Еще не совсем стемнело, когда Матрена Ивановна подоила корову, сама отнесла молоко непрошеным постояльцам и на обратной дороге наглухо закрыла все ставни в доме.
Как только угомонился Митенька и задремала Елена, мать собрала на стол в кухне и тихонько подняла партизана. Он вылез из подпола, заспанный, повеселевший, лохматый. Мать подала ему чистую, заштопанную рубаху, велела умыться за печкой и садиться с ними вечерять.
Втроем, перешептываясь, они уселись в кухне за стол, мать вынула из печи чугун картошки и топленое молоко. Света не зажигали и старались совсем не шуметь.
Страшусь нынче весь день, горестно призналась мать. Сами-то мы попривыкли, насколько душа терпит А как тебя в подпол спустила, ну, скажи, места себе не найду, словно у меня за плечами все время стоит кто-то
Партизан посмеивался, то и дело пристально оглядываясь на окно, выходившее во двор. Ел он быстро, жадно, просил прощенья и снова лез в чугун. Насытившись, рассказал наконец про Димитрия.
Увел он меня сразу в кусты, стал спрашивать. Я ему сразу про сынишку самый тяжелый камень выложил. Вижу, побелел весь. «Вылечим», говорит. Ну, потом, конечно, про отца сказал. Тут он молчал долго. Ветка у него вязовая в руках была изгрыз всю. «Зря, говорит, отца застрелили, не успел он ничего понять. Если бы, говорит, не застрелили, может быть, от этого дня и началась бы его настоящая жизнь». Вы бы его, матушка, не узнали, Митю-то: в бороде он. Черная борода и прямо от ушей растет.
Значит, на отца стал похожий, задумчиво уронила мать.
Ей вот, сестренке, велел сказать: не боится пусть идет. Впрочем, говорит, как мать скажет. Очень он вас уважает.
А я уж и собрала ее, благословила, так же, словно невзначай, проговорила мать, и парень быстро, пристально взглянул на Клавдию.
На улице стемнело. Мать первая встала из-за стола, обняла и поцеловала сначала дочь, потом партизана и подала Клавдии плотный темный мешок с наплечным ремнем. Все вышли в сени. Тут, в полной тьме, произошло последнее расставанье. Клавдия порывисто ткнулась лицом в плечо матери, поцеловала ее куда-то в подбородок.
Оторвалась со стоном, горестным, но тихим.
Мать отворила дверь, постояла на крыльце и сделала знак: идите.
Партизан, а за ним Клавдия скользнули с крыльца и пропали в яблоневом саду у соседей.
Мать долго стояла, опустив голову, не шевелясь, потом тяжело взошла по ступеням и медленно задвинула засов.
19441970
УТРЕННИЙ СВЕТ
I
Москва показалась на рассвете.
Пароход остановился перед тяжелыми воротами шлюза и стал медленно подниматься на журчащей, мутной воде, Вера напряженно и чуть тревожно смотрела, как в клокочущую пучину постепенно уходят бетонные стены, промасленные и будто запотелые.
Москва, смотрите, Москва! раздался за спиной чей-то восторженный, почти испуганный возглас.
«Где? Где?» едва не крикнула Вера, но вовремя сдержалась.
Москва неторопливо, почти торжественно разворачивалась перед нею в ясном, голубоватом свете весеннего утра, огромная, пестрая, привычная. Нет, не совсем привычная, а неуловимо в чем-то изменившаяся.
Пароход приближался к пристани. На сером асфальте берега толпились встречающие, их было совсем немного. Высокая женщина стояла впереди, отдельно от всех, над ее головой трепыхался белый платочек. Еще бросался в глаза какой-то военный, приветственно размахивающий пилоткой. Вера сразу увидела и поняла, что ее Петра нет. Не успел, значит, приехать с фронта.
Она вышла почти что последнею. С трудом пробившись сквозь радостно-бесцеремонную толпу, прошагала в скверик возле пристани и обессиленно опустилась на покривившуюся, облупленную скамью. Надо было унять сердце, немного прийти в себя. Она одна, одна, нет с ней ее Петра, нет и никогда не будет сына.
Мальчик в солдатской шинели таким она видела Леню в последний раз, перед отъездом своим на Урал. Видела и больше не увидит. Никогда, никогда не увидит.
Она подняла голову, вытерла глаза. Прямо перед ней стоял стройный тополек. «Весна» тоскливо удивилась Вера и опять вытерла глаза. Тополек радостно и наивно показал ей свои яркие, младенчески сморщенные листочки.
Пристань опустела и жила теперь обычной, будничной жизнью: где-то далеко перекликались голоса, где-то натужно скрипела лебедка и глухо урчала грузовая машина. Вера откинулась на спинку скамьи и закрыла глаза. Ей-то некуда торопиться, никто ее не ждет.
Внезапно припомнилась другая весна, ставшая уже недостоверно-далекой. Это перед самой войной было: Петр сидел тогда над своими чертежами, а Леня сдавал экзамены на аттестат зрелости. «Мои мужчины!» с гордостью говорила она, хотя Леня был еще мальчишкой, самым озорным во дворе. Мужать ему пришлось после, когда он надел солдатскую шинель
Вера с трудом подавила стон. В то же мгновение в ушах резко и требовательно прозвенел трамвай. Надо идти. Вера не знала, как она переступит порог пустой квартиры, но идти все-таки надо
Трамвай довез ее до знакомой остановки, и она покорно, как бы обреченно, зашагала по бульвару. Голову подняла, только когда должен был показаться их дом.
Да, вот он. Сквозь негустую, еще радужную листву сада мелькнули белые колонны, испятнанные выцветшей камуфляжной окраской. Не совладав с дыханием, Вера опустилась на скамью. Озабоченные, суровые люди торопливо сновали мимо, на нее никто даже не посмотрел. Она встала и быстро, не оглядываясь, перешла через улицу.
Во дворе ее все-таки заметили.
Здравствуйте, тетя Вера! услышала она звонкий голосок и с удивлением глянула на высокую девочку с длинными золотистыми косами. Это была соседская Леночка, Елка. Только как она выросла, покрасивела! Вера улыбнулась ей и нерешительно подошла к двери своей квартиры.
Через двор уже бежала женщина в пестром халатике и хлюпающих тапочках. Это была Катенька, Вера знала, что она комендантом дома работает.
Гремя связкой ключей и беспрерывно оправляя густые каштановые волосы, Вера словно сквозь сон вспомнила Катенькину привычку машинально оправлять волосы, комендантша проводила Веру в затемненные, пахнущие сыростью комнаты и распахнула одну штору.
А у меня Сергей тоже давно не пишет больше двух лет, сказала она ровным голосом, с любопытством разглядывая Веру: видно, к своей беде Катенька давно уже привыкла.
Вера промолчала, подумала: во дворе знают, что Леня убит.
Располагайтесь, хозяйственно сказала Катенька и, подоткнув ладошкой непослушные волосы, сразу исчезла.
Вера поставила чемодан, сняла пальто, подошла к пустой вешалке, остановилась Нет, вешалка не совсем пустая: в темном уголке сиротливо уместились длинная брезентовая роба и старый мальчишеский плащик. Задрожавшими руками Вера ткнула мимо вешалки свое пальто, и оно мягко упало на пол. Ничего этого Вера не приметила, ее настигло воспоминание, острое и безжалостное, как удар ножа. Было это лет двадцать назад: в такой же вот ясный весенний день они въезжали во двор на извозчичьей пролетке, и на руках у Петра, молодого, сконфуженного, счастливого, лежал новорожденный сын, их Леня
Вера уткнулась лицом в мужнюю и сыновнюю одежки и глухо, захлебываясь, застонала. Ну что ж, теперь ведь никто ее не видит.
С трудом справившись с собою, она подняла с полу пальто, на нем серели длинные полосы пыли. Она огляделась: пыль повсюду лежала толстым слоем. Скорей за уборку! Надо успеть до приезда Петра, ведь он написал, что краткий отпуск обещан ему твердо.
Она принялась за привычную работу, отдавая ей только ловкие руки хозяйки, сама же продолжала жить в мире далеких воспоминаний. Теперь стали они отрывочными и уже не ранили, а вселяли глубокую боль.
Руки остановились лишь на мгновение, когда она протерла помутневшее зеркало: на нее глянуло худое, усталое, сероглазое лицо, кудрявые волосы сильно поседели, почти побелели на висках. Осенью, в день Веры, Надежды и Любови, ей исполнится сорок лет. Половину жизни, прожитой ею, она отдала семье, Петру и сыну
К вечеру, отдохнув и переодевшись, она вышла во двор.
Тут каждый уголок был знакомым, обжитым, почти родным: за три года ее странствий как будто ничего не изменилось. Но, приглядевшись, Вера поняла, что ошибается. В садике не стало песчаных дорожек и цветочных клумб: и здесь и на теннисной площадке чернели только что политые грядки, на которых едва пробивались реденькие всходы. И садик и теннисная площадка обнесены были кривой, беспорядочной изгородью из металлических прутьев, водопроводных труб и каких-то старых коек, поставленных на ребро. Ржавое это старье обидно темнело под высоким весенним небом рядом с ребячески-яркой зеленью деревьев.
Женщина в белой вышитой косынке, трудившаяся над грядкой, подняла голову, и Вера тотчас же узнала Евдокию Степановну, швею из второго подъезда.
Верочка! негромко вскрикнула Евдокия Степановна, и ее исхудавшее, энергичное лицо подобрело от улыбки. Приехала?
Здравствуй, Дуняша
А ты проходи сюда, Евдокия Степановна приветливо взмахнула обеими руками, перепачканными землей. У нас, видишь, все скамейки зимой в печках пожгли. Теперь тут вот единственное сиденье.
Евдокия Степановна показала на сооружение из двух березовых кругляков и длинной неструганой доски. Скамья эта стояла на невысоком неровном холмике.
Спасибо, пробормотала Вера, поднимаясь на холмик.
Она села на скамью и огляделась.
Да ведь это бомбоубежище, сказала она, медленно вспоминая, что здесь, когда она уезжала в эвакуацию, копали щель.
Да, да, подтвердила Евдокия Степановна и внимательно глянула в неподвижное лицо Веры. Теперь уж не бомбоубежище, а цветничок.
У входа в бомбоубежище в темном и сыром сумраке топорщилась сухая щетинка прошлогодней полыни и валялись осколки кирпича. Только макушка холмика, где стояла скамья, была тщательно расчищена, посыпана песком и оторочена черными, узенькими цветочными грядками. Цветник на бомбоубежище! Вот какая она стала, Москва!
Во двор гурьбой высыпали дети. Вера едва их узнавала. Крошечная крикливая девчушка с золотистой гривкой, кажется, еще лежала в коляске, когда Вера отправлялась на Урал. Как же ее зовут? Кажется, Наташей зовут, Наталкой. Дети играли в войну. Кто-то из них пронзительно закричал, должно быть изображая сирену, а все остальные повалились на землю и с артистически разыгранным страхом глядели в сияющее небо.
Вера слабо улыбнулась, стараясь подавить, отодвинуть, запретить себе другое воспоминание. Ведь Леня тоже Но воспоминание тотчас же опалило ее: Леня, ее мальчик, гибкий, как тростинка, принимает на себя мяч, серые милые глаза его щурятся, и русый тугой завиток на виске золотисто блестит на солнце.
Долгая, острая боль опять пронзила ее всю, свет кругом померк, и она вдруг осталась одна в пустой глухоте горя. Она даже головой затрясла: не надо, нет, не надо! Почему сын вспоминается ей маленький, это ведь больнее, еще больнее!
Но прошла секунда, другая, и к Вере понемногу стали возвращаться звуки, свет солнца, ветер, бережно шевеливший волосы.
Она выпрямилась, провела рукой по лицу.
Евдокия Ивановна по-прежнему возилась на грядке с рассадой, на поникших листочках светились капли воды. Дети кричали где-то в глубине сада. Вера глядела не отрываясь в солнечный простор двора, ей показалось, что в раскрытых воротах сейчас появится Петр. Она даже встала, подумав, что надо его встретить. Но именно в этот момент Евдокия Степановна поднялась, отряхнула руки и направилась к цветничку.
Они уселись рядом на низкой скамеечке. Евдокия Степановна взглянула на Веру маленькими, глубоко запавшими глазками.
Приехала, значит Ну, ничего.
Вера не нашлась что ответить, только прикусила губу и отвернулась.
Ничего, сурово, не успокаивая и словно не жалея, повторила Евдокия Степановна, передохнешь, в квартире уберешься, и надо тебе на люди выходить.
Вера опять промолчала. Эта женщина так смело и прямо притрагивается к ее боли! По какому праву? Она вопросительно взглянула на швею.
Одна будешь сидеть никто тебе не откликнется в пустоте-то, тихо, глядя прямо перед собой, сказала швея. Не затаивай беду, она, как ржа, разъедать будет.
Она скорбно подняла реденькие брови и вздохнула.
Люди, может, и не скажут ничего. Один на тебя взглянет, другой за руку возьмет.
Дуняша Вера задохнулась от слез, мучительно стоявших у нее в горле. Дуняша, если бы так было!
Так оно и есть.
Она, как видно, неспроста говорила. Но что же у нее-то могло случиться? Овдовевшая в молодости, она работала в швейной мастерской и мирно воспитывала единственную дочку Как же звали ее девочку или теперь уже девушку?
А главное себя надо занять, строго и как будто даже недоброжелательно проговорила Евдокия Степановна. Да ведь и придется: до прописки только погуляешь, а потом мобилизуют.
Мне аттестата хватит, горестно ответила Вера. Много ли одной надо
Нельзя тебе одной. После такой-то семьи Стены съедят. Слушай-ка, иди к нам в мастерскую, а?
Не работала я никогда так-то. Не сумею.
Сумеешь, чего испугалась? усмехнулась Евдокия Степановна. У нас почти все от кастрюлек пришли. Ну, чего ты на меня смотришь? Тонкие губы Евдокии Степановны горько дрогнули. Вот я первая такая, как ты. Ирку-то мою помнишь? Иль уж забыла?
Вера с необычайной ясностью вспомнила дочь швеи Ирочку, ее тоненькое, милое личико
Без вести Целый уж год разыскиваю, сказала Евдокия Степановна и с силой прижала к груди сухой, темный кулак: верно, очень у нее заколотилось сердце. Парень гибнет это все-таки А тут ведь девчон девчонка. Голос у Евдокии Степановны потускнел от слез. Для нее и на свете-то жила. Доброволицей Ира пошла, связисткой.
Они помолчали, словно бы помянув милую девушку Ирину. Но, быть может, она и жива? Как это трудно ждать и не ждать, надеяться и отучать себя от надежды, от желаннейшего чуда надежды.
Когда Вера подняла голову, Евдокия Степановна глядела мимо нее, на серые громады домов, среди которых еще просачивались последние лучи солнца.
Ну, нас этим не свалишь, медленно проговорила она.
Вера смотрела на Евдокию с удивлением и нежностью. Ей хотелось взять и крепко пожать ее темные, натруженные руки. Вместо этого она сказала неловким, деревянным голосом:
Я подумаю о мастерской, Дуняша Она хотела прибавить «милая», но не сумела.
Отдохни, приберись. На той неделе утречком как-нибудь зайду за тобой. Спишь-то поздно?
Значит, и думать было нечего! Евдокия Степановна считала вопрос решенным. Может быть, так и лучше
Они расстались у парадного, и Вера еще долго стояла, раздумывая, около своей двери. Вот она и услышала смех детей, и посидела в цветнике над бомбоубежищем. Ей и в самом деле не так уж страшно теперь войти в сиротскую свою квартиру.
II
Вера проснулась от ощущения, что над ней кто-то стоит. Она открыла глаза и увидела мужа в военной фуражке, странно изменившей его лицо, запыленное и темное от загара.
Вера села и протянула к нему руки.
Ей казалось сейчас заплачет, упадет к нему на грудь. Но она только вскрикнула:
Петя! и, вскочив, помогла ему раздеться.
Тебе умыться, умыться надо! слышала она свой торопливый, вздрагивающий голос. Возьми вон там полотенце, я сейчас завтрак приготовлю.
С бьющимся сердцем она смотрела, как он умывается: наберет полную пригоршню воды и с силой шлепает по лицу, отчего брызги летят во все стороны (она вспомнила эту его привычку и как, бывало, сердилась на него). Вот и шею по-своему трет скрученным полотенцем, докрасна: как будто они совсем не разлучались и ничего не случилось.
Петр подошел и бережно ее обнял.
Я опоздал, Веруша. Он глядел на нее воспаленными от бессонницы глазами. А приехал всего на четыре часа, от поезда до поезда.
На четыре часа? повторила она с испугом.
На его худом лице появилось новое, суровое выражение человека, живущего на войне. В остальном он был тот же, привычный, ее Петр: во всем облике его, сорокапятилетнего человека с некрасивым, голубоглазым, сосредоточенным лицом, большими, ловкими руками и тяжеловатой походкой, легко угадывался русский крестьянин.
Сколько же надо было рассказать ему за эти четыре часа! «Люблю его, всего люблю, навсегда!» думала Вера, хлопоча над сковородкой с шипевшим салом, а вслух говорила о каких-то пустяках о пароходе, о Катеньке, о грядках.
Слушал ли он Веру? После какой-то фразы, совсем уж незначительной, она обернулась и смолкла. Петр стоял к ней спиной и смотрел в окно, плечи у него были высоко подняты, словно в мучительном каком-то усилии.
Вера подошла, замерла сзади него, и именно тут Петр не выдержал, плечи его дрогнули.
Тогда, не колеблясь более, она повернула его и с силой прижала к себе его голову.