Девятые врата - Эдишер Лаврентьевич Кипиани 19 стр.


Собранные с полу и склеенные обрывки образовали длинную коричневую гирлянду. Гизо закрепил один ее конец на серебристом диске магнитофона и начал аккуратно наматывать на кассету, не сводя глаз с череды склеенных кусков, ползущих один за другим. Какой-то из них содержал в себе потерянное и такое необходимое слово и, казалось, Гизо пытался увидеть это слово на гладкой матовой поверхности пленки.

 Готово!  сказал Леван, вытирая пальцы платком и невольно оглядывая пол, не осталось ли еще где-нибудь кусочка.

Волнение отца передалось и Гизо. Наступал решающий момент: если в этой склеенной пленке нужной записи не окажется, тогда

Леван старался не думать об этом, отгонял от себя недобрую мысль.

 Ты готов?

 Да, папа!

 Ну, давай посмотрим.  Леван проверил, правильно ли поставил Гизо кассету: все было в порядке.  Включаю,  сказал он.  Слушай внимательно, я могу пропустить.

 Хорошо, папа!

 Ты помнишь это слово?

 «Быть!..»

 Да Ну, слушай как следует

Леван быстро нажал на серую пластмассовую кнопку. Закрутились бобины, натянулась и поплыла пленка.

Отец и сын затаили дыхание.

Сначала раздались звуки рояля. Леван сразу вспомнил, что утром на студии записывали молодого пианиста. Худой горбоносый юноша, видимо, ревниво берег свою славу: замучил Левана  один пассаж заставил раз десять переписать. Потом выбрал наиболее удачную запись, остальную пленку Леван отрезал и выбросил. Вслед за роялем шла какая-то эстрадная песенка на иностранном языке. Потом магнитофон умолк  очевидно, Леван и Гизо собрали чистые куски пленки. И наконец, друг за другом пошли обрывки передач, готовившихся сегодня на студии:

«Радостно замирает сердце»

«Находясь в Москве, Норберт Винер заявил»

«Колхозники Нагомари в нынешнем году собрали»

И дальше  совсем уже невнятные обрывки слов, мелодий, эстрадной и симфонической музыки Только потерянного слова не было слышно.

Пленка кончилась.

Отец с сыном переглянулись.

Леван недоуменно развел руками, покрутил ладонями, словно грел их над огнем. Потом повернулся и еще раз беспомощно оглядел замусоренный пол.

 Куда же оно подевалось!  спросил Гизо.

Леван выглянул в окно: утром шел дождь, теперь туман уплыл в сторону Мамадавити, и его бледные клочья цеплялись за кустарник, покрывающий склоны горы; телевизионная антенна, построенная на Мтацминде, рассекала пополам бледный диск солнца.

 Улицы до сих пор мокрые,  проговорил Леван.  Сколько человек входило и выходило, кусочек пленки мог прилипнуть к мокрой подошве  и все!  Леван отошел от окна.

 Папа,  сказал Гизо,  а может, он не произносил этого слова, или ты поздно включил микрофон

 Все было в порядке,  махнул рукой Леван.  Я виноват

 Папа А если переписать отдельно следующее слово?

 Не понимаю

 «Не быть»?

 И что же?

Леван про себя усмехнулся; он понял, что хотел сказать сын.

 Убрать «не» и получится «быть»!

Леван подавил улыбку и терпеливо объяснил:

 «Не быть» произнесено совсем в другом регистре, почти шепотом. А если мы последуем твоему совету, то получится монотонное бормотанье, как у дьяка на клиросе Это поймет не только Уча Аргветели, но и самый обычный слушатель.

 Папа,  снова заговорил Гизо, он очень хотел что-то придумать, спасти положение и, главное, ему хотелось, чтобы инициатива принадлежала ему.

 Папа, ты ведь хорошо помнишь его голос, может, попытаться

 Ты думаешь, я не пытался?  Леван опять понял сына с полуслова.  До твоего прихода я битый час промаялся у микрофона  как заправский артист и так менял голос и этак, записывал, слушал себя И ничего! Конечно, я помню его голос Забыть его невозможно. Он до сих пор звучит у меня в ушах, но повторить его я не могу. Мое горло устроено по-другому

Внезапно дверь отворилась, и в студию заглянул коренастый лысоватый мужчина. Стекла его очков в коричневой оправе отражали дневной свет, проникавший через окно, и поэтому его глаз не было видно. Леван побледнел: это был председатель радиокомитета.

 Ну как, принял он тебя?  спросил председатель, стоя на пороге. Видимо, от ответа Левана зависело, останется он или уйдет.

 Принял, батоно Котэ!

 Да ты что!  Председатель закрыл дверь и вошел в студию.  Теперь отражали свет его крупные, белые зубы.  И ты записал?

 Да, конечно

 Так почему же не сообщил мне?

 Я только пришел и вот  смешался Леван, невольно кладя руку на плечо сына.

 О, Гизо, приветствую тебя!  воскликнул председатель.  Ты что-то зачастил к нам. Это, наверно, неспроста.  Председатель обернулся к Левану.  Не собирается ли он тебя сменить?

 Не знаю, может, собирается,  деланно рассмеялся Леван.

 Я видел на детской выставке радио, которое собрал Гизо Признавайся, не ты ли ему помогал?

 Нет, он сам сделал.

 Тогда будь осторожен!  улыбнулся председатель, ласково проводя рукой по волосам мальчика.

Отблеск его очков заиграл на металлической обшивке магнитофона.

 Что же ты записал?

 «Быть или не быть»

 О, прекрасно, прекрасно!  Председатель потер руки.  Он волновался?

 Очень, батоно Котэ!

 А все-таки?

 Сначала долго лежал в кресле и молчал Я подумал, что он забыл обо мне, потом встал Начнем, говорит. Прошелся по комнате, остановился у микрофона. Но как только я включил магнитофон, и бобины закрутились Он задрожал и не смог произнести ни слова.

 Ты смотри!

 Тогда мы решили закрыть аппаратуру простыней. Это он сам придумал. Я не ожидал, что он будет мне помогать, что ему так хочется выступить Мы повесили простыню так, чтобы он не видел магнитофона Он встал, приготовился Но опять ничего не получилось.

 Невероятно! Дальше! Дальше!

 Тогда он вышел в соседнюю комнату, пригласил меня туда. Может, говорит, здесь получится Извинился Я перенес магнитофон, все наладил. Смотрю, он стоит у окна, перед занавесом, одной рукой за него держится  так и начал монолог

 Да я слышал про этот занавес,  с грустью проговорил председатель.  Возле этого окна ему впервые стало плохо.  Наткнувшись на вопрошающий взгляд Левана, он продолжал:  Из театра он вернулся поздно Это было двадцать лет назад Хотел открыть окно. Что-то или кто-то там ему померещился, голова закружилась, он упал И больше Уча Аргветели в театре не появлялся Окно закрыли занавеской.

 Он больше не выходил на сцену?  спросил Левая.

 Однажды попытался. Весь сезон готовился. Я помню, что творилось в Тбилиси: все только и говорили о его возвращении в театр Но он с трудом доиграл первое действие, и его увезли в больницу.

 И сегодня,  сказал Леван,  закончив монолог, он рухнул в кресло, натянул одеяло и затих Я подумал Всякий бы подумал на моем месте, что он умирает

 В этом его болезнь и заключается.

 В чем же, батоно Котэ?

 Ему кажется, что он уже ничего не может Стоит ему что-нибудь сделать, как он ложится и застывает, как будто истратил весь запас сил. Вся беда в том, что он не только по отношению к себе так подозрителен. Он так и глядит тебе в глаза: не обманываешь ли ты его, не смеешься ли над ним  Председатель замолчал и спустя некоторое время спросил встревоженно:  Не совершили ли мы ошибки?

 Что вы, батоно Котэ, вы сделали доброе дело. Бесценная запись останется людям.  Леван невольно покраснел.  Он просил поблагодарить вас за внимание и память.

 Ты правду говоришь?

 И кроме того, кто знает, что может случиться. Ведь каждый день  Леван не закончил своей мысли.  Я сказал ему: если вы себя неважно чувствуете, мы сделаем запись в другое время. Он испугался, схватил меня за рукав: нет, говорит, давайте сегодня

 Он играл?

 Не понимаю.

 Я спрашиваю, играл ли он, когда читал монолог? Двигался?

 Нет, стоял, иногда чуть заметно покачивался

 Может, как раз в это время он играл,  с грустью проговорил Котэ,  думал, что играет и видел свою игру, а ты, конечно, ничего видеть не мог Запись он прослушал?

 Я предложил ему, но он так разволновался Руками замахал: нет, говорит, не надо Я больше не напоминал об этом.

 Избегает, боится,  сказал Котэ,  чувствует, что голос уже не тот и не хочет поверить окончательно.

 Вы не хотите послушать, батоно Котэ?  неожиданно вырвалось у Левана, и он едва не прикусил язык: конечно, в обычное время он должен был предложить председателю прослушать запись, но он забыл, что

 Сейчас я спешу,  сказал Котэ, направляясь к выходу. У Левана и Гизо отлегло от сердца.  Прослушаю завтра утром Передачу назначим на двенадцать часов. Хорошо, что я вспомнил: надо будет позвонить сестре Уча Аргветели и предупредить ее.

Председатель вышел и тут же снова заглянул в дверь:

 У тебя нет сегодняшней «Правды»?  спросил он у Левана.

 К сожалению, нет.

 Французы в Сахаре атомную бомбу взорвали.

 Ну и дела!

 Вот именно!  покачал головой Котэ и закрыл за собой дверь.

Леван снова засуетился, снова беспомощно оглядел пол. Тревога его усилилась, ибо теперь он точно знал срок  к завтрашнему утру он должен исправить свою ошибку. Но возможно ли ее вообще исправить?

 Папа,  снова заговорил Гизо,  а может, ты пойдешь и объяснишь, так, мол, и так, извинишься В конце концов надо записать всего лишь одно слово

 Ты с ума сошел!  Леван обернулся к сыну.  Куда я должен пойти?

 К Уча Аргветели Извинишься, скажешь, что

 Ты слушал дядю Котэ?

 Слушал.

 Значит, плохо слушал Аргветели ведь не поверит, что я случайно отрезал кусок пленки Решит, что он плохо прочел, что нам не понравилось, никому не понравилось, и мы ищем повода заставить его прочесть монолог лучше Нет, это его поразит в самое сердце!

Леван надел шапку.

«Папа что-то придумал»,  решил Гизо и тоже поднялся. Они вместе вышли из студии и спустились по лестнице.

Солнце высушило северную сторону проспекта Руставели, и прохожие теснились на этом тротуаре. Южная сторона казалась темной от тени, отбрасываемой домами, и от неиспарившейся влаги. Две осени царили на проспекте  одна граничила с летом, другая с зимой.

Леван и Гизо перешли улицу.

 Я зайду в театр,  сказал Леван,  может, встречу кого-нибудь А ты что будешь делать? Пойдешь домой?

2

Артист лежал в длинном вытертом кресле, укрытый по грудь тонким байковым одеялом, которое верно стерегло угасающее тепло его тела, словно собирая его, согревая и возвращая обратно владельцу. Один конец одеяла свисал на пол, из-под него выглядывали лишь носки войлочных тапочек. Вцепившиеся в колени бледные пальцы были скрючены. Кисти рук набухли от напряжения. Было похоже, что внезапная мысль застала его в такой позе  и он окаменел, замер.

Под густыми сросшимися бровями сияли огромные голубые глаза, и казалось, что их свет озаряет белые стены комнаты. Кресло чуть-чуть, едва заметно покачивалось, или так казалось оттого, что колыхался зеленый занавес, закрывавший окно и город, за этим окном расстилавшийся. Сколько лет не раскрывался этот занавес! Состоявший из двух полотнищ, он был скреплен посередине ниткой и только над полом слегка расходился, как это рисуют обычно на пригласительных билетах.

Артист пытался что-то вспомнить и не мог Минуту назад Или утром А может, вчера?.. Что-то его встревожило, испугало Как будто вместо крови в жилах текла горькая желчь, сердце словно оборвалось и перекатывалось в груди Что-то повергло его в ужас минуту назад Или сегодня утром А может, вчера Он никак не мог вспомнить, восстановить в памяти, знал лишь одно, что его обидел человек, человек растревожил и без того мятущуюся душу. Но кто же? Сегодня он не видел никого, кроме сестры, которая сейчас сидит в соседней комнате и, кажется, стегает для него теплое одеяло Близятся холода, вот-вот снег пойдет Никто не приходил, кто же его так разволновал?.. Ах да, приходили из радиокомитета Они измучили его, и сам он исстрадался Да, они были из радио, но они не сказали ему ничего плохого или обидного Кажется, ничего такого не сказали

И в больших голубых глазах наливались кровью тончайшие нити, разрозненные и извилистые, словно покинутые на полпути мысли.

Уча Аргветели смотрел на занавес; занавес скрывал окно, скрывал город, который он так давно не видел, на который так давно не смотрел из этого окна. Артисту вспоминалась его молодость, вспоминались те теплые ночи, когда, возвратившись из театра, он открывал окно и любовался городом. Как будто без этого спектакль оставался незаконченным и роль недоигранной. Часто он приходил домой с друзьями, и это означало, что до рассвета стонала гитара, звенели бокалы с вином, а выходившие на балкон молодые люди в рассеянном свете луны, смешивающемся с огнями ночного города, таинственно шептались о Великом режиссере, который, оказывается, искал пьесу для театра. Новой действительности нужно было новое искусство, и создавать его надо было им (могли ли они тогда об этом думать!)  молодым актерам, беседовавшим на балконе теплыми ночами. Время летело с неумолимой быстротой, торопило, не давая созреть, набраться мастерства, искусство требовало жертвы и не терпело пустоты.

Великий режиссер, как волшебник, должен был зимой заставить расцвести саженец, которому полагалось цвести весной. И он выбрал самый крепкий и выносливый саженец  это был юный Уча Аргветели. К этому дичку на протяжении многих лет. Великий режиссер, словно садовник из сказки, прививал то черенок смоковницы, то стебель крапивы, то великую любовь, то великую ненависть. Саженец стойко сносил ураганы и грозы, пока не надломились щедро плодоносившие ветви и в древесине не завелся червь. Новый театр твердо встал на ноги, молодые актеры выросли в мастеров и надежным пополнением подступили к той высоте, которую раньше оборонял один Уча Аргветели

Так что же это все-таки было? Или кто был? Кто взволновал его? Или обидел? Нет, не помнит, забыл, а ведь должен бы помнить, потому что это случилось совсем недавно Минуту назад или нынче утром А может, вчера

Пройденные года теперь представляются артисту лестницей, настоящей лестницей, где радости и муки следовали друг за другом, словно ступени. Вот 1921 год  первая ступенька, над ним  1922-й, затем 1923-й, 1924-й  поднимается вверх Уча Аргветели. То с легкостью одолевает ступени, то свинцом наливаются душа и тело, но все равно идет вперед, поднимается все выше и выше. Вот 1925 год, за ним 26-й, 27-й, 28-й На последней ступеньке  дата: 1934. Вот оттуда сорвался Уча Аргветели, слетел в мрак преисподней. Наверху остался привычный и любимый мир, а сам он летит и летит вниз, сердце замирает, как во сне, он боится разбиться и испустить дух. Но падение бесконечно, ибо оно  века, повернутые вспять и летящие кувырком Девятнадцатый восемнадцатый семнадцатый шестнадцатый

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

« Кто убил командора?

 Фуэнте Овехуна!»

« Кто убил командора?

 Фуэнте Овехуна!»

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Летящего в воздухе Уча заметил рыцарь в доспехах  пришпорил свою тощую клячу и с копьем наперевес поскакал следом

Уча узнал его, конечно, узнал Когда-то он мечтал воплотить образ великого идальго на сцене. Это была его заветная мечта. Думал об этом и Великий режиссер, но

Дон-Кихот скрылся за облаком пыли, за облаком белой пыли, поднятым над выжженным сельским проселком

А Уча летит сквозь века Какая-то женщина в черном выглядывает из окна Испуганная, отчаявшаяся Уча машет ей рукой и вдруг слышит ее крик:

«Он вошел в синагогу!..»

И окно исчезает, гаснет. Исчезает дорогая его сердцу Ивдит И летит Уча сквозь века

Гм, странно И смешно В этом замке, среди этих древних, покрытых мохом стен, Уча бродит как привидение А Гамлета играет другой Молодой актер  только-только борода начинает расти  такой же, каким был Уча когда-то И он тоже преследует Учу  наверно, принимает его за тень отца И Уча кричит из своей преисподней: «Клянитесь!» И знает, что́ скажет сейчас Гамлет: «Успокойся, мятежный дух!» И зрительный зал содрогнется, один вздохнет, другой уронит слезу

И так повторяется ежедневно. Каждый день он срывается со ступеньки с датой 1934 и летит в бездонный колодец вечности, следует за бесконечной, спутанной нитью воспоминаний и по этой же нити возвращается к своему креслу, к недугу и к зеленому занавесу. Он окидывает взглядом комнату и теперь уже спокойно, неторопливо, не тревожась, листает страницы прошлого; вспоминает своего Кваркваре, и нерв улыбки легко подчиняет себе полные губы; вспоминает «Затмение солнца» и смеется про себя, хохочет. В такие минуты взор его туманится от внутреннего клокотания, и глаза влажнеют от слез блаженства

Назад Дальше