Вспоминая о ней, люди чаще всего прибегали к известному русскому выражению «не от мира сего». Первое время она и Андрею тоже казалась какой-то странной. И привыкал он к ней не легко и не просто. Отпрыск потомственных преподавателей классической гимназии, она и сама стала преподавателем единственной на всю большую южную округу «классической» гимназии, основанной после девятьсот пятого степными пшеничными магнатами в их волостной столице Терногородке. И в гимназии, и в дальнейшем уже в советской семилетке Нонна Геракловна была преподавателем французского языка. Почему именно французского здесь и в такое время, когда почти повсеместно в школах преподавали немецкий? Да просто потому, что на весь район при основании семилетки в начале двадцатых не осталось ни одного человека, который бы знал и мог преподавать иностранный язык. А она, Нонна Геракловна, знала и могла. И не какой другой, а французский.

В течение добрых двадцати лет Нонна Геракловна обучала в Терногородке французскому языку детей всех классов. Обучала старательно, вкладывая в это обучение все свое умение и талант. А вот выучила по-настоящему за все это время только двоих. Один из этих двоих стал генералом и, так и не воспользовавшись своим знанием языка, погиб в конце войны, еще довольно молодым, где-то в Восточной Пруссии, вторым был Андрей. Но опять-таки основное место в его жизни заняли совсем другие языки, о которых они с Нонной Геракловной даже и подумать не могли.

Видит ее сейчас так, будто она стоит здесь, рядом. Высокая, сухощавая, стройная. Лицо бледное, с острыми скулами, нос ровный, короткий. А глаза большие-пребольшие, зеленовато-голубые, строгие и холодные. Молчаливая, суровая, кажется, постоянно недовольная кем-то или чем-то. И, возможно, поэтому как-то не очень тянулись к ней и преподаватели, и ученики. Она будто нарочно отталкивала от себя всех своей холодноватой строгостью. Да и одеждой, тоже всегда строгой, не по-сельски скроенной, темных или темно-серых тонов, в кружевных перчатках, летом в невиданной здесь широкополой шляпке с вуалькой, зимой в какой-то замысловатой шапочке с коротеньким черным перышком. Муж ее, низенький, лысый, всегда веселый, разговорчивый и весь какой-то круглый, толстенький, как бочонок, служил, сколько помнили в Терногородке, при всех властях начальником почтового отделения.

Назад Дальше