Отчий дом - Козаченко Василий Павлович 41 стр.


Когда же они, передавая книгу друг другу, всем классом прочли ее, Андрей рассказал потрясающую историю о том, что автор книги Этель Лилиан Войнич, в свое время познакомившись и подружившись в Лондоне со Степняком-Кравчинским, по его совету приезжала в Россию, что образ Овода навеян ей не столько кем-то из молодых итальянских патриотов, сколько самим Степняком, его революционной горячностью, кипучей энергией и характером, даже его приметной внешностью.

Вот так Андрей, сам того не зная, пленил воображение впечатлительной, любознательной, чуточку даже экзальтированной девчонки, и Ева, пионерка, подросток, безумно влюбилась в почти взрослого комсомольца. Влюбилась пугливой детской любовью, восторгалась им, почти обожала.

Эта пылкая влюбленность продолжалась весь учебный год. Андрей так тогда и не заметил ее, а окончив весной того же года семилетку, исчез с ее горизонта на несколько лет.

На память о нем остались любовь к книге и почти постоянное недовольство собой, тем, как мало еще она знает. Как хочется знать больше и учиться, учиться, что бы там ни было И вырваться после семилетки в широкий, большой мир, разорвав узкие и тесные, как ей казалось, горизонты родных мест.

А жизнь шла дальше. Ева переходила из класса в класс, взрослела. Приходили, сменяя одно другое, новые увлечения, не очень яркие радости и не особенно горькие горести. Учеба давалась ей легко, Ева числилась в первом десятке лучших учеников класса. Жилось вообще трудновато. Но ни эти трудности, ни неудобства быта не воспринимались как какие-то особые огорчения. Постепенно забывалось и ее поповское происхождение. Отец свыкся с новой жизнью, стал полноправным коммунаром и, побывав еще на одних курсах, сменил инкубаторскую профессию на профессию счетовода. Брат Адам, осуществив свою давнишнюю мечту, старательно учился в Старгородском техникуме садоводства. С бабушкой Веклой Ева и дальше жили душа в душу. Привыкнув к самостоятельной жизни в домашней обстановке, Ева так же вела себя и в школе  своевременно и аккуратно выполняла домашние задания, читала, сдавала экзамены, держала в чистоте тетради. Одним словом, росла серьезной и независимой. К своим ровесникам-хлопцам она относилась ровно, как к друзьям, никто из них больше не взбудоражил и не нарушил ее душевного покоя.

Четыре зимы пронеслись в Терногородке так быстро и незаметно, что она и не заметила, как подошли выпускные экзамены.

Что делать по окончании семилетки, показала жизнь и обстоятельства. Адам учился в техникуме и помогать ей ничем пока не мог. Отец? Скорее он сам нуждался в поддержке. Часто болел, да и годы брали свое. И вдруг, к ее счастью, в Скальном при помощи и под руководством Старгородского педагогического техникума открылись краткосрочные педагогические курсы. Курсантов рекомендовали из числа лучших выпускников семилетних трудовых школ. Условия, как казалось Еве, были просто роскошные: общежитие со столовой и стипендия, вполне достаточная для того, чтобы кое-как прокормиться. Назначение по окончании на выбор, в школы близлежащих районов Старгородского уезда. И девушка, привыкнув решать свои проблемы самостоятельно, без колебаний дала согласие и отправилась в Скальное. Учеба на курсах начиналась первого сентября. И сразу же, как только они открылись, с чьей-то легкой руки по аналогии с теми, на которых несколько лет назад учился Евин татусь, их окрестили «инкубаторскими». Прозвище это так и приклеилось к ним навсегда.

А он, Андрей, оказывается, ничего этого из столь сложной Евиной биографии не знал. Совсем ничего, кроме скальновских «инкубаторских» курсов, о которых она сама частенько с горьковатой иронией вспоминала там, в Петриковке. Для него все началось с той минуты, когда, приехав в Петриковку, он вошел в директорскую квартиру и встретил там темнокосую молоденькую учительницу Еву Нагорную, заметил, как она вспыхнула, и будто в ответ на это непроизвольно и неосознанно отозвалось что-то и в его груди.

Ну, не знал, так и не знал. Она ничего из этой «доисторической» жизни своей ему не рассказывала, а он и не думал расспрашивать. К тому же им, ослепленным и оглушенным любовью, смеющимися и плачущими соловьями, не было дела ни до биографий, ни до анкет. Они заполняли свою собственную, общую, говоря словами Сосюры, «золотую анкету жизни». Что ж касается Терногородки, того юноши, подпоясанного плетеным шнурочком с кисточками, чтения «Подпольной России» и юной школьницы из четвертого класса, то Сидит вот он, пожилой уже Андрей Лысогор, слушает этот рассказ, и кажется ему, что речь идет о ком-то совсем постороннем. Пытается что-то вспомнить и, несмотря на хваленую свою намять, абсолютно ничего вспомнить не может.

За окном вагона кружатся снежинки, в голове сумбур. И кружат, кружат, буксируя в памяти под четкий перебор колес, с детства запомнившиеся слова «Колеса тупо б'ють, по рейках перебої Колеса тупо б'ють» Как ни странно, но он, хоть убей, ничего этого не помнит. Несмотря на то что и в самом деле еще со школьных времен увлекался литературой мемуарной, прежде всего о революционных народниках. Зачитывался этой литературой. Да, собственно, и теперь Да и не удивительно. Фигуры, личности какие! Какие цельные, какие чистые, страстные люди! Желябов! Перовская! Засулич! Дебогорий-Мокриевич! Наконец, сам Степняк-Кравчинский!.. «Колеса тупо б'ють Колеса тупо б'ють» Да, увлекался однако ж Юноши в синей косоворотке он, хоть убей, не помнит. И синей рубашки, и плетеного шнурочка с кисточками. Такими в то время подпоясывали длинные, навыпуск, рубашки И не помнит девочки, которая носила с ним копилку по базарной площади в Терногородке. «Наш ответ Чемберлену». «Чемберлена», правда, помнит. А все остальное  хоть убей «Наш ответ Чемберлену»! «Колеса тупо б'ють Колеса тупо б'ють, по рейках перебої». Даже той книжки в черно-красной обложке не может вспомнить. И урока, который он провел вместо неизвестной ему Марии Филипповны.

«Колеса тупо б'ють» Андрей мучит, напрягает свою память, восстанавливает в воображении всю тогдашнюю Терногородку, старую школу, пустые классы с испачканными мелом черными досками и расшатанными, старыми партами и все же того, о чем говорит Ева, не помнит. «Колеса тупо б'ють» А неподвластная, ничем не контролируемая память откуда-то из глубочайших глубин подсовывает ему что-то совсем другое, такие же далекие, но ничем не связанные с этим рассказом картины.

Колеса тупо бьют Из небытия возникает неизвестно почему малолюдный осенний бульвар. Раздавленный тяжелым, непосильным грузом человеческого горя, подлости, низости и безысходности Николай Васильевич Гоголь Проходит перед глазами Старая площадь Политехнический музей Памятник погибшим под Плевной. И где-то там маленькая комнатка в общежитии. Изолятор. Кровать, на которой мечется в жару, в горячке, никого не узнавая, он, Андрей Лысогор. Не тот подпоясанный шнурочком терногородский, а совсем другой, хорошо известный ему Андрей, который взял себя в руки, отважился и из большой благодарности за доверие согласился штурмовать «китайскую грамоту». Взялся, казалось, за непосильное, уверив себя, что одолеет, должен одолеть, потому что иначе как людям в глаза глянет, как и куда пойдет отсюда? Как вернется в родные края? Нет, он должен, он одолеет, нагрузит себя до предела, будет зубрить день и ночь наперекор всему, назло всем обстоятельствам, назло И ей, раз на то пошло! Возьмется и наконец успокоится, забудет, вырвет из сердца и из памяти.

Взялся и нагрузился Кроме китайского продолжал изучать французский и еще десятки других общеобразовательных и специальных предметов. Сотни книг, множество консультаций, дни и ночи в библиотеках до полного изнурения, до бессонницы. И, главное, с неотступной мыслью, которая порой доводила его до отчаяния, мыслью о том, что чем больше он работает, тем больше начинает понимать, что ничего не знает и неизвестно, будет ли знать.

И наконец не выдерживает. Сдают нервы. Подводит истощенная событиями этого слишком уж тяжелого для него года психика. Сказываются ночные бдения в Петриковке, недоспанные ночи, полуголодные дни, непосильное для его лет директорство в школе, странное, непонятное исчезновение Евы, каждодневная, почти круглосуточная подготовка к поступлению в институт, наконец, страшные своей неизвестностью экзамены, недоразумение с партийностью, неожиданно свалившаяся на голову «китайская грамота» и не рассчитанный, не размеренный, а стремительный, без привычки и практики, штурм головокружительных высот науки

Он мечется в жару с высокой температурой, горит как в огне, вскакивает на ноги, порывается куда-то бежать и снова бессильно, со стоном падает на кровать. Ничего не помнит, никого не узнает, ничего не слышит. И так всю неделю, без просвета. Чувствует только одно: невыносимый огонь в груди, страшный шум в голове и чьи-то, неведомо чьи, но знакомые глаза. Большие, печальные, скорбные и сочувствующие. Смотрят не мигая, будто спрашивают: «Что же это ты, Андрей? Как же это ты?» Глаза, глаза, глаза! Неотступно. Днем и ночью. Укоризненно, скорбно Прямо в душу. «Кто вы? Чьи? Зачем?»  так, казалось Андрею, спрашивал он в бреду. А они молчат и смотрят.

Ничего не запомнил, что с ним тогда творилось, кто был возле него и что делали с ним. А глаза  глаза запомнились. И еще долго, придя в сознание, в больнице, после в санатории, затем снова в институте, нет-нет да и вспомнит их, скорбные, строгие, вопрошающие, не то детские, не то девичьи глаза. «Чьи вы?»  спросит мысленно. Но вопрос так и останется без ответа.

Вот и сейчас на один лишь миг увидел их напряженным внутренним взором. «Опять они Чьи они?» И поймал себя на странной мысли: а может, это и есть глаза той далекой, не замеченной им девушки, которые так пристально, так ревниво и восторженно следили за ним всю ту зиму, когда он учился в седьмом классе? Следили незаметно и запечатлелись в памяти, чтобы всплыть потом внезапно и неожиданно

«Колеса тупо б'ють Колеса тупо б'ють, по рейках перебої». Черт знает что со мной творится!.. Снова какой-то бред!.. Не перебрал ли я случайно этого рубинового евшан-зелья? И не обернулась ли в подполковника медицинской службы хитрая колдунья или цыганка-ворожка? «Колеса тупо б'ють» Может, не следует больше пригубливать это чертово зелье, кружащее голову, несмотря и на многолетний тренаж! А впрочем, может, и лучше  клин клином?!

Увидев и узнав в новом практиканте бывшего своего вожатого, она, по правде говоря, не столько удивилась, сколько испугалась. Потом, когда поняла, что он не запомнил ее,  да и как было узнать в молоденькой учительнице бывшую терногородскую девчушку!  она даже обрадовалась и объяснила свой испуг неожиданностью встречи с давним своим детским увлечением. Хотя глубоко в душе чувствовала, боясь признаться даже мысленно, что дело совсем не в том.

На самом деле, радуясь каждой встрече с Андреем еще там, в Терногородке, она вместе с тем боялась, не хотела раскрывать того, что она пусть и бывшая, но все же поповна. Знала, что он ко всему другому еще и председатель кружка безбожников в районном клубе, слышала не раз от него, с каким презрением относился он к попам, церкви, религии, проявляя себя активным, по-настоящему воинствующим безбожником! А что же будет, если этот воинствующий безбожник, этот ее кумир, случайно узнав о ее поповском происхождении, посмотрит с презрением и на нее? Как она все это выдержит? Нет, ей тогда хоть в петлю.

Так она тогда думала и чувствовала.

Потом, когда он, окончив семилетку, уехал и она постепенно начала привыкать к тому, что его уже нет поблизости, это, как ни странно, приносило ей облегчение. Она имела возможность расслабиться, не чувствовать настороженности в ожидании такого страшного в ее представлении разоблачения. Ведь в его глазах она не могла быть ни жалкой, ни смешной, ни униженной. Естественно, Ева слишком все преувеличивала. Была в таком возрасте, и такой у нее сложился характер, да, что ни говори, и время было такое.

Без Андрея этот страх начал постепенно утихать и наконец, когда она поступила на курсы в Скальном, казалось, и вовсе рассеялся.

И вот оказалось, что нет, не прошел, лишь отдалился, немного призабылся до того времени, пока снова не встретились с Андреем. А встретились  и сразу же ожило горькое ощущение стыда за свое скрытое поповское происхождение. Конечно же ни отчитываться, ни тем более исповедоваться перед Андреем она не обязана, если бы Если бы опять не вспыхнуло то всесжигающее пламя, в котором теперь уже полыхали они вместе

Понятно  теперь говорить об этом легко!  нужно было выбрать такой подходящий момент, отважиться и признаться ему во всем! Ведь с высоты сегодняшнего дня все это кажется таким простым, обычным, понятным. Но тогда, к сожалению, и люди, и обстоятельства были иные, и сама она была дочерью своего отца, слишком замкнутая, настороженная. И все это мучило, причиняло страдания, но переломить себя, изменить обстоятельства она не могла. Не решалась, боялась. А ко всему этому он и там, в Петриковке, мучил ее своей начитанностью и знаниями. Словом, так уж тогда все сложилось. Когда же подоспела, казалось, такая минута и она уже решилась все рассказать ему, пришла ужасная весть Да, в конце концов, она и теперь не осмелилась бы утверждать, что смогла б сказать ему правду. Ведь ей так страшно было отважиться на такой шаг, так остро переживала все и особенно свою мнимую «отсталость», иначе назвать этого не могла, потому что таких привычных, даже модных определений, как «комплекс неполноценности» и всякие другие комплексы, они тогда просто не знали. Но того, как иногда изменялось ее неустойчивое настроение и как будто без всякой причины доходило порой до слез, он, наверное, и сам не забыл

Да, он и теперь хорошо помнит ее внезапные и, казалось, странные перемены настроения. Он их не понимал, докапываться до причин не умел, потому так ничего и не понял.

Четко всплывает в памяти один такой далекий-далекий вечер в конце мая, за день или два до похода на долгоносика, который закончился для него так неожиданно и непоправимо трагически.

Закончив вторую смену, он, Ева и Мартын Августович, плененные мягкостью тихого майского предвечерья, дошли вдоль улицы до гати, свернули направо возле памятной им обоим еще с зимы старой вербы и, не сговариваясь, направились гладко утоптанной тропинкой к вершине пруда.

Каким-то не совсем обычным, казалось Андрею, даже загадочным для глухой Петриковки человеком был этот Мартын Августович. Пожилой, широкоплечий, в меру полный, солидный, сдержанно-вежливый, всегда приветливый и внимательный, обладающий неподчеркнутым, но постоянно ощутимым чувством собственного достоинства, он с первых дней обратил на себя внимание Андрея, выгодно выделяясь среди всего учительского коллектива. Полное, всегда аккуратно выбритое лицо, пушистые рыжеватые усы, густые, белые, будто выгоревшие на солнце брови, рыжеватый, низко подстриженный чуб и большие голубовато-серые глаза. Движения неторопливые, вид солидный, можно даже сказать «панский», а речь скупая, тоже не без солидности, но обычная, наша украинская, даже сельская. Нет, что ни говори, было что-то загадочное и интересное в этом человеке, что-то необычное, такое, что влекло к нему. Не в каждом селе встретишь такого. Хотя революция так перевернула, перепахала и перелопатила в стране все сверху донизу, так перемолола и перемешала людей, что можно было еще и не такое встретить. Прибило, видимо, откуда-то к петриковскому берегу и его, Мартына Августовича. И уже давненько, еще во времена гражданской войны. Почему такое необычное имя и отчество? Кто он, немец, латыш, мадьяр, об этом, конечно, Андрей не спрашивал у него, не решался. Да и интересовал его Мартын Августович, когда ближе познакомились, совсем другим. Был он в школе обыкновеннейшим преподавателем труда, работал с учениками в столярной мастерской, следовательно, был плотником. А вот же Видел, слышал, знал и понимал этот плотник (хотя сам себя он называл то мастером-краснодеревцем, то художником-резчиком) много такого интересного, даже невероятного, в чем ни один учитель в Петриковке не мог с ним сравняться. И рассказывал порой о таком, что Андрей, особенно на первых порах, во многом брал под сомнение. Да и как было поверить, что учитель труда из глухой Петриковки лично знал Максима Горького, разговаривал с ним. Видел, слышал  и не в театре, а вблизи  самого Шаляпина. И было это не где-нибудь, а у самого Репина, в его мастерской. Там Шаляпин пел друзьям, пел так, что стекла в широких окнах мастерской дрожали и звенели. Ну, в самом деле, как в такое поверить, хотя и слушаешь с раскрытым ртом? А с другой стороны, как же не поверить? Допустим, утверждение о том, что работал Мартын Августович в мастерской Репина, изготовляя и подбирая рамы к его картинам, это так, к слову. Но как не поверить, если собственными глазами видишь, что к нему все ученики липнут, как мухи к меду,  такие удивительные и причудливые мережит он мережки и из клена, и из липы, и из ясеня. И рамки у него резные такие, что залюбуешься. Одна из рамок, подаренная Андрею на прощанье, наверное, до самой смерти матери висела у них в хате на стене. Да и не только рамки! Картины репинские, те, что обрамлял, знал каждую будто собственную. И не только репинские. Он всю Третьяковку вдоль и поперек знает, скажет, что, где и на какой стене вывешено. А если речь идет о Третьяковке, тут Андрея вокруг пальца не обведешь. Тут он, начитавшись у Нонны Геракловны, в книгах насмотревшись, сам мог поспорить. Недаром ведь несколько лет с таким любопытством перелистывал Брокгауза и Ефрона, рассматривая репродукции. Потому, видимо, и сошелся с ним, почти пареньком, Мартын Августович, потому и любил. Ему интересно было с молодым учителем и поговорить, и поспорить, и рассказать о чем-то: он и Горького читал, и Толстого однажды в Москве на улице встретил, и Москву знал не хуже Петриковки или же Старгорода. Эти интересные рассказы о далеких, залитых электрическим сиянием городах и послужили причиной того, что к Мартыну Августовичу тянулась и детвора, и молодежь. Такое было время. Все вокруг бурлило, народ рвался к свету, к солнцу, к новой жизни. Каждый мечтал учиться, путешествовать, ездить, видеть Будто вся страна с места тронулась, пожелала изведать неизведанное. А молодые спали и видели большие города, курсы, техникумы и вузы. И Андрей с Евой готовы были слушать Мартына Августовича без конца. Ева  всегда молча, задумавшись. Андрей  смело вторгаясь в разговор, порой даже и в спор вступая

Назад Дальше