В сае парно и томко, словно в деревенской бане. Вот вылез желтый хамелеон, коснулся жухлой былки, сразу по шкуре прошла грязновато-зеленая полоса. Хамелеон побежал, высоко и широко расставляя перепончатые лапки, приподнимаясь и опять опускаясь. Тишина и вязкая жара. Еще несколько минут можно поваляться, а потом пикетажку в зубы и айда по Кара-саю дальшепробы и отметки, отметки, пробы...
Фая дремлет, кажется, всерьез. Стараюсь не глядеть в ее сторону и все равно поглядываю. Она лежит спиной ко мне, туго обтянутая. синим сатином и цветастым ситчиком кофты, мне хочется окликнуть ее и велеть одетьсяи не хочется так делать.
Недавно прочитал в журнале: ученые, кажется, разгадали причину этого странного явлениячеловек ощущает взгляд, устремленный в затылок. Дело в том, что эпофизшишковидная железаочевидно, является рудиментарным остатком третьего глаза. Вспоминаю это и отворачиваюсь от Файки, но, должно быть, с опозданием: Файка очнулась. Подходит, глядит сверху. Сейчас она кажется выше, чем есть, и ноги у нее длинные, слегка тронутые загаром. Она садится рядом, приподнимает мою голову и кладет себе на колени.
Следовало воспротивиться. Надо было встать и сказать: пошли работать. Полагалось... Мало ли что следовало и полагалось... Я ощутил гладкость прогретой солнцем кожи Фаиных ног, мягкость ее живота, почувствовал прикосновение пальцев к своим волосам, закрыл глаза и вытянулся поудобнее.
Стало печально и хорошо. Но думаю я не о Фае.
...С Верой познакомились, когда служил в армии, добивал последние месяцы. Командир взвода был славный парень, душу солдатскую понимал, отпускал каждое воскресенье в кишлак, выделял машину, предупреждал только: к двадцати четырем ноль-ноль собраться у грузовика, опоздаешьпеняй на себя, дуй пешедралом восемнадцать километров. Такое не светило никому, приходили вовремя, а вот в один из вечеров младший сержант Грибанов Лев чуть не опоздал.
...Известно, какие танцы в сельском клубе, всюду одинаково: большинство притулились к стенкам, кто на скамейках, кто на корточках. Парни дымят папиросками,танцевать одни не умеют, а другие стесняются,обсуждают вслух девчат, а те кружатся шерочка с машерочкой. Но так развлекаться не всякой охота, и Вера подпирала стенку, пока я не пригласилс шиком, с поклоном, с протянутой ладошкой, с пилоткой, джентльменски засунутой в карман, с ослепительным подворотничком расстегнутой для лихости гимнастерки.
Вера танцевала скованно, стеснительнов общем, неважно танцевала, но я приглашал ее весь вечер, было в ней что-то непохожее на остальных девчат. По углам про нас шептались довольно внятно, Вера не обращала внимания, а ятем более. Вера старалась помалкивать, но я сумел расспросить. Оказалосьгодки, а работает она в отделении связи, живет на почте одна, папа и мама умерли. Она сказала не умерли, аушли, почему-то мне слово это раскрыло многое в самой Вере. «Давай провожу»,сказал я тогда, исподтишка глянув на-часы, ради форсу повернутые циферблатом на лицевую сторону кисти, Вера согласилась, хотя еще не окончились танцы.
Навсегда запомнил тот плоскокрыший, бормочущий сонными арыками, дремотный кишлак. Через дорогубелую и голубую под лунойпохрюкивая, топал по своим делам дикобраз, черный, с зачесом назад, самоуверенный и неосторожный. Я обрадовался поводу к разговору и, себя не жалея, рассказал, как первое время в пустыне парни-старослужащие убедили меня, будто в опасности дикобраз стреляет своими перьями, способен проткнуть человека насквозь, я поверил, обходил дикобразов стороной, честное слово. Чудак, верно?
Я нес чепуху, только бы не молчать, а Вера с готовностью смеялась, доверчиво прижималась локтем, вокруг почты мы топтались почти целый час, и сонно бормотали арыки, пахло жимолостью и остывающим камнем, ветер доносил терпкий аромат полыни, трепетало белое белье, вывешенное для просушки, легкая тишина колыхалась над нами, я сознавал себя иным, не таким, каким привык сознавать всегда, и не очень понималпочему так.
Я спохватился наконец: «Слушай, опаздываю, не обижайся, придется бегом, а то машина уйдет, ну, пока, до следующего воскресенья».«Я тебя провожу»,сказала Вера. И бежала рядом, как спринтер,ну, скажи, что за девчонка! Так, рядышком, финишировали у грузовика, и удивительная вещь, никто не смеялся, только старший по машине сказал: «Давай, Грибанов, опаздываем». Я ответил: «Сейчас»,и поцеловал Веру, поцеловал под всеобщим обозрением, и Вера не противилась...
Вера удалялась, растворялась в лунном свете, и я попросил еене словами, не мыслями даже, всем существом попросил: «Постой, не уходи, пока не свернем за поворот»,и Вера стояла, смотрела вслед, пока не свернули.
Помнюнет, это уже снится мне: осенние ветры срывали с деревьев желтые заплатки, белая дорога сделалась черной и жидкой, а мы все бродили по вечерам, прижимались к теням глинобитных дувалов и подолгу стояли, невидимые даже ветру, даже луне, что глядела из разорванных облаков. А однажды хлестал дождь, смешанный с обрывками колючей листвы, и прыгали, суматошились арыки, трепетали огоньки в квадратных окошках, было холодно, а пахло почему-то весенней раскатистой грозой. В ту ночь впервые я взошел по шатким ступенькам плоскокрышего домика, и скрипнула дверь крохотной, как пароходная каюта, каморки. Свет лампочки трепетал и раскачивался, и серое, похожее на солдатское, одеяло на узкой коечке показалось мне ослепительно-белым, как невестино платье. И белой, необычайной, почти несбыточной чистоты были комнатка, стол, покрытый бумагой, кофточка Верына самом деле голубая,и лицо Веры, и волосы... Все было вокруг белым, ясным, как нетронутый снег, как метель, как расплавленная сталь, как вспышка электросварки...
В ту ночь я опоздал к машине и добирался в часть одинвосемнадцать мереных-перемеренных верст по ураганной степи. Казалось, что шквал подхватит и понесет менялегкого, крылатого,и казались мне ласковыми, мягкими, будто слезинки Веры, осколки резкого дождя, и было не страшно и не одиноко мне в безлюдной, иссеченной ливнем, степи...
Становится трудно дышать, я просыпаюсь.
Я вижублизко-близкосерые, чуть с зеленинкою глаза. И чувствую мягкие губы на своих губах. И ощущаю упругость женских ног. Дожидаюсь, пока губы отрываются. Говорю:
Глупая. Ведь я женатый.
Ноги у меня обгорели-таки,жалуется Фая.
Идем,говорю я.Еще часа три поработаем.
Дрыхнешь, паршивый сын паршивой собаки?тотчас говорю Мушуку, чтобы скрыть неловкость и смятение.Дрыхнешь, а работать кто будет, ну, вставай.
Отвернись,просит Фая.Оденусь.
Это уже совсем смешно.
Ладно,говорю я и, стоя спиной к Фае, рассказываю новость, услышанную возле конторы. Жду, что Фая примется вздыхать, а может, и плакать, она выслушивает молча и отвечает лишь:
Можешь поворачиваться.
Ох, как мало знаем людей! Они, в общем, непознаваемы и непонятны.
И еще я думаю: а что, если в жизни случается только единственная любовь и, заболев ею, человек уже не излечивается никогда? Если такчто делать мне? С собой? С Верой? И теперь, наверное, с Фаей?
Знаешь,говорит Фая.Ты не рассердишься? Голова разболелась. Что, если удеру в поселок на попутной? Без меня справишься?
Справлюсь,говорю с облегчением. Без Фаи сейчас будет проще. Хочется остаться одному. Потолковать с Мушуком. Побрести, медленно и бездумно, по разогретому, пахнущему деревенской баней Кара-саю.
Слушай,говорит Фая и обнимает меня, мы почти одинакового роста, и губы ее снова на моих губах.Я пойду,говорит она. Смотрю вслед, зову Мушука, раскрываю пикетажку, перечитываю строки, чтобы как-то сосредоточиться.
«Элементы залегания песчаников выдержанные...»
Песчаники выдержанные,говорю вслух.А вот люди бывают невыдержанные, вроде меня. Слышишь, собакин сын?
Щенок не реагирует на мою отчасти витиеватую мудрость. Он только что поймал ящерицу, та удрала, оставив хвост в зубах Мушука, и пес, опешив, стоит, держит в зубах трепещущий хвост ящерицы и молча удивляется сложности жизни, а также и ее несправедливости.
Дымент. Митинг состоится вечером
День тянется бездарно, ему нет конца. Письмо не ладится, идти к девчатам в камералку неохота. Зря не поехал в поле. Теперь уже поздно, скоро все вернутся.
Ищу для себя отдушины: извлекаю обшарпанный, без ручки чемодан. Главная ценность литологической партии, принадлежащая троим: Грибанову, Залужному и мне. Геологам новейшей формации, как язвит Нера. Сочетающим в себе противоположные, по заверениям некоторых ретивых читателей «Комсомольской правды», стихии«физику» и поэзию.
Я напечатался однажды в республиканской газете и посылал стихи в журнал, отличившийся последнее время тем, что семизначную цифру собственного тиража он обозначил жирным шрифтом, напоказ. Из семизначного журнала ответили так, что понять было трудно: то ли похвалили, то ли облаяли. Залужный к славе не стремится, творит ради собственного удовольствия. Левка Грибанов мечется между поэзией, прозой и кинематографией, сочиняет сценарий под свежим заглавием «Пустыня покоряется отважным» и намеревается послать его самому Чухраюдолжно быть, потому, что Чухрай ставил «Сорок первый», где, как известно, действие происходит в песках... Но и стихи Левка не забывает.
Готовые произведения отстукиваются на задрипанной машинке, оглашаются, обсуждаются, складируются в чемодан. Время от времени содержимое чемодана вытряхиваем на стол, перечитываем заново, рвем, спорим... Случаетсяругаемся. Даже ссоримся. Быстро миримся.
Тащу наугад, искушая судьбу. Мне везет: стихи попадаются веселые.
Стройна, как дайка диорита,
Нежна, как чистый азурит,
Сияньем солнечным залита
Взглянула ты, и я убит.
Взглянула будто бы украдкой,
Как видно, не желая зла...
Разломом первого порядка
Ты жизнь мою пересекла.
В дыму безрадостных мечтаний
Я осознал простейший факт:
Там нет согласных залеганий,
Где тектонический контакт.
Тоже продукция Темки в холостяцкую пору. Посвящалось Энергии Денежко. Стихи, разумеется, с некоторыми преувеличениями относительно стройности, солнечного сияния. Но эта сторона дела не вызвала у Нерки, понятно, возражений. Она возмущалась по другому поводу: «Как можно писать такую ерунду, вы только послушайте«разломом первого порядка ты жизнь мою пересекла...» Серьезные люди, а такое несут». При всейНеркиной ядовитости господь бог, распределяя дарования, зловредно лишил Нерку чувства юмора, это как-то сразу не обнаружилось, а после стихов Залужный мигом излечился от любви, услыхав таковы слова...
Не убирая чемодана, валюсь опять на койку.
Со мною обстоит не очень сложно.
Еще на первом курсепосле практикия узнал: геология не похожа на то примитивное лакировочное изображение, какое чаще всего встречается в книгах, в кинофильмах, в легоньких песенках. Никакого изысканно-романтического антуража. Геологияне сплошные открытия и подвиги, не звон гитары у ночного, из аккуратных, заранее приготовленных плашек, елочного костра. Геологиясовсем другое, я понял, и не то чтобы смирился с крушением наивно-романтических иллюзий, а просто заставил себя воспринимать жизнь такой, какая она есть. Я знал твердо уже в студенческие времена: вся моя жизнь пройдет в неустроенных полевых домиках и палатках, на жаре и в клубах песка, в пронзительных дождях и на горных осыпях, в бесконечном, утомительно-однообразном захаживании площадей. Я буду таскать каменные рюкзаки, я буду непрерывно вожделеть глоток холодной, ключевой, а не противно-тепловатой, не утоляющей жажды воды...
Не стану рисоваться и утверждать, будто всяческие достижения городской цивилизации безразличны для меня. Еще не встречал тех, кому голые доски мягче дивана, черный хлеб вкуснее пирожного, сбитые кирзовые сапоги легче босоножек. Таких нет. Разве что у Вересаева описан некий Сергей Сергеич, кажется,не отличавший сахар от соли, холод от жары. Но топатология, исключительное явление. Нормальной же личности не мешают удобства, и я не стал бы отказываться от них. Но я не собираюсь при том выдвигать житейские блага на передний план и рвать на себе волосы, лишаясь таковых. Вот в чем суть.
Все так. Все правильно.
Я смотрю на стенку землянки, на спортивные штаны, брошенные возле кровати, на пахнущую потом рубашку и тотчас ощущаю, как нестерпимо хочется облачиться в хороший костюм, пройтись по вечернему парку, пить коньяк в шашлычной, обнимать Майку и целоваться с нею где-то за деревьями, слышать далекую музыку...
И вообще...
И вообщемне двадцать шесть лет. В этом возрасте успевают обзавестись детьми, квартирами, легковыми автомашинами, телевизорами, тещами, библиотеками, лысинами, привычками, хрустальными пепельницами, коллекционными коньяками. А у менявыходной костюм, распяленный на плечиках в комнате двоюродной тетки, чемодан стиховтолько на одну треть моих,две простыни, пишущая машинка, несколько десятков книг, казенные складные стулья и стол. Вот и все имущество.
И еше у меняМайка. Не имуществочеловек. Родной. Любимый. Городское нежное существо. С городской, такой нелепой в пустыне, профессиейинженер зеленого хозяйства. Ботаник. Цветовод. Чем заниматься ей тут: скрещивать верблюжью колючку с тюльпанами? Поливать единственное в поселке деревцо? Мыть посуду в подручных тети Лиды? Валяться на сетке, поставленной на кирпичи, изучать потолок? Оставаться в городе и встречаться раз в год по месяцу? «Я по радию влюбился; я по радио женился, и по радио у нас Октябрина родилась...» Была такая частушка в тридцатые годы, в лихом настроении ее исполняет двоюродная тетка.
Да, но вот живут Алиевыдаже с Гаврилкой. Наглядный пример.
Неудачный пример. Римматоже геолог, как и Рустам. Когда Рустама переводили сюда, они уже были женаты и Гаврилка уже был. И Риммажадная, она гонится за полевой надбавкой, она собирает деньги на барахло: здесь копить куда проще, нежели в городе. И ещеу Рустама безвыходное было положение. Помню, как он рассказывал однажды, подвыпив:
«Вызвали в отдел кадров треста: пойдешь начальником литологов Мушука. Поступай, как подсказывает совесть. Оказалосьмоя совесть существует отдельно от меня, как нос гоголевского асессора Ковалева. Она была одета в клетчатый пиджачок и не слишком отглаженные брюки. Ее звали начальником отдела кадров. Она сказала: можешь отбрыкаться, но тогда... не советуем...»
Может быть, так и было.
И все-таки Рустам, по-моему, что-то врет. Вполне мог удрать отсюда, когда наш отряд преобразовали в партию, подчинили непосредственно Перелыгину«в интересах более тесной связи науки с производством». Раньше мы подчинялись тресту, а здесь жилигосударство в государстве, как Ватикан. И Алиев был вроде папы Римского, независимый католик. У Рустама не хватило организаторских способностейтак сказал Дип, предлагая ему освободиться от высокого поста. И в этом случае Рустам получал в руки все козыри: не устраиваю васбудьте здоровы, подписывайте «бегунок», выделяйте машину для перевозки имущества... Мог Рустам так сказать? Вполне. А вот не сказал. Кто знаетпочему?
Ну, а я? Подал заявление об увольнениидве недели подожди, а потом, есть приказ, нет приказа, собирай манатки, дуй, куда глаза глядят. Буду ходить с Майкой по вечернему парку, пить коньяк, слушать оперу, пробираться на цыпочках с Майкой в ее комнату через темную столовую, мимо родительской спальни, мы зарегистрируемся, будем запираться в нашей комнате и любить друг друга. И прогуливаться с двумя колясочкамиположительные, солидные, интеллигентные люди. Почему я иронизируюразве что-то зазорное есть в том, что люди живут не в берлогах, а в цивилизованных квартирах, целуются на широких диванах, воспитывают детей? Разве все, кто живет в городах,существа низшего сорта? В странепятьдесят процентов городского населения. Что ж, выходитвсе они трусы и подонки?
Нет. Но те, кто драпаютуж точно слизняки.
А почему? Существует же в конце концов право уволиться по собственному желанию. Свободно выбирать профессию, свободно поступать на работу, свободно уходить с нее, когда надоело или переменились обстоятельства. Почему выбор любой работыестественное явление, а расставание с нейакт, заслуживающий осуждения?
Брось, Марк. Не виляй. Отлично понимаешь, почему.
Ну, ладно, Понимаю. Ну, допустим, общественность меня осудит: спасовал перед трудностями, сбежал, дезертировал. Плевать на эту общественность, никогда не увижу ее в лицо, простившись с Мушуком. Займу кресло в тресте. Нет, в трест меня, должно быть, не возьмут. И ладно. Пойду ассистентом на университетскую кафедру. Стану сочинять диссертацию. Между прочим, я накопил изрядно материала, получится наверняка. О крупнейшем в стране месторождении золота. Нетронутая диссертационная целина. И не обязательно становиться заплесневелым ученым грибом, пережевывать лекции столетней давности. Можно всякое лето отправляться в поле, вести исследовательскую работу, приносить людям пользу куда как большую, чем сейчас,разве не так?