Отчий дом - Козаченко Василий Павлович 46 стр.


И она ступает между надгробий и поваленных камней. Падает и снова поднимается, ползет на четвереньках и затем снова поднимается на ноги, постепенно согреваясь и наливаясь еще более тяжкой усталостью.

В какой-то момент замечает, что каменные завалы кончились, что она снова на ровном месте, может встать на ноги и, по колено в вязком и скользком месиве, может двигаться вперед. Долго, невыносимо долго брела. Ночь, сутки, вечность. До тех пор, пока, потеряв последнюю каплю сил и сознания, не упала головой в теплую, пушистую снежную вату.

Проснулась она оттого, что кто-то словно перышком провел по ее щеке. Медленно раскрыла глаза и снова закрыла, ослепленная ярким, бьющим прямо в глаза светом. Полежала так какую-то минуту и потом, медленно привыкая к свету, снова осторожно взглянула из-под ресниц. Сквозь маленькое, замурованное инеем окошко красноватым косым столбом протянулся солнечный луч. Было это утро или вечер, понять трудно, да она над этим и не задумывалась.

Женщина с загорело-темноватым ласковым лицом следила за нею усталыми васильковыми глазами. В туго свернутых, гладко причесанных волосах седина. Густая сеточка тоненьких морщинок под глазами. И еле заметная теплая улыбка. На плечах у этой женщины стеганый, замусоленный на локтях ватник.

 Ну что, Евка? Будем, стало быть, жить?

Голос низкий, грудной. Потом тишина. И снова голос.

 Благодари свою судьбу, девушка, да еще вот нашего Звоночка

Ева смотрела на женщину долго, внимательно и как-то отстраненно, пока две крупные слезинки не выкатились из-под пушистых ресниц.

Еще какое-то время она никак не могла вспомнить, где она. Приходя в сознание, сама не понимая почему, начинала тихо, умиротворенно плакать. Лишь через несколько дней она узнала фельдшерицу Софью Игнатьевну, которая спасла ее от смерти и выходила. А Звоночка, пушистого, рыжего, звонкоголосого щенка, который первым поднял шум, когда Ева вывалилась из сплошной снежной пелены прямо под самую дверь барака, так и не вспомнила, будто никогда до этого и не видела.

Постепенно возвращаясь к жизни, воспринимала все окружающее будто сквозь дымку. Люди, вещи, животные казались ей словно бы нереальными, ненастоящими, вызывали удивление и растроганность, радовали ее, как малое дитя.

Вокруг нее были обыкновенные люди со своими обыкновенными и необыкновенными судьбами, разными, иногда далеко не ангельскими характерами. И она, наблюдая из своего закоулка в задымленном бараке их неустроенную жизнь, совсем еще по-детски думала о том времени, когда наконец выздоровеет, встанет на ноги и отблагодарит их всех добром за добро. Особенно детей, старых женщин, а в первую очередь фельдшерицу Софью Игнатьевну. Будет помогать ей спасать людей от всех опасностей и болезней, потому что она, ласковая и добрая Софья Игнатьевна, видимо, самая нужная здесь всем этим людям. «И какое же это высокое умение  помогать человеку в трудную минуту»,  думала Ева, наблюдая, как неторопливо, точно и умело справляются со всем спокойные, чуткие руки Софьи Игнатьевны. Ей и самой хотелось быть такой, стать фельдшером или врачом и помогать людям.

Так, воспринимая мир по-новому, не буднично, будто впервые по-настоящему всматриваясь в окружающую жизнь сквозь душевную размягченность и тихие слезы, восприняла она и смерть отца. Когда уже начала выздоравливать и чувствовать себя лучше, женщины просто, без всяких приготовлений и предупреждений, как это спокон веку ведется у простых, трудовых людей, сказали ей об этом. Ева и это страшное известие восприняла словно просеянным сквозь густую сетку обессиленного умиления, как нечто не совсем реальное, ненастоящее и отреагировала, как и на все в то время, лишь тихими и обильными слезами, в которых растворялись и жгучая боль, и страшное отчаяние.

Только значительно позднее, когда в степи началась оттепель и когда она впервые могла уже без посторонней помощи ступить за порог барака, девушка по-настоящему поняла, что произошло, и до конца ощутила острую боль и всю невозвратимость утраты.

Остановилась на пороге по-весеннему широко открытых дверей.

Высокое мартовское солнце стояло в самом зените глубокого голубого неба. Степь вокруг мерцала, менялась, искрилась озерами талой воды и полосами осевшего, в фиолетовых переливах, снега. Ева стояла, щуря глаза от этого необычного мерцания, и неотрывно всматривалась в еле заметный темный и голый холм. Снег с него уже сошел. Земля под солнцем слегка парила. На холме, на самой его верхушке, одиноко темнела могилка, невысокий, в не обтаявших еще комьях снега бугорок серой глинистой земли Так, на том степном холме, рядом с возводящимся новым человеческим жильем появилось и новое кладбище, была вырыта первая могила, в которой лежит первый в этом селении покойник  ее, Евин, отец И она всем сердцем поняла эту горькую правду. И этот солнечный мартовский день с ослепительным солнцем, голубым небом, сиреневыми облачками и серебристыми весенними озерцами поплыл перед ее глазами куда-то в сторону, начал темнеть.

Потом, когда ее подхватили на руки, внесли в помещение и уложили в постель, пожилая женщина, фамилию которой Ева давно забыла, хотя лицо ее, по-матерински ласковое, и сейчас стоит перед глазами, утешала девушку:

 Не плачь, доченька, не тревожь его души Смерть его была такой легкой, что он ее, наверное, и не заметил. Дай боже каждому такую легкую смерть.

Позже, когда земля совсем оттаяла, а степь вокруг вспыхнула пламенем синих и красных тюльпанов, Ева выпросила у директора два дубовых столбика, завезенных сюда, на строительство, неизвестно из какого далекого края. Хлопцы-трактористы, прибывшие сюда недавно прямо с городских курсов, гладко острогали и крепко просмолили эти столбики. Ева собственноручно раскаленным в кузнице железным прутом выжгла на поперечной крестовине: «А. П. Нагорный. 18791932»  и врыла крест в изголовье могилы отца.

Этот просмоленный дочерна крест среди необозримых казахских степей стал как бы межой, которая разделила Евину жизнь на две неравные части. С этой межи началась совсем другая, тоже нелегкая, сложная, а порой такая стремительная, что от этой стремительности даже дух захватывало, новая жизнь.

Крест она поставила как последнюю дань отцу, потому что всегда чувствовала: совершив акт отречения от сана ради детей, в душе отец остался человеком верующим. И она, неверующая Ева, постоянно чувствовала какую-то свою вину перед отцом. И каждый раз, когда изредка навещала могилу отца, пока жила в степи, и потом, значительно позже, когда на месте центральной усадьбы сверкал среди яркой зелени большой белый город, а вокруг возвышались буровые и нефтяные вышки, она всегда мысленно повторяла: «Спасибо вам, отец, что вы сделали все, что смогли, чтобы облегчить нам, детям вашим, путь в новую жизнь. Спасибо, и простите»

Он, как это оказалось в конце первого года учебы, знал уже немало. Например, то, что «китайская грамота» у специалистов называется синологией, что в изучении восточных и европейских языков, по сути, ничего общего. Кроме, конечно, одного  присутствия у изучающего глубокой заинтересованности, любви к делу, огромного трудолюбия. Низенький, сухощавый гномик с голым розовым теменем и густым, как у цыпленка, пушком на висках и затылке, иронично поглядывая из-за стеклышек пенсне холодноватыми, узенькими и по-восточному продолговатыми глазами, не очень надеясь на то, что из его ученика выйдет толк, с самого начала, с первого же иероглифа, посоветовал прежде всего думать о любви к делу и большом трудолюбии. Последнее Андрей понимал и, в конце концов, умел. А вот как можно любить дело, которого не знаешь и не понимаешь? «Ничего,  холодно улыбнулся гномик, прозванный студентами еще «китайцем» и «Чан Кайши»,  ничего. В мои времена, знаете, еще до Октябрьской революции, женились не по любви, а по родительскому велению. Дескать, стерпится  слюбится Кто его знает, может, в данном случае будем иметь дело именно с таким случаем».

На самом деле гномик был не «Чан Кайши», даже не китайцем, а старым профессором-синологом, большим специалистом своего дела. Вдобавок ко всему он обладал крепким характером и железной системой, положенной в фундамент учебного процесса. Система эта состояла из нескольких афоризмов и называлась у студентов старших курсов: «Так говорил Заратустра». В силу того что у студентов никакой подготовки, а тем более симпатии к синологии не было, система начиналась с уже упоминавшегося «стерпится  слюбится». Вторая ступенька  «терпение и труд все перетрут», третья  «желание и последовательность  от простого к более трудному», четвертая  «воловье упрямство» и пятая  «учись работать самостоятельно»

Ближе к концу первого года к общей системе прибавился еще один афоризм: «Идти к знанию китайской грамоты (читай  языка) от знания и любви к тысячелетней культуре китайского народа».

Была у «китайца» и своя методика. Она тоже была до гениальности простой: идти вперед только тогда, когда твердо усвоил предыдущее. Стучащему да откроется. Верь в свои силы, потому что сомнение разъедает человека, как ржавчина железо. И помни правило великих писателей: ни дня без строчки.

К студентам-первокурсникам «китаец» относился с почти презрительным равнодушием. Смотрел как на безликую массу. Обращал на кого-нибудь внимание не скоро и не просто, лишь тогда, когда человек заметно продвинется вперед в штурме «китайской стены».

К Андрею он пристальнее стал приглядываться еще в конце первого года. Парень привлек к себе внимание старика, казалось, не столь уж и существенным достижением  умением старательно и красиво чертить иероглифы. По правде говоря, тогда это даже удивило неопытного парня, он еще не знал, что один и тот же иероглиф может обозначать кроме основного еще какие-то понятия. Свое внимание к студенту гномик выразил не похвалой. Он просто решил перевести парня на следующую ступеньку своей методической схемы.

 Настоящие писатели,  сказал он,  придерживаются двух законов в своем труде: а) ни дня без строчки и б) каждый день открой для себя хоть один из секретов мастерства. Первое понятно. Второе нуждается в объяснениях Ты берешь самую лучшую вещь, принадлежащую кому-то из любимых твоих писателей, и начинаешь читать. Читаешь в первый, во второй, третий, наконец, в десятый двадцатый раз до тех пор, пока она не перестает тебе нравиться, надоедает и ты даже начинаешь замечать те нити, которыми она сшита

 Ну,  недоверчиво улыбнулся на это немного уже напрактикованный Андрей,  не так просто обнаружить, скажем, у Чехова эти «нити», хоть сто раз перечитывай.

 А все же чем-то они сшиты, даже у самого Чехова! Первое правило  обязательное правило, применяется оно просто. А вот второе в нашем деле применяется наоборот. И результаты его применения должны быть противоположными. Вот.

«Китаец» вручил Андрею небольшой сборничек рассказов Лу Синя в оригинале.

 Вот. Некоторый запас для чтения ты уже накопил. Читай. Раз, два, три раза Каждый день. Сначала  чтоб в общем схватить содержание. Поняв, о чем идет речь, читай повторно, всматривайся, вдумывайся, вгрызайся глубже. Пока сквозь общее содержание рассказа не увидишь настоящую, нерасчлененную красоту естественного единения содержания и формы. До тех пор, пока не почувствуешь глубокое эстетическое наслаждение, пока не начнет произведение нравиться тебе в оригинале так, как может понравиться и увлечь рассказ Чехова. Только тогда раскроются перед тобой секреты красоты чужого языка, чужого мира и глубинное содержание каждого иероглифического знака.

С каждым днем он все глубже входил в эту «китайскую грамоту» и постепенно начал одерживать свои маленькие, не очень заметные, но ежедневные победы над языком, иероглифами, над сопротивлением материала и, главное, над самим собою. Ощутил наконец вкус, радость понимания, радость открытия, уверенность в том, что осилит, вытянет.

В том году во время каникул, проведенных в Терногородке,  отпуск в институте ему дали короткий, всего один месяц,  Андрей помогал матери, в свободные минуты купался в речке, но чаще всего работал в поле, на уборке урожая. В том году урожай впервые на коллективном поле выдался по-настоящему обильным, буйным, и дорог был каждый рабочий человек. К тому же аванс на трудодни в виде свежего помола выдавался людям сразу же после работы, каждый день, тут же, в поле, и Андрей имел возможность заработать для матери какую-то малость муки и зерна, которая для нее, одинокой, вдобавок к ее собственному заработку будет составлять ощутимое прибавление на весь следующий год.

Всюду, где бы теперь ни находился, Андрей не разлучался с Лу Синем и Конфуцием. Эти небольшого формата томики, написанные странными, не виданными в Терногородке знаками, не прошли мимо внимания односельчан, как он ни прятал их от стороннего глаза. Они неизменно вызывали любопытство, удивление, а то и дружеские насмешки. И неудивительно. Ведь, наверное, с тех пор как существует Терногородка, люди столкнулись здесь с не известной никому «китайской грамотой» впервые Читал, десятки раз перечитывал рассказы Лу Синя, афоризмы Конфуция, стихи Ли Бо, пока не начинало казаться, что вот «стерпелось  слюбилось» и что терпение и труд все-таки взяли верх.

За работой, за летним отдыхом на реке и в степи постепенно восстанавливалось душевное равновесие, а вместе с ним укреплялось здоровье, ощущалась бодрость, ровное настроение. И хотя образ Евы все еще стоял перед его глазами, заполняя собой каждый просвет между работой и учебой, все же становился с течением времени все менее реальным, превращаясь в нечто идеально-поэтичное, навеянное весенними соловьиными чарами. И чем больше углублялся он в учебу, тем ее образ реже и реже мучил его.

В последние дни пребывания в Терногородке, уже собираясь в дорогу, Андрей вспомнил своего гномика-«китайца», вспомнил не без некоторой приятности и с удовольствием подумал, что месяц отпуска не бесследно прошел также и для «китайской грамоты».

Осенью того же года Ева поступила в Алма-Атинский медицинский техникум: В этом ее поступке тоже была, конечно, какая-то своя закономерность, хотя Еве и казалось, что произошло это совершенно случайно. Просто подвернулась под руку газета с объявлением о приеме в высшие и средние учебные заведения, бросилось в глаза, чем-то заинтересовало именно это  о приеме в медтехникум. Из МТС ее отпустили с хорошей характеристикой, чем сумели помогли, а экзамены оказались на удивление легкими. Теперь у нее была хоть небольшая стипендия. При техникуме было общежитие, и она имела возможность подработать, дежуря в городской больнице то ночной, а то сменной  раз в три дня  санитаркой.

С этого времени человечество словно бы повернулось к Еве той своей стороной, на которой видны были лишь недуги, а то и смерть, вызывая в ее сердце жалость и глубокое сочувствие к людям. И она, молодая девушка, невольно проникаясь сочувствием к больным, начала ощущать себя не просто сестрой милосердия, а чем-то вроде матери «утоли моя печали», облегчающей людские страдания. Это сравнение ей нравилось, приносило душевное равновесие и в конце концов относительное спокойствие. Наконец-то нашла себя окончательно и навсегда. Человечество в ее представлении разделилось на две половины  больную и здоровую. И здоровые интересовали ее теперь постольку поскольку Больные же всегда страдают. Она и сама, несмотря на молодость, много страдала. Поэтому вся ее любовь и внимание были на стороне больных. И именно поэтому работа и учеба давались ей легко. Она начала смотреть на каждого человека как на совершенное, удивительно сложное творение природы. И даже нудная латынь, словами которой обозначен каждый сустав, каждая косточка, чуть ли не каждая клетка человеческого организма, звучала для нее как музыка. Училась, с увлечением работала, не замечая того, как за любимой работой приглушались и затягивались давние душевные раны, как с каждым днем расцветает она духовно и физически, становится настоящей красавицей и все чаще привлекает к себе горячие, восхищенные взгляды. Но сама она, удивляя своих подруг-сокурсниц, оставалась неизменно равнодушной ко всем этим взглядам и прямым попыткам ухаживать за ней.

Все дальше и дальше уходила в прошлое глухая и милая Петриковка с ее жаркими соловьиными ночами и вишневым цветением. Воспоминания о Петриковке в конце концов перестали бередить душу болью, перейдя в тихую печаль, смешанную с ощущением радости: была же и в ее жизни юная весна и жаркая любовь!..

Так, в добровольном, почти неосознаваемом, а потому и необременительном «монашестве» прошли, как показалось ей, не такие уж и долгие семь лет. Ева успешно закончила техникум и как отличница в числе пяти процентов, которым это разрешалось без отбывания обязательного стажа практической работы, поступила в медицинский институт.

В начале третьего институтского курса, поздней, но еще знойной алма-атинской осенью, подруги затащили Еву на какой-то кинофильм, который она еще не успела посмотреть. Ленту прокручивали в институтском актовом зале. Людей собралось не много. В помещении стояла еще дневная духота. За спиной в темноте стрекотал киноаппарат. На белом полотнище экрана мелькали, не запоминаясь, кадры киножурнала. Один, другой, третий Мелькнуло на миг название «Халхин-Гол». Прошла наискось колонна красноармейцев. Загрохотал танк. Начали вспыхивать на широком поле черные столбы взрывов. На весь экран промелькнуло лицо монгольского маршала Чойбалсана. Еще какие-то военные. Еще И вдруг стрекотание аппарата за стеной прекратилось. В зале воцарилась тишина. Но экран не погас, на его полотне мертво застыли  кого в какой позе настигла эта неожиданная остановка  несколько военных. Двое наших и трое или четверо монгольских командиров, а в центре этой группы плечистый, с обрюзгшим и насупленным лицом японский полковник или генерал. И рядом с ним, почти на голову выше японца, стройный, в аккуратно подогнанной форме рядового красноармейца, без фуражки, с зачесанным назад нестриженым чубом, стоял и пристально смотрел прямо в зал, прямо на Еву Андрей Лысогор, ее Андрей

Назад Дальше