Жаждущая земля. Три дня в августе - Витаутас Юргис Казевич Бубнис 12 стр.


 Гоняешь, значит. Будто телка бзыришь,  говорит с крыльца мать.

 Показалось кто-то

 В избу иди.

Тересе прислоняется лбом к прогнившим бревнам избенки. Она не понимает, что с ней творится. Вот бы поговорить с кем-нибудь, выложить все, что накопилось, может, все бы стало на место, но разве разинешь рот? Господи боже, вот жизнь-то!

 Спать иди!  не выдерживает мать.

 Сейчас, мама.

И все стоит, словно связали ее по рукам и ногам.

Не лай собак спугнул Сокола, не потому он бросился в кусты. Он испугался себя, своих мыслей, своих дрогнувших рук; испугался близости Тересе, не Тересе даже  просто близости женщины; от этой близости кровь ударила в голову, и в любую минуту он мог потерять рассудок. Но она ведь его ученица, и Сокол не вправе забывать об этом. Хоть он и бывший учитель, все-таки все-таки лучше устраниться и не пятнать свое имя.

Свое имя? Ты же бережешь то, чего и след простыл

«Литовцами родились мы, литовцами нам быть вовек»,  когда-то пел отец. В сражении под Гедрайчяй с поляками его ранило, он вернулся домой, опираясь на палку, преисполнившись ненависти к захватчикам, для которых земля соседей  лакомый кусок. К двенадцати десятинам власти прибавили семь гектаров помещичьего поля, и отец создавал свой «рай», лепил свое гнездо, как ласточка: по соломинке, по крупице, по пылинке. И все рассказывал, как бил «шляхту», как «священную землю отцов кровушкой поливал». Потом непременно затягивал песню: «Литовцами родились мы» Тут он, бывало, смахивал со щеки слезу и в умилении обнимал сына: «Альбертас, сын мой,  говорил он,  ты не думай, что люди там зазря головы сложили. За Литву, Альбертас! Я-то человек маленький и темный, но слова взводного открыли мне глаза: нет ничего прекраснее, как погибнуть за Литву! Ты слышишь, Альбертас? Я тебя отдам учиться, с дырявой мотней буду ходить, но отдам, и ты увидишь  твой отец говорил правду!»

Альбертас учился в гимназии, отец, приставив к работе жену и трех дочек, кое-как сводил концы с концами: что ни повезет на базар  отдаст по дешевке, что ни купит  дорого с него сдерут. И все чаще стал ругать «клопов», пролезших к власти: не за них он боролся, не за них на всю жизнь охромел! Где это видано, чтоб литовец литовца душил! Почему в седую старину князь вместе с землепашцем охотился и из одного рога мед пил?

Рассказы отца ложились в душу Альбертаса, словно семена во взрыхленную почву. В гимназии для него не было предмета интересней истории Литвы. Читал о прошлом все, что только мог достать, а из «Нрава» Симонаса Даукантаса знал наизусть, слово в слово, целые страницы («Единство, правда и любовь к ближнему между ними процветали, братьями друг друга они называли»). Надеялся стать государственным мужем, разбудить дремлющий дух нации. Но в седьмом классе отец не смог наскрести сто пятьдесят литов за учебу, и директор гимназии, он же капеллан, показал Альбертасу на дверь. Полгода в волостном молочном пункте, два месяца на учительских курсах, и он получил школу  половину избы Мотузы, обращенную окнами на стремительный ручей Эглине.

Выбравшись на опушку, Сокол сворачивает к деревне. Одиннадцать лет он жил здесь, одиннадцать лет ходил по этим дорогам и тропам; знал каждого встречного, и каждый издали снимал перед ним шапку. «Но это было да, было когда-то, давным-давно. Тогда я верил, потом дрогнул, разочаровался. Отец был необразованным, но и тут наши мысли сошлись. В сороковом году он голосовал за депутатов сейма, говорил о новой жизни. Но вскоре притих, присмирел, стиснул зубы. Немцев отец встретил без особой радости, но и не плакался; только когда навалились поставки да реквизиции, стал плеваться: почему нам, литовцам, не дают самим управлять своей страной? Когда вернулись русские, отец заголосил: «Конец, Альбертас, жизни не будет». Я ему верил. И хотел передать эту веру детям, чтоб им тоже было во что верить, чтоб они знали, что у маленького народа  великое прошлое».

Ноги сами несут Сокола мимо ольшаника, по берегу речушки, и в сумерках еще издали он видит серый дом с белыми ставнями. Школа. Одиннадцать лет звенел тяжелый медный колокольчик, одиннадцать лет он, войдя в комнату, где сидели вместе все четыре класса, говорил: «Доброе утро, ученики». Отвечали: «Доброе утро, учитель». В этом хоре был и голос Алексюкаса Астраускаса. Легко вскочит за первой партой, вытянется в струнку: «Доброе утро» И, выпучив серые глазки, смотрит, нельзя ли чем услужить учителю. Способный был ребенок: четыре года  на одних пятерках. Но тут его образование и кончилось. Семья большая, он старший  сиди дома. Нет, трудно забыть ту весну. Алексюкас был в четвертом классе, и учитель вздумал показать старшим ученикам Пуню, древний и знаменитый замок Пиленай, о котором столько рассказывал. Пешком не дойдешь  как-никак тридцать километров. «Что нам делать, дети? Поговорите с родителями, может, кто лошадей даст» И наутро дети сказали: нет, нет и нет. Учитель сам ходил, уламывал. «И выдумаешь же, учитель,  пожал плечами Астраускас.  Детей катать Оси у телеги стертые. Разве что лошадь» Он пошел на третий хутор, на пятый. Наконец Наравас Пранцишкус Наравас дал телегу, а Скауджюс  вторую лошадь. И вот ранним майским утром, на рассвете, от школы тронулась длинная телега, полная галдящих детей. На облучке  учитель, рядом с ним  Алексюкас. «Дайте я повозничаю, учитель» Алексюкас правит, как взрослый, но на шоссе отдает вожжи: проносится машина, лошади выгибают шеи, пугаются. Громыхают колеса по булыжнику, гулко дуднит под колесами мост через Неман Пригорки, ложбинки, еловые перелески, белые сады. Незнакомые края, и дети с разинутыми ртами выглядывают из-за грядок телеги, словно птенцы из ласточкиного гнезда. Когда они наконец взбираются на городище, перед глазами открываются крутые берега Немана, речка Пуняле в объятиях цветущей сирени, туманный бор, луга, забрызганные воском одуванчиков У самого учителя слова застревают в горле. Голос срывается, когда он еще раз напоминает о славной истории, о легендах и преданиях, о древних временах и читает стихи, которые выучил для этой поездки:

Литовец! Припади устами

К земле, где праотцев могилы!

Пески здесь кровью пропитались,

И дух отцов придаст нам силы!..

Он видит слезы на глазах Алексюкаса, видит, как дергается нижняя губа.

Возвращались дети притихшие, что-то потерявшие и что-то обретшие, повзрослевшие на несколько лет. Под вечер дальняя дорога дала о себе знать, и они задремали. Заморгал и Алексюкас. «Прислонись ко мне, смелее» Алексюкас прильнул к нему, голова свесилась на грудь учителя. Мальчик спал тревожным сном,  наверное, ему снился древний замок Пиленай, защитники которого сожгли себя на костре, но не сдались. Уставшие лошади с трудом тащили телегу, учитель не понукал их, он смотрел на дорожную пыль и думал о будущем этого сероглазого мальчика. Он верил, оно будет лучше, интереснее, чем у других деревенских пареньков.

Сокол вздрагивает и оглядывается. Где теперь Алексюкас Астраускас? Ни имени, ни фамилии не осталось. Ясень Ты его так нарек и вручил винтовку. «Учитель,  он тебя поначалу иначе не называл.  Учитель, когда отец узнал, куда я ухожу, он рассердился. Он отрекся от меня, он меня проклял» Тогда ты еще мог ему сказать: «Возвращайся-ка домой, Алексюкас» Еще можно было. Но ты только по плечу его похлопал: «Молодец, Алексас. Переменится время, и отцу станет стыдно» Переменится время Ты часто повторял эти слова, верил в них. «А сейчас  веришь?»

Сокол резко поворачивается и торопливо удаляется от школы, словно испугавшись своих мыслей.

«Верил. Как я мог взяться за оружие без веры А вот сейчас сейчас Признайся хоть себе  ты еще веришь в эти свои новые времена?

Веришь?

Я верил. До вчерашнего дня верил. Смешно подумать  до вчерашнего. Можно ли так мгновенно утратить веру? Нет, нет, я только дрогнул, сомнения раздирают душу Говоришь, только со вчерашнего дня?..

В штабе округа все время твердили: «О нас думают. Глаза свободных наций обращены на нас. Америка никогда не согласится, чтобы Литва оставалась под Советами» И так далее и тому подобное И еще добавляли: «Ждем гостя оттуда» Дождались, встретились. Созвали нас, командиров отрядов. Мы встретились на острове посреди болота в лесу Жалейи, сели за стол и посматривали друг на друга. Курили, поплевывали и молчали. Кто-то вытащил газетку и предложил соседу, а тот: «Подотрись. Я знаю одно  надо стрелять, с меня хватит». А вот и гость наконец  свежевыбритый, надушенный, в военной форме с иголочки. «Здравствуйте, освободители Литвы!» Кто-то буркнул что-то нечленораздельное в ответ, кто-то промолчал. Гость острил, расспрашивал о том, расспрашивал о сем, заливал про жизнь в деревне и городе, обещал перемены  тогда уж никто не будет забыт, «хорошие места обеспечены».

«Но когда это будет?»  желчно спросил я.

«Терпение, воины, сражайтесь, Америка поможет»

«Старая песенка Здесь нас бьют истребители, а они там языками помогают».

Не понравилось гостю, глазами сверкнул, но промолчал, будто не расслышал, и более сурово изложил «инструкцию центра».

«Ни капли жалости к тем, кто нас не поддерживает. Главное  террор. Литовская нация гибнет»

Я не мог выдержать:

«Если идти этим путем, сами перестреляем литовскую нацию. Мало ли уже литовцев уложили!..»

Видно, для гостя это было уже слишком. Я даже не заметил, как взметнулась рука с пистолетом, и мою щеку опалила пуля. Таков был его ответ. Я вернусь к своим людям, но что я расскажу, какие вести передам «оттуда»? Что я скажу Ясеню, если он спросит: «Сокол  теперь он уже не говорит: «учитель»,  Сокол, еще долго?» Весной ему стукнуло семнадцать, он устал, хочет домой, а дом, как никогда, далеко

Что ему ответить?»

Лес густой, но Сокол знает все дороги и звериные тропы. Он идет медленно, спешить ему некуда. Тепло и покойно, благоухают малинники, терпко пахнет папоротником.

Что он расскажет своим людям?

Дурацкая мысль мелькнула у него вчера. Он подумал: сложить оружие и сдаться истребителям! Он испугался ее, этой мысли. Пожалуй, больше, чем выстрела заморского гостя. «Сдаться, чтобы А когда начнешь выдавать, все равно тебя отправят туда, откуда не возвращаются. Лучше уж еще подышать воздухом родных полей, пока можно И ждать, пока тебя прихлопнут? Ждать одного  только смерти? И убивать самому? Тихо, из-за угла»

Сокол задевает плечом ствол сосны и стоит так, свесив тяжелую голову.

2

Андрюс косится на солнце, потом обводит взглядом ржаное поле. Осталась самая малость, успеют. Как ни верти, четыре пары  не одна, заняли прокос  сразу заметно. Маркаускас, правда, убирал рожь в девять-десять кос. Два дня, и празднуешь конец жатвы. Хозяин не любил тянуть с уборкой. Даже косилку купил, но за несколько уборок доконал. Андрюс как-то вытащил ее из сарая и так смотрел и сяк, хотел к кузнецу отвезти, но подумал: не починит он быстро, холера, и оставил посреди двора. Обойдемся и без косилки! Только б дожди не начались, и еще недельку продержалось бы вёдро  свез бы рожь под крышу сухую, что сахар. Но небо уже который день хмурится, а ночью полыхают зарницы, вдалеке погромыхивает гром, и Андрюс долго не засыпает: быть дождю  хоть лопни, не успеешь все взять.

Тересе, радостная и бодрая, ни на шаг не отстает от Андрюса; ей тоже веселее, что не одна в поле, что кругом тараторят женщины, вжикают косы. Андрюсу бывает вправду жаль Тересе  все ведь на ней. И даже не спросит: почему, на что ей эта морока? Идет, бежит, как будто так и быть должно. Кто бы выдюжил на ее месте?

Андрюс с трудом втыкает черенок косы в спекшуюся землю и, проводя оселком по лезвию, смотрит на дочку Кряуны Анеле. Словно сорока, скачет она за отцом. А отец, откинувшись, чиркает косой, прокос у него шириной в шаг  и ему легче, и дочке. Хитер, холера. Все равно спасибо, не отказался, второй день на толоку приходит. Правда, поначалу отнекивался, мол, свою рожь еще не свез, но Анеле так и загорелась: да что ты, отец, надо подсобить человеку, раз просит! Известное дело, у чужих  не дома: хи-хи да ха-ха и милости просим к столу. Известная любительница вечеринок, и вообще  черт ее нес, да уронил. Это тебе не Тересе  медлительная и спокойная.

Андрюс кончает прокос, вытирает потный лоб рукавом рубашки и щиплет Тересе за бок.

 Конец виден, Тересюке. Чуешь?

 Ну, знаешь! Будто клещами

И мимо Анеле не проходит, и ее ухватывает за мягкое место. Но та с ходу охаживает его колосьями по лицу,  даже фуражка слетает.

 Вот шальная

 Погоди, еще не то тебе устрою!..

Карие глаза блестят, как у чертовки, и Андрюс отбегает в сторонку, чтоб она еще чего не выкинула.

 Анеле, хватит дурить!  кричит Симас Скауджюс: Анеле стала на дороге, не дает ему косить.

 Он мне еще будет приказывать, ха!  Она стоит, подбоченясь, невысокая, но крепенькая, и смотрит на Симаса в упор.

 А может, мне это по вкусу, а, Симас?

 Вот нашло на девку

 А у тебя, видать, перегорело, как у недоеной коровы вымя?

Гремит смех, Анеле, наклонясь, продолжает вязать снопы, и знай мелькают ее красные икры, а Симас все еще моргает, не зная, как тут похлестче отбрить.

Останавливаться, шутить, вдаваться в разговоры некогда, и Андрюс ступает по стерне размеренным, широким шагом хозяина. За его спиной шуршит стерня под ногами Тересе. Она тоже спешит, не отстает ни на шаг. Иначе нельзя  она хозяйка, и Андрюсу нравится, что она такая. Пускай все видят  не лежебоку, не лентяйку Андрюс выбрал.

Андрюс машет косой и думает: долго ждать не станет, нужна не приходящая, а истинная хозяйка в доме, чтоб сам мог поесть, как человек, и чтоб коровы не мычали да свиньи не визжали с голоду. По правде, и теперь грех сказать  Тересе делает, что ей положено. Но тогда и ее мать можно будет Старуха совсем, можно сказать, ветхая, но в избе Мало ли дела? И в огороде пригодится

 Жми, Андрюс, жми!  хихикает Анеле, отправляясь на другой конец поля начинать прокос.  Как уколет тебя Тересе в зад комлями, сесть не сможешь.

 Не твоя забота,  невпопад бросает Андрюс.

Вжик!.. Вжик!.. Вжик!..

«Вот распалилась девка, а»  Губы Андрюса раздвигает усмешка.

Он возвращался тогда от председателя сельсовета. Был теплый майский вечер, на поля опускался туман, придорожные усадьбы утопали в сумерках. В болотцах квакали лягушки, в ольшаниках взахлеб пели соловьи, идти было легко, ноги сами несли.

У ворот Кряуны изгородь подпирали три паренька. Старший из них, сын Валюкене Мечис, дымил самокруткой, но, завидев Андрюса, швырнул ее в канаву. Все замолчали.

С другого конца избы, из открытых окон горницы, доносился гнусавый женский голос:

 Свято-ой Берна-ард

 Молись за на-ас!..  откликнулся хор.

 Свято-ой Фили-ипп

 Молись за на-ас

Андрюс остановился перед пареньками.

 Что ж не молитесь, раз пришли?

Они подтолкнули друг друга, фыркнули.

 Да да выгнали,  подтянул штаны Мечис.

 Выгнали? За что выгнали?

 Да этот вот,  щелкнул он босого долговязого паренька,  жеребец воздух испортил, а тот дуралей как рассмеется  в штаны напустил По всей избе потекло

Андрюс расхохотался от души, как давно уже не смеялся.

 Ну и не везет же, ох-хо-хо!..

 Ничего, мы уже придумали: дай только бабы домой пойдут

Тут они загоготали втроем, и Андрюс не расслышал, что они собираются сделать.

Возле хлева бродил сам Кряуна.

 Знаешь, у тебя, как на похоронах!

Кряуна прислонил вилы к стене, вытряхнул из деревянных башмаков соломинки.

 Девки развлекаются. Что делать нынче молодым? Да еще старухи на них насели

Кряуна позвал Андрюса в избу. Из сеней он заглянул в открытую дверь горницы. На шкафчике мигали два огарка, освещая образ матери божьей Островоротной; по бокам стояли два больших «веника» белой и лиловой сирени; их удушливый запах проникал даже в сени. Кто стоял на коленях, кто сидел на лавке  бабы с детьми, девушки, видны были и широкие мужские спины.

 Сми-илуйся над на-ами!  молились ленивые, усталые голоса.

Сели за стол, в кухне, и Кряуна, пошарив в потемках под лавкой, достал бутылку.

 С яровыми управился?

 Сколько осилил, столько посеял. Хватит.

 А картошка?

 Самую малость посадить успел. Кропотливая работа.

 Твое здоровье, Андрюс!

 Твое тоже!

Они сидели в полумраке, на ощупь наливали водку в стакан, ломали хлеб, жевали сало и говорили о севе и близком сенокосе, о войне в Корее и втором муже Валюкене. А в горнице звенело песнопение

Му́кой своею и верой своею

Покой нам даруй, пресвятая

В сенях загремели шаги, загалдели женщины. Вбежала Анеле, огляделась и бросилась было назад, но отец схватил ее за руку и усадил.

 Не узнала тебя, Андрюс, богатый будешь.

 У меня и сейчас всего завались.

 А девок?

От Анеле дохнуло жаром, и Андрюс подал ей наполненный стаканчик:

 Хлопни.

Анеле выпила, вытерла рукой пухлые губы и хихикнула.

Назад Дальше