Воронов молодцевато разгладил усы и засмеялся. Толя вопросительно взглянул на него, не удержался, тоже захохотал и, махнув рукой, повалился в постель. Через минуту он уже крепко спал, завернувшись в одеяло с головой.
Вот и славно. От всех бед один ответ: спать и вся недолга.
Тогда и Вера засмеялась, таким нелепым, милым и молодым был влюбленный Толя. И совсем не казались ей кощунственными смех, и любовь, и шутка в этой палате. Такова была сама жизнь, вечно молодая, пестрая и счастливая, несмотря ни на что
Вера вышла из госпиталя задумчивая, умиротворенная. Если б она знала все это на Урале, все, о чем рассказывал Воронов, ей бы легче там прожилось
XI
Вере пришлось неотлучно пробыть в госпитале около двух недель. Шитье у нее было утомительно-однообразное, и она делала его с привычным прилежанием. Она старалась как можно скорее закончить работу, но про себя решила ни за что не расставаться со своей четвертой палатой: она может навещать госпиталь в выходные дни, а иногда и по вечерам.
В палате она чувствовала себя все увереннее, все смелее. Она была нужна там, ее каждый раз ждали. Она писала письма, исполняла мелкие поручения, читала вслух.
Иван Иваныч был старше ее всего на несколько лет, но она никак не могла относиться к нему как к сверстнику, он почему-то казался ей человеком другого поколения.
Это было счастливое и нужное ей знакомство, может быть даже дружба. Она как будто очень давно, с детства, знала Ивана Иваныча. Он часто читал ей письма из деревни, в них писали, какая нынче рожь, и травы, и яровые, и Вере все это было тоже понятно и близко, словно она получает и читает письма из своего родного дома, которого ведь давно уж и не было у нее.
Иван Иваныч при ней в первый раз поднялся с постели и пошел, тяжело опираясь на один костыль. Он оказался ниже, чем она думала, но очень широк в плечах. Теперь они часто гуляли вдвоем по светлому коридору госпиталя, и она бережно поддерживала его под свободную руку. В последних письмах родные Ивана Иваныча стали писать ей поклоны.
Васенька все еще лежал пластом, и однажды Вера увидела, как Толя, краснея от натуги, нес его в кинозал на руках, словно ребенка.
Васенька встречал ее застенчивой улыбкой, несколько странной на его твердых, горько растянутых губах. Он любил беззлобно подшутить над Иваном Иванычем или над Толей, но что-то таил про себя, чего-то ждал.
И вот однажды она увидела его совсем другим, откровенно, по-мальчишески радостным, услышала его громкий смех. Он шепнул ей в тот день, что его наконец просветили рентгеном: кости на обеих ногах срослись хорошо, и одна нога наверняка будет служить нормально.
Я, Вера Николаевна, слесарь-инструментальщик по шестому разряду, добавил он, и Вера поняла, что он празднует свое возвращение в жизнь, в котором далеко не был уверен.
В этот день она долго просидела возле него, написала под диктовку письмо его матери в Пензу. Когда же уходила, Васенька снова подозвал ее, сунул в руки треугольный конверт и, весь вспыхнув, так умоляюще посмотрел на нее, что она невольно спрятала письмо в рукав, чтобы никто больше не увидел, и шепнула, что пошлет заказным: она поняла, что это было особое, заветное письмо Васеньки, может быть, к девушке, к невесте
Максим тоже поднялся с постели и бродил по палате, худой, возбужденный, неуклюже вися всем телом на костылях. Мать прислала ему письмо с поклонами до сырой земли и с благословениями. На страницах письма лиловели потеки от слез: мать никак не могла приехать идет сенокос, потом поспеет рожь, а в колхозе остались одни бабы да ребятишки. Максим погрустил, написал длинный ответ, а потом, как видно, успокоился.
Веру он ждал каждый раз с мальчишеским нетерпением, жадно слушал, когда она рассказывала о чем-нибудь или читала, и молча ходил за ней всюду, стуча костылями и смущенно улыбаясь. Вера старалась непременно что-нибудь принести ему цветок, пакетик с ягодами или домашнюю лепешку. Она заметила, что все относились к Максиму с особой бережностью, как к самому младшему.
Бесо давно получил ответное письмо от жены. Его читали всей палатой и не могли понять, как же решила Елена страшный для Бесо вопрос: любит ли, жалеет ли она его, нужен ли ей безногий?
Они поженились незадолго до войны, у них еще не рождались ребята, а Елена, по словам Бесо, была очень молодая и к тому же красива. Вот в чьих руках была судьба безногого солдата.
Письмо жены ласковое, длинное и туманное окончательно его растревожило. Товарищи по палате сразу подумали, что дело неладно, но дружно твердили Бесо, что Елена просто не сумела написать, это ведь случается с женщинами, особенно с молодыми и болтливыми: раскудахталась, а про дело-то и забыла.
Бесо посоветовали показать письмо Вере: она, как женщина, скорее в нем разберется. Но он наотрез отказался, и Вере, которая знала обо всем со слов Толи, приходилось делать вид, что она ни о чем не слышала.
Общими силами Елене было написано еще одно письмо, и Бесо снова погрузился в мучительное ожидание. Для себя Бесо решил: если выпишут его из госпиталя в скором времени, он ни за что не поедет домой, а попросится на житье в подмосковный дом инвалидов, Елене же сообщит новый адрес. Если любит приедет и возьмет. Если нет не надо. Ремесло Бесо оставалось при нем: он был замечательным мастером-сапожником.
Вера становилась в тупик перед горем Бесо. Он то молчал, смущая ее среди самого непринужденного разговора своим странным взглядом, то вдруг раздражался, и она слышала его сердитые замечания сестре или пронзительный шепот, относившийся к его соседу веселому, безалаберному Толе.
Когда она читала, Бесо слушал ее со вниманием, но даже это внимание казалось ей недружелюбным. Он немного оживлялся, когда Иван Иваныч нарочно заводил разговор о кавказских горах, о море, которое он видел из окна госпиталя.
XII
Тенистая аллея старого бульвара встретила Веру сонным шелестом листвы. Вера вздохнула и прибавила шагу. Да, она никогда не была на Кавказе, о котором так хорошо говорил Воронов. А все-таки тосковал он по суровым вологодским лесам, по своей родине. Может быть, и Вера, попади она на Кавказ, вспоминала бы о березовых рощах Подмосковья
Нет, больше всего она любила клен, особенно осенний, красным с золотом клен.
Она подходила к дому и уже искала глазами в темной, по-летнему зрелой, сочной зелени сада широкие, лапчатые ветви клена: они свешивались над тротуаром, у самой калитки.
Неожиданно она увидела у калитки, под кленом, одинокую фигуру военного. Что-то дрогнуло в ней, и она почти побежала, еще не веря, боясь верить себе. Он стоял и смотрел, как она бежит к нему. Он был без фуражки, с заложенными за спину руками, и во всей его фигуре, немного понурой, угадывалось что-то такое родное, милое, невозможное ни в ком другом
Петя! издали вскрикнула Вера, почти влетая в его крепкие объятья. Петя!..
Ну, наконец-то!
Он посмотрел на нее долгим, серьезным, вопрошающим взглядом и поцеловал.
Я заждался тебя. Пропащая!
Они вспомнили наконец о прохожих, смотревших на них с любопытством, и, взявшись за руки, поспешно скрылись в темном дворе.
Знаешь, Петя, я думала о клене и вот, вижу, ты стоишь под кленом.
Он взглянул на нее, должно быть с удивлением, и сказал:
А я, Веруша, на целую неделю.
Она только стиснула его руку.
Как хорошо!
Когда он умылся и, раскрасневшийся, подошел к ней, она снова поймала его вопрошающий взгляд.
Где же ты пропадаешь, Вера?
Я? В госпитале.
Ты что же служишь?
Да, Петя. Работаю. В мастерской швейной
Швейная мастерская и госпиталь?
Да. Я ведь тебе писала.
Она нарезала хлеб, усадила его и сама села на свое хозяйское место за столом.
Я так не привык, чтобы ты куда-нибудь уходила из дому, сказал он, рассеянно принимаясь за еду. А Сергей ничего мне не рассказал про тебя. Знаешь, к нам в часть приехал Сергей, ну, этот теннисист с нашего двора.
Ну как он? спросила Вера.
Петр недовольно поморщился.
Злой И дурной какой-то: в пекло зря лезет.
Он положил вилку и сказал смущенной скороговоркой:
Знаешь, эта неделя была для меня такой неожиданной, я так обрадовался. Летел, как мальчишка
Петр жадно выпил чай, потрогал небритую рыжеватую щетину на щеках.
Значит, работаешь?
Да, Петя.
А я, по правде сказать, представлял тебя по-старому: сидит моя женка дома, тихонькая, кудрявая, и вяжет какие-нибудь башмачки ребячьи или фуфаечки. Ужасно это было хорошо так думать. Я по колено, а то и по брюхо в воде, мокрый, под бомбами, а зато женка вяжет ребячьи башмачки. Я даже не знаю, почему, но просто приятно было и все.
Но я решила, Петя возразила Вера. Если б ты знал, как мне там хорошо, около Зины, например. Зина это тоже швея.
Ну что же И тебе приходится ездить туда на трамвае?
Ну конечно
Вера нерешительно взглянула на него. Очень он был усталый и весь какой-то напряженный.
Ты смотри, Веруша, осторожно! просительно сказал Петр.
Что осторожно?
В трамвай на ходу не садись.
Вера даже всплеснула руками.
Господи! Из-под бомб приехал и еще не разучился думать о трамвае!
Я не то хотел сказать, серьезно поправился Петр. Он встал перед ней, ероша негустые волосы, весь серый от усталости и волнения. Ты, Веруша, ведь одна у меня осталась.
Знаю, не сразу смущенно шепнула Вера.
Им предстояло провести долгий вечер вдвоем, и Вера, снова чувствуя себя хозяйкой ожившего дома, быстро, ловко и охотно убирала в комнатах и даже сбегала в цветничок и сорвала один скромный цветочек на коротком хрупком стебельке. Она вложила цветок в широкую ладонь Петра, и он сказал глуховато:
Удивительно.
Это анютины глазки. Я пожалела еще рвать.
Я давно не держал в руках такого, сказал он, словно оправдываясь.
Попросив рюмку с водой, он бережно опустил туда цветок. Вера сварила крепкого кофе, который он так любил, опустила шторы и уселась у настольной лампы с вязаньем, которое она начала еще на пароходе, а потом забросила.
Петр отпивал кофе маленькими глотками, смотря на ее смуглые гибкие руки, на склоненную кудрявую голову с седыми прядями на висках.
Еще нежно и молодо было очертание слегка удлиненного ее лица, чистого лба и тонко вырезанных губ. Было в этом дорогом ему лице пугающее выражение невысказываемой и тем более разящей боли: внезапная, обморочная бледность, каменно сжатый рот, молчание, все укрыто, упрятано, и только глаза (об этом сама Вера, конечно, не догадывалась), только глаза кричат о боли. «Раненые глаза», как определил про себя Петр. Вот такой взгляд был у нее в первую их встречу.
А сегодня она была совсем другая и словно не все договаривала до конца. По правде сказать, он никак не мог представить себе Веру за швейной машиной в какой-то мастерской И нужно ли это, в сущности?
Он узнал и помнил ее молодой и красивой, ему она всегда казалась красивой, и теперь мог без труда вспомнить ее всякой: усталой, несчастной, злой, несправедливой, но никогда она не обманывала его ни в чем, даже в мелочах. «Принимай меня такой, какая я есть на самом деле», как бы говорила она.
Он верил ей и любил ее одну и сейчас еще нежнее и крепче, чем всегда. Он приехал к ней, чтобы еще раз взглянуть в ее серые горестные глаза, погладить седеющие ее кудри, услышать глуховатый грудной голос, который различил бы среди тысячи чужих голосов.
Каждая их встреча могла ведь оказаться последней. Он был уже ранен однажды, а недавно его контузило и засыпало землей так, что пришлось откапывать, а потом он отлеживался в санбате и даже начал было заикаться и глохнуть. Вере он не написал ни слова, но именно это и было причиной его неожиданной побывки.
Как странно вспоминать, что война еще идет, тихо сказал он и, помолчав, добавил: Гляжу на тебя, Веруша, и на вот это вязанье твое и как-то о войне забываю.
Вот и расскажи про войну. Нельзя же молчать и все таить про себя, сказала Вера с легким укором.
Он немного помедлил и заговорил о войне. Как долго, невысказываемые, копились в нем эти мысли, как они, оказывается, жгли его, радовали, мучили!
Уже давно минуло то время, когда он и его товарищи своими руками рушили мосты, русские мосты, созданные такими же, как и он, мастерами. Конечно, все будет построено снова и не кое-как, не на живую нитку, чтобы только пройти вперед, как это делают сейчас, а еще прочнее и красивее, чем раньше. По никогда не будет забыто страшное разрушение и стыд и муки тех дней и ночей.
Я тебе писал, что в партию вступил на фронте. Я коммунист теперь. Я вступил в партию потому, что мне это было совершенно необходимо. Тогда даже мысль о победе была далекой и трудной. Видела бы ты, как меня принимали. Сейчас же после атаки, один рекомендатель погиб, другой сидит весь перевязанный, грохот и вой кругом; все мы черные, как черти, потные, злые атака неудачная была и с большими потерями. Я успел только сказать, что верю в победу, а потому и вступаю. И мы наскоро протокол написали и опять пошли в атаку.
Он то придвигал к себе, то отодвигал рюмочку с цветком и, пристально разглядывая мирные бархатные лепестки его, не переставал говорить:
Я много видел, Веруша, даже слишком много для одного человека. Я видел разрушенную плотину Днепрогэса и Керченский ров тоже видел Что ты так на меня взглянула? Да, я видел, и не только Керченский И все это приживалось во мне, копилось Ни один человек, я думаю, не вернется с войны таким же, каким он вышел из дома. Но дело не в этом.
Он встал, заложил руки за спину и медленно прошел по комнате, стараясь не греметь сапогами.
Дело в том, что теперь мы непобедимы. Мы слишком много видели, мы слишком много пережили, чтобы еще когда-нибудь отступать. Да какое отступать!.. Мы идем вперед, и ничто, в самом деле ничто нас не остановит. Вот мы, саперы и строители, рабочие войны, если нужно, мы сутки стоим по брюхо в ледяной воде и строим переправы, вязнем в трясинах, валим лес под огнем. И никто не думает в эту минуту, что он всего только человек, что ему холодно и он устал так, как никогда в жизни не уставал, что смерть его ищет и может найти каждую минуту. Война это тяжкий труд, Веруша, и война это подвиг, кровь и смерть, и снова подвиг. Но мы словно стали бессмертными, потому что мы должны победить и покарать. Мы войдем в Берлин. Я верю, что и я тоже войду в Берлин. Я
Петр подошел к Вере, обнял ее за плечи, склонился и прошептал ей в ухо:
Мы с тобой, Веруша мы с тобой слишком много потеряли на этой войне, чтобы не верить
Вера опустила голову еще ниже и вдруг уткнулась в жесткий рукав Петра.
Ну вот, я и говорю Он растерянно погладил ее по голове. Ты у меня так редко плачешь, а это совершенно необходимо. У нас, случается, даже мужчины плачут Знаешь, ты устала, я сейчас все устрою.
Он принялся хлопотать усердно и неумело.
Вера тихонько отвернулась, глаза ее были мокры от слез, но в лице, все еще потрясенном, уже пробивалась, бродила несмелая улыбка. «Милый, с тобой мне не страшно»
XIII
День отъезда Петра быстро приближался, и Вера старалась совсем не отлучаться из дому. Евдокия сама вызвалась приносить ей дневную норму шитья и уносить готовое белье в мастерскую. Вера шила на своей машине. И еще ей непременно нужно было связать и сшить кое-что и для Петра.
Так и пролетела незаметно за хлопотами и разговорами короткая неделя, и пришел час расставания.
Петр сказал, что уезжает надолго, очевидно до конца войны.
Они почему-то не сумели как следует рассчитать время и пришли на перрон всего за несколько минут до отхода поезда. Прощанье вышло до того коротким, что Вера растерялась и только смотрела на Петра теми самыми «ранеными» глазами, каких он так страшился. Он поцеловал ее и шагнул на ступеньку вагона, потом вернулся и опять поцеловал, очень крепко, и шепнул ей:
На всякий случай, Веруша помни меня.
Она кивнула головой и, стараясь улыбнуться, помахала платочком. Рядом с ней безудержно плакала и по-ребячьи шмыгала носом какая-то молоденькая женщина. Это было очень заразительно. Но вот скрылся последний вагон, и Вера, словно в тумане, пошла по перрону, тихо плача, сталкиваясь со встречными.
Помни меня, помни меня шептала Вера, сжимая сумочку.
Она вышла на вокзальную площадь, остановилась. Кончился ее праздник. Снова она будет как и многие тысячи других женщин жить надеждой и ожиданием, жить «от письма и до письма» Но плакать не нужно.