Далеко путь держите, тетенька?
Сын Валюкене Мечис, боронивший посевы, натягивает вожжи, и лошади останавливаются.
Божью волю исполняю, сыночек.
Никак опять чудо?
Старуха поднимает палку, словно огромный перст, и грозит ею:
Не смейся! Может, еще сегодня вечером домой не придешь.
А я верхом, тетенька! хохочет паренек, погоняя лошадей.
Юрконене сердится: «Вот времечко настало щенки старикам проходу не дают, готовы в могилу загнать; вот скажу матери, какой сын у нее растет, пусть знает»
Идет и вся кипит от злости.
Межа узкая, опаханная с обеих сторон, старуха то и дело оступается, чуть не падает.
С хутора на хутор, из ворот в ворота так и бредет она по деревне, над которой занесен карающий меч архангела Гавриила.
Скотину покормлю и прибегу.
Мать стоит у окованного железом сундучка и встряхивает ватник. Пахнет моченым льном, плесенью и табаком.
Говорила и говорить буду: накличешь гнев божий. Мало что в костел не пошла, теперь и молиться со всей деревней не хочешь
Приду
Придешь, а как же
Да скотина ведь.
А что Андрюс делает?
Андрюс не подоит.
Столько там этой дойки! Давно бы подоила и теперь бы одевалась. Где уж там! Один безбожник и другая Потискаетесь теперь да уляжетесь. Будто скоты!..
Мама
Тересе невмоготу слышать ее вечную воркотню, вечные упреки и подозрения. Отбрила бы, ответила, за словом в карман она не лезет, но будто это поможет, будто уймется старая? Думает, Тересе сладко живется, да еще это ее зуденье над ухом. И про костел-де забыла, и утром-вечером не молишься Нет, Тересе уже не та, что раньше, в прежнее время. Отвыкла молиться или попросту охладела к богу. Да и когда ей было молиться?.. За день так умается, что вечером рада побыстрей добраться до постели, а утром голос Маркаускене: «Вставай, светает. Живей, не дрыхни» Молитвы остались далеко, в сказках, в детстве. Костел, конечно, другое дело. Гудит орган, все поют, на стенах огромные картины святые и ангелы, как живые, похожие на простых людей, все ей там по душе. Целыми часами стояла под высокими сводами в том непонятном оцепенении, когда, кажется, самую малость надо, чтоб ты вдруг поднялась и улетела птицей, забыв про свои тяжелые руки и ноги. Как-то она рассказала об этом Андрюсу, но тот усмехнулся: «Дуреха! А мне так лучше у ворот костела с мужиками языком потрепать» Теперь она носу из дому не кажет. Да и вообще время нынче такое, что не знаешь, к кому взывать к богу или к черту. Матери хорошо, она по старинке крепка своими молитвами и повторяет их, пожалуй, с еще большим рвеньем, словно желая всем, а прежде всего ей, дочери, показать: «Вот господь наш, он все видит и слышит А вы-то А ты?»
Когда вся деревня молится, не смей с безбожником сидеть! Слышишь, Тересе!
Эти слова догоняют Тересе во дворе, но она, не оборачиваясь, убегает по тропе все дальше от избенки.
«Ладно уж, схожу, не буду ее мучить, пускай порадуется», думает Тересе.
Небо хмурое, смеркается. Дни теперь намного короче. Бежит время, шибко бежит, хоть и тревожное. Работа. Если б не работа, если б сидеть сложа руки, тогда конечно
Андрюса нет дома, и Тересе вспоминает, что он собирался в деревню. Нет, молиться его палкой не загонишь, сидит у кого-нибудь за бутылкой или картишками. Пускай посидит. Ему ведь тоже не сладко.
Из избы в хлев, из хлева в избу Снует Тересе, торопится, бежит проторенной дорожкой. Все сделано, и она садится у окна, не зажигая лампы, кладет руки на стол и смотрит на дорогу. Дорога пустая, серые сумерки все гуще, ее охватывает тоска.
Надо к Валюкене идти, вспоминает Тересе, но остается сидеть, только прислушивается вдруг услышит шаги в саду? «Посидят вот так, поговорят. Андрюс расскажет, где был и чего слышал, потом несмело пододвинется к ней, положит руку на плечи и скажет: «Вот и осень уже, и зима скоро Давай сыграем свадьбу». «Хорошо», отвечу я. «А когда бы ты хотела?» «Может, на всех святых». «А чего так долго ждать?..» «Можно и быстрее» Тогда его шершавые пальцы коснутся моего лица, и он поцелует Губы пахнут табаком и водкой Колется борода Нет, он утром брился Он поцелует, и мне захочется, чтобы он целовал долго-долго»
Тересе даже краснеет от этих мыслей. По всему телу разливается тепло; берет тоска, на душе неспокойно, словно руки Андрюса уже на ней и она слышит его учащенное дыхание.
На столе белеет накрытый тряпицей каравай хлеба, стоит кувшин молока, мясо, соленые огурцы. Он сядет, отрежет себе хлеба, она нальет молока. Андрюс будет ужинать, а она будет смотреть на него, не спуская глаз. Оба будут молчать, будет слышно только, как он чавкает.
Но почему его так долго нет?
Если б не темнота, Тересе бы увидела Она издали бы увидела, как за ветками яблони появляется Андрюс. Он всегда возвращается садом.
По узкой лесной дорожке шагает небольшой отряд. Густые ветки елей, ив и березок почти не пропускают неяркий вечерний свет. Пахнет сыростью мха, гнилым хворостом, трухлявыми пнями. Иногда долетает грибной запах, и мысль убегает в прошлое. Теплая комната, миска дымящейся картошки, шкварки Тьфу! выплевывает набежавшую слюну один, потом другой. Отдуваются, ругаются про себя.
Идут не торопясь, не говоря ни слова, словно все слова давно уже сказаны.
Останавливаются на прогалине. Смеркается, по небу ползут тяжелые сизые тучи. Пролетает утиная стая. Жалобный крик удаляется, гаснет. Вот-вот начнутся дожди, похолодает. Снова шлепать по лужам, хлюпать по грязи, сидеть в вонючем бункере и кормить вшей. У, мерзость какая!..
Итак, парни, наконец говорит Сокол, все время шедший впереди, задача ясна? И попрошу без комедий. Ты, Ясень, отвечаешь за проведение операции.
Слушаюсь, командир! подтягивается худощавый бледный паренек и смотрит, словно спрашивает: «Почему мне»
А вы Сокол?..
Сокол бросает взгляд на Панциря. Тот зыркает на него исподлобья и ждет. Не доверяет? «Слишком часто я остаюсь один, редко с ними советуюсь?» Но Сокол спокойно обводит взглядом свой отряд.
Панцирь со мной. Исполняйте!
Отряд исчезает в густом ельнике, а Сокол идет в противоположную сторону. У него за спиной шуршат по траве тяжелые сапоги Панциря.
«Болван. Пожалуй, подозревает, что могу их выдать!.. Недостаточно им, что утверждаю любой их приговор «Того-то за большевистскую деятельность ликвидировать». Ставлю подпись, даже не спрашивая, что это за деятельность. Им ведь кровь нужна».
На опушке редкие, чахлые кусты, за ними поля. На большаке пусто, ни души. Какую-то сотню метров он проходит по дороге, словно подбадривая себя, и только потом спускается к речке. Пригорки, обрывы, ложбинки да густой ольшаник, растущий по обоим берегам Эглине, отличное прикрытие, и Сокол шагает спокойно, как в старое доброе время, когда из школы он возвращался прямо по полям, срезая петлю дороги. Но эти шаги за спиной Он оглядывается на Панциря, замечает в его руке поднятый немецкий автомат, видит холодные глаза с большими, светящимися в сумерках белками, и вдруг ему кажется: его ведут на расстрел. Это чувство пронизывает его, хватает за сердце ледяными пальцами, и Сокол на миг теряет равновесие.
Панцирь с первых же дней не понравился ему, а со временем вообще опротивел. Эти его рассказы об оккупации как расстреливал и вешал, как выдирал золотые зубы, как пил водку и жрал немецкий шоколад наводили ужас. Ему самому вроде бы тоже не столько приятно было это вспоминать, сколько хотелось подчеркнуть вот я каков. Моя рука еще ни разу не дрогнула!.. Да уж, дрогнет Сами немцы упрятали его в тюрьму за дебош, удрать он не успел, в богатое отцовское хозяйство тоже вернуться не мог хорошо знал, чем это пахнет, и сразу же ушел в лес. Честь Литвы, судьба родины его меньше всего волновали. Он ненавидел каждого, кто мог при свете дня пахать поле, полоть огороды, ездить на базар или в костел, есть за столом, а ночью спать в постели. Словно их вина, что Панцирю надо скрываться. «Вот сволочи, лежат с бабами и детей плодят. Как полосну из автомата!» ругался он, слоняясь вокруг хуторов. Наверное, он и Аиста Сокол по сей день толком не знает, от чьей пули погиб Аист. Аист как-то обмолвился: не сложить ли винтовки, не взять ли в руки косу? Мол, если власти обещают помиловать, значит, и помилуют. Кто посмеялся, кто прикрикнул на Аиста, а Панцирь только пальцами прищелкнул. Вскоре он попросился отпустить его в деревню вместе с Аистом. Вернулся один. «Истребители Аиста ухлопали», буркнул Панцирь. Сокол в глубине души не поверил. Да и по сей день не верит. А кому верить в его отряде?
Раньше слушали развесив уши, когда я рассказывал о Литве и свободе, о праотцах, их мужественной борьбе с врагами. А теперь только посмеиваются, гады. Этот самый Панцирь как-то сказал: «Хватит пороть чушь, командир, мы не дети, нам сказки не нужны» Все, что они не могут потрогать руками, сказки. Лишь кровь остается кровью. И чем больше крови, тем веселей: не зря сидят, борются!
Где же правда, за которую он мог бы держаться, которая осветила бы его разум, как лампа избу, чтоб все стало ясно и понятно?.. Он хватается за свою веру, как утопающий за соломинку, и долдонит: это долго не протянется Имя Литвы не утонет в море большевизма, есть кому Да-да, есть кому позаботиться о том, чтоб слово «Литва» прогремело на весь мир! И все увидят, что Литва не брошена на колени, что она жива и сражается Готова сражаться до конца, она не сдастся Он командир отряда, командует своими людьми, но они его не понимают. Для них земля начало всех начал Сегодня же они вернулись бы к земле, если б не страх, и из страха они все больше пятнают себя кровью. Сокол не в силах их удержать. Колесо крутится, хотя он чувствует не так все, не так Что-то не так, если литовец убивает литовца, брат брата, сын отца Это ли истинные враги, против которых следует сражаться?.. Сражаться против которых он ушел когда-то?..
Сокол невольно придерживает шаг, плетется, не видя ничего вокруг. В груди жарко, в горле комок, ноги одеревенели; так и тянет присесть на кочку, полной грудью дышать прохладным воздухом полей и забыть свою судьбу, оставить ее где-то далеко-далеко Кажется кругом носятся дети, первоклассники, второклассники. Толкаются, резвятся на лужайке. «Дети, посмотрите, желуди, говорит он. Из желудей получается вкусный кофе» Веснушчатая девочка плачет, подбегает, трет кулачком глаза: «Учитель, меня толкнули Учитель учитель»
Заснул, Сокол? откашливается за спиной Панцирь, и Сокол, вздрогнув, сжимает автомат.
«Не будь милосердным самаритянином, смеется он над собой, не пробуй проповедовать братство и любовь, а то с ходу схлопочешь пулю в лоб. Если не от истребителей, то от своих. Ладно, не копайся в собственных потрохах».
Не первый такой приказ отдает он себе. Сколько раз уже отгонял воспоминания, обрывал мысли, сколько раз нес чепуху, острил, ругался последними словами. Лекарство, которым часто пользуешься, а то иначе Говорят, в отряде Грома один парень сошел с ума, чуть всех в бункере не перестрелял. Успели его самого
Шаги тяжелы, словно ноги внезапно сковала усталость.
Куда идем, Сокол?
Куда они идут? Не скажешь ведь, что отлучился из отряда единственно для того, чтоб не видеть суда над новоселом? А может Он то и дело вспоминает свою деревню его эта деревня, его! вспоминает свою ученицу Тересе. Повидает, разузнает новости. Ведь старая Юрконене ходячая газета.
Надо разведать положение в округе, отвечает Сокол.
Высокие, кудрявые тополя хутора Маркаускаса, вонзившие вершины в черное небо, кажутся исполинскими штыками.
Сокол, не пора ли проведать кукушонка? Андрюса, говорю.
Не первый раз Панцирь напоминает об Андрюсе.
Никто не жалуется.
Да новосел же!
Спешка ни к чему.
Будем ждать сложа руки, пока большевички нас самих не перещелкают? Дудочки, Сокол!
Сокол не отвечает, только морщится и, сгорбившись, крадется вдоль кустов.
В деревне лениво тявкает пес. От хутора Валюкене доносятся нестройные мужские и женские голоса:
Иисусе, сын господень, внемли молитве нашей
Они останавливаются, прислушиваются.
Пусть мольбы наши до тебя долетят
У Сокола перехватило горло, он задыхается над его могилой никто не сотворит этой молитвы. Даже гроба не будет. Забросают землей: как околевшего пса И креста на могиле не будет.
Молятся, сволочи А если б так пройтись из автомата по этому осиному гнезду?.. Панцирь мрачно хохочет.
Сокол молчит. Он не себя пожалел. «Хуже всего погибнуть, не зная, дал ли хоть что-нибудь людям. Пока работал учителем, все было ясно. А теперь?.. Когда же ты снова войдешь в класс и скажешь: «Доброе утро, ученики»?»
У угла избенки он снова прислушивается. Внутри темно, огня нет. Хоть бы кто шелохнулся! Словно там ни души.
Ты постой, я на минутку, шепчет Сокол.
Подходит к двери, дергает за ручку и отступает в сторону. Кажется, проходит целая вечность, пока раздаются шаги, звякает крюк и скрипит дверь.
Где ты так долго?..
Сокол делает шаг вперед, берется рукой за край двери, и Тересе, прислонясь спиной к косяку, еле слышно выдыхает:
Господи
Она ждала Андрюса. Она думала, это Андрюс потому так широко распахнула дверь
Это я, Тересе. Не бойся.
Он слышит, как девушка ловит ртом воздух, словно захлебнувшись.
Ты одна, Тересе?
Од одна.
Сокол перешагивает через порог и стоит у двери, глядя на Тересе, которая маячит в темноте. Она ждала Андрюса
А мать где?
У Валюкене. Молится.
И Андрюс там? усмехается Сокол.
Нет, он
Обещал прийти?
Не знаю, ничего не говорил.
Андрюс сию же минуту может появиться. На дворе Панцирь Прямо ему в лапы. А если Андрюс заметит Панциря и сбежит?.. И донесет?.. «Какого черта ты сюда пришел?»
Вы присядьте, учитель.
Голос Тересе ровно такой же, как в те дни, когда он приходил навестить свою ученицу. Присядьте «Почему она меня так называет учителем? Я давно ей не учитель Я вообще не учитель, и она это знает»
Он кладет автомат на стол, нашаривает стул. Тересе садится на кровать. Шуршит сенник, скрипят доски.
Глаза привыкают к темноте, и он начинает различать предметы. У стены лавка плита широкая кровать
Что нового?
Тересе молчит, потом вздыхает.
Учитель
Сокол понимает: Тересе хочет о чем-то спросить, но не смеет. Может, лучше будет, если она не спросит
Вы всегда мне говорили, учитель
Ты была любознательная девочка. Говори, Тересе.
Ведь это не вы Это не вы застрелили Аксомайтиса?.. Правда?
Сокол засовывает палец за воротник, ему душно. А если б она спросила днем, глядя прямо в глаза?..
Нет, это не я. И не мои люди. Поверь, Тересе, невинных мы не трогаем.
Так кто же мог?..
«Вот святая простота, господи Не могу же я разрушить то, во что она так верит».
Не знаю, Тересе. Может, даже сами истребители или русские, чтоб потом вину на нас свалить Чтоб разрушить доверие людей к нам. Мало ли что могут сделать такие? Кресты сбивают, костелы закрывают Что значит для таких пустить пулю
Он замолкает и ждет, что ответит Тересе. Поверила или нет? Она бы должна ему поверить.
В щели между бревнами робко трещит сверчок, в ольшанике ухает сова. Где-то далеко-далеко хлопает одиночный выстрел. «Нет, Ясень еще не успел. Но почему ты послал туда Ясеня? Надо было Панциря, а Ясеня с собой взять. Думаешь, твои люди послушаются Ясеня и не будут пытать новосела? Ах ты, милосердный самаритянин Твой Ясень сегодня тоже не прежний Алексюкас»
Я часто о вас думаю, говорит Тересе. Вспоминаю школу. Вы так красиво рассказывали А теперь вас каждый день могут убить
Сокол снисходительно улыбается.
Конечно, могут.
О господи
Но тебе-то что? У тебя есть Андрюс.
Не говорите так
Сокол встает, останавливается у окна. Настораживает уши, слышит шаги. Если теперь сунется Андрюс Нет уж, сегодня ему лучше тут не появляться По двору дуднят тяжелые шаги.
Это Панцирь, говорит Сокол: не надо, чтобы Тересе зря пугалась, пусть знает.
Вы не одни?
Нет.
Он поворачивается к Тересе, проходит по избе, опирается на изголовье кровати. Волосы Тересе у самого его лица. Он чувствует кожей тепло ее тела, слышит запах пота, пальцы прикасаются к плечу девушки.
Я знаю, ты бы меня пожалела, возобновляет он разговор. Ты была добрая девочка. Ты и теперь такая, Тересе.
Плечо под его рукой вздрагивает, и Сокол, чего-то испугавшись, отходит к столу, в изнеможении опускается на стул.
Так все сложилось, Тересе. Многого я ждал от жизни, но жизнь потребовала такую цену, что мне, пожалуй, не осилить. Но помни, Тересе, я все делаю для Литвы. Если и ошибаюсь, то только ради этого зеленого клочка земли.