Жаждущая земля. Три дня в августе - Витаутас Юргис Казевич Бубнис 4 стр.


 Свиньям уже вчера муки не было,  объясняет Маркаускас.

 Столько на откорме.

 Одну на рождество заколем, другую в поставки  вот двух считай и нету. Это кажется, что много.

Андрюс берет мешок в охапку, перешагивает высокий порог и сваливает на выстланное соломой днище телеги.

 Не надрывайся один, помогу взвалить.

 Не надорвусь.

Не надорвется, конечно. Андрюсу это раз плюнуть. Когда хочет, конечно, когда в духе. Не такие мешки поднимает играючи. Беда вот, что теперь он все чаще хмурится, прячет глаза. А то заржет так, что мороз по коже продирает. Недоволен? Да чем он может быть недоволен при такой жизни-то? Это ему, Маркаускасу, надо дуться, зубами скрипеть, а то и Но Маркаускас нутром чувствует: нет, еще не все, не конец. И не о мести он думает. Он просто жить хочет. На этой вот земле отца, на земле деда, еще при крепостном праве за кровные рубли выкупленной у помещика.

Андрюс накрывает мешки попоной, наверх швыряет охапку соломы, чтобы дождь не промочил.

 Сена прихватил?

 Взял.

 А то еще задержишься на мельнице-то. Лошади слабо кормлены

Андрюс легко вспрыгивает на телегу, опирается локтем на мешки. Ногу свесил с телеги. Не спеша отвязывает замотанные на колышек грядок вожжи и, взяв их одной рукой, резко дергает.

 Поше-ол

Маркаускас провожает взглядом натужно скрипящую телегу. Веко правого глаза нервно подергивается. «Он, видите ли, тут хозяин, а я»  скрипит зубами, словно откусывая что-то. И выплевывает горечь. Нет, не тот уже Андрюс. Никогда мямлей не был, но теперь нахальство из него так и прет На каждом шагу, каждым словом показывает, что он теперь  главный.

Телега уже в воротах. Железная задняя ось задевает за ствол тополя, и Маркаускас, словно это его саданули по ногам, мучительно приседает.

 А, чтоб тебя! Ехать не умеешь!

Телега громыхает, Андрюс не слышит. Даже не обернется  ему-то что!

 У-у, гад!  скрипит зубами Маркаускас и, подскочив к дереву, осторожно, кончиками пальцев трогает белую мезгу, словно открытую рану. Болтается отодранный кусок коры. Маркаускас не раз подумывал: надо бы срубить тополь, разросся в воротах, а от нависшей над домом листвы крыша гниет. Не поднималась рука. Едет ли куда-нибудь, возвращается ли, непременно за деревней, на холме, поднимает голову и видит свой тополь, который словно машет ему каждый раз своей высокой, выше других деревьев верхушкой. И на душе сразу теплее: там твой хутор, твоя жизнь. Или летним вечером выйдет после ужина, сядет на камень  шепчутся листья, бренчат майские жуки и гулко падают наземь, словно райские яблочки; нет, нет, раз уж дерево посажено и разрослось, значит, оно нужно, без него никак нельзя!

Маркаускас откидывает голову, смотрит на густые ветви, на толстенный, в два обхвата, ствол и шепчет:

 Едет, будто без сердца. Так дерево поранить!

Оглядевшись по сторонам, находит щепу, набирает ею свежего коровьего навоза и замазывает рану на дереве. Потом только вспоминает  дело ждет. И вот еще  почему коровы стоят на клеверище, отвернувшись? Никак после обеда никто не переводил на новое место. Бабы ведь сами не додумаются. Хоть плачь, надо ехать за свеклой, но скотина Маркаускас торопливо идет по полю. Был бы подпасок  дело другое, но теперь ведь не наймешь. Пойти-то к нему любой пойдет, во многих избах ребятишки хлебом да картошкой живы, в ноги бы ему поклонились. Ну, а власти-то? Выкручивайся сам как умеешь. Хорошо, что Тересе еще

Пять черно-белых коров, увидев хозяина, не спускают с него глаз, продолжая жевать жвачку. Маркаускас выдергивает металлический, сверкающий словно штык, колышек и, отведя корову подальше, ногой загоняет его в податливую землю.

 Не егози, дурная!  кричит он на Беломордую, которая пытается вырвать из рук цепь.  К быку захотела, раз бесишься?

Бык, привязанный поодаль от коров, стоит, понурив огромную голову. Прикрепленная к рогам досочка закрывает глаза, и он раздувает ноздри, принюхивается, беспокойно семенит ногами. Такая прибыль ведь была: приведет кто корову  два лита или день в поле. Вся деревня у него перебывала. А теперь задаром на них быка напускай. Вот Аксомайтис вчера, даже не спросясь, прямо на выгон эту свою вошь привел. Маркаускас увидел, подбежал. «И, значит, ни спасиба, соседушка?»  обмолвился он. «Это быку спасибо,  ухмыльнулся Аксомайтис,  хо-рош, бродяга!  И добавил:  По теперешним временам любовь, говорят, за здорово живешь». «Они бы за здорово живешь мне глотку перегрызли»,  думает Маркаускас. Загоняет каблуком сапога колышек и, сгорбившись, бежит обратно. Столько дел, столько дел ждет, а день совсем уже кончается, дождь разошелся, вот-вот хлынет как из ведра.

Маркаускас запрягает лошадей в телегу, вставляет в концы изнавоженных грядок доски, берет лежавший у хлева сухой мешок и, сложив его наподобие капюшона, набрасывает на голову.

Лошади лениво перебирают копытами. Тарахтят колеса, громыхают грядки. Проселок заворачивает направо, в огиб луга. Луг стоит под водой. Канавы заросли, когда еще чищены, не стягивают воду, скоро тут будет ржавое болото, не подступишься. Уже этим летом сено неважное, а через год-другой

Издали белеют кучи очищенной, отмытой дождем свеклы, у которой маячат присевшие на корточки женщины. Колеса увязают в рыхлом грунте, разрезают землю словно лемехом.

 Тпру!  Маркаускас натягивает вожжи.

Женщины неуклюже встают, отряхивают подолы, подгребают в кучу ботву.

 Вот разболелся бок, о господи  Маркаускене никак не может выпрямиться и бредет скособочившись, сгорбившись.

 От долгого сидения,  говорит Тересе.  Пройдет, хозяюшка.

Маркаускас набирает для лошадей охапку ботвы и говорит женщинам:

 Ну!

В телегу с грохотом сыплются свеклины. Словно камни Однообразный перестук, по два, по три корня летят разом, без передышки сгибаются спины. Маркаускене крепко стиснула зубы, перед глазами  туман. Не видит она ни свеклы, ни телеги. Под ногами  черная земля. Упасть бы и лежать, сжавшись в комок,  ужас как колет в боку да ноет под ложечкой. Но невидимая сила поддерживает ее, хватает ее руками свеклины и швыряет, хватает и швыряет Хоть бы они говорили, болтали о чем-нибудь, может, ей полегчало бы, может, на минутку она забыла бы про боль, а ведь жжет, как раскаленным железом.

Куча свеклы оседает, уменьшается, а боль не только в боку  уже пробирает спину, плечи; боль сидит в висках и стучит острыми молоточками  даже в глазах зеленеет. А ведь не старость же. Вроде бы только-только начали жить. Ведь это вчера звенели свадебные бубенцы, и она сидела в санях рядом с Маркаускасом, махонькая, как выброшенный из гнезда птенец,  вот-вот стукнет семнадцать  и сквозь слезы не видела заметенной зимней дороги; слышала, правда, как люди шушукались: «Вот повезло девке-то  такое хозяйство, такая земля!..» Ведь это вчера катила она на престольный праздник Откормленные гнедые кони мчались, выгнув шеи. Маркаускас сидел в шляпе, при галстуке, ну совсем как королевич из материнских сказок, и ей хорошо было, что все смотрят на нее; сзади заревела машина, кони понесли, бросились через канаву Через месяц она родила мертвого и похоронила на кладбище для некрещеных. Похоронила не только частицу своего тела  похоронила смех, мечты, здоровье. На целых пятнадцать лет похоронила, пока на свет не явился Адомас. И это, кажется, было вчера. Вчера явился, вчера ушел Вся ее жизнь  вчерашний день, один куцый денек, и все время ей было больно.

 Может, хватит?  Маркаускене, уцепившись за край телеги, тяжело дышит.

Телега уже почти полна.

 Еще чуть-чуть,  говорит Маркаускас и подъезжает к соседней куче, снова швырнув лошадям охапку ботвы. И ботву бы надо забрать, думает он, коровам бы задали, ночи-то теперь долгие, проголодаются коровы к утру.  Ну!  бросает он и косится на жену: страшная, будто из могилы поднялась. Никуда не годится баба. Другие в ее годы парням спуску не дают, а она Мешок с хворями. Вот невезенье-то. В его колеса черт вечно палки сует! А колеса крутятся должны крутиться, хоть умри.

Слякоть, холод  пальцы загрубели, омертвели  точь-в-точь деревянные, облипшие землей зубья бороны. Сумерки все гуще, дождь с силой хлещет по раскисшему грунту, ледяные капли катятся за шиворот.

Фыркает Буланка, прядает ушами.

Маркаускас, не выпрямляясь, бросает взгляд в сторону ольшаника. Через луг приближается человек. В коричневом брезентовом плаще с капюшоном, идет медленно, широкими шагами. Маркаускас роняет свеклины, хватает их, нагнувшись еще ниже, а они выскальзывают из рук, словно куски грязного льда.

 Идет,  говорит Маркаускас, его голос срывается. Но с чего это он Идет человек, ну и ладно, мало ли кто ходит

Маркаускене тыльной стороной ладони приподнимает сползший на глаза платок, подслеповато моргает, из ее посиневших губ вырывается вздох:

 О боже

Только Тересе смотрит прямо, свесив землистые руки, подставив лицо струям дождя.

 Ну!  напоминает про свеклу Маркаускас, но она ничего не слышит, стоит, словно кол проглотила, да еще бесстыдно ноги расставила, юбка аж до колен приподнялась.  Ну, чего ты?!  шипит Маркаускас.

Громко чавкают тяжелые шаги. Капюшон скрывает лицо. Руки спрятаны под плащ. А плащ-то длинный, до половины голенищ. Остановился. Стоит в пяти шагах и смотрит, буравит глазами, и Маркаускас не выдерживает Выпрямляется, поворачивается лицом к пришельцу.

 Добрый вечер!

Маркаускас легонько вздрагивает: чей это голос? Вроде бы слышал его. И не раз.

 Добрый вечер

Человек подходит ближе, и Тересе всплескивает руками.

 Учитель!.. А мы-то думали Люди говорили

Теперь и Маркаускас узнает, и Маркаускене. И сразу отлегает от сердца, лица у обоих проясняются  свой ведь человек, учитель Альбертас Петрашка, тот самый, что их Адомаса Да и Тересе у него когда-то

 Ну и ну!..  удивляется Маркаускас, не смея пожать руку Петрашке.  У меня, это, в земле  Он основательно вытирает ладонь о штаны  сзади, где почище.

 Ничего, Маркаускас, и у меня не белые. Давно не виделись

Рука Маркаускаса вдруг застывает  плащ распахнулся, и там блеснуло ячеистое дуло автомата. Петрашка замечает эту перемену, но не подает виду. Он поворачивается к Маркаускене и вежливо кивает ей.

 Как здоровье хозяйки?  Но ответа не ждет.  Что же люди обо мне говорят, Тересе? А?

Тересе краснеет. Она снова первоклассница, неправильно написавшая слово на доске, не выучившая урока Учитель ее то хвалит, то ругает

 Да поймешь их Как вы пропали весной, всякое в деревне болтали

 А что же, что именно, Тересе?

 Сказывали, вы в город сбежали А другие, что в лес

Петрашка невесело смеется, ставит ногу в сапоге на ступицу телеги.

 Вот оно что. И кто же говорил?

Маркаускас косится на Тересе  ну и ворона!

 За бабьими разговорами не уследишь, учитель

Петрашка резко поворачивается, полы брезентового плаща с хрустом взлетают.

 Послушай, Маркаускас, я не учитель. Теперь  уже не учитель. Я  Сокол.

Маркаускас супит брови.

 Чего-чего?..

 Сокол. Это такой псевдоним, Маркаускас. И вы запомните, хозяйка. И ты, Тересе. Я вам доверяю. Всем вам. Потому и заглянул, как к добрым знакомым.

Взгляд Маркаускене бежит по проселку, по сумеречным полям. Но почему все вокруг полетело, закружилось, да так, что ей надо уцепиться за задок телеги и держаться?

Тересе приседает, берет свеклину, ворочает ее в руках  крупную и угловатую, как опаленная баранья голова, швыряет в телегу и снова застывает, потупя глаза.

 По большаку отряд истребителей перся,  вспоминает Маркаускас.

 Давно?

 С час назад.

 Знаю. Убрались из деревни. Но почему вы в поле? Ведь дождь.

Маркаускас спохватывается:

 И правда, чего мы тут  И, не зная, что добавить, разводит руками.

 Все пойдем. Ты, Тересе, и вы, хозяйка,  зовет Сокол.

У ольшаника стоит человек. Он в полупальто, сутулый. Поставил на землю тяжелый приклад пулемета, обхватил руками толстое дуло. Вырос как из-под земли. Кого еще скрывает ольшаник?

Маркаускас садится на телегу и еле слышно понукает лошадей. Маркаускене шлепает сзади, не выпуская задок из рук. Тересе забросала ботвой очищенные корни и семенит за телегой, догоняет. В нескольких шагах за ними следует Сокол. Подальше  второй, перекосившись, тащит свой пулемет. Лошади, надсаживаясь, волокут телегу через луг, колеса вот-вот увязнут по оси, тогда крышка. Телега подскакивает на камне, наземь сваливаются несколько корней. «Надо бы поднять»,  думает Маркаускене, но не останавливается: выпустит из рук задок телеги да нагнется за свеклой, и не дотащиться ей домой. Дорога топкая, а ноги не хотят слушаться.

Они входят в избу и вешают промокшую одежду на деревянные крюки. В избе пахнет полем, землей и мокрой псиной.

Сокол снимает плащ, аккуратно складывает его на лавке, а рядом пристраивает автомат. На широком ремне, опоясавшем пиджак,  пистолет и две лимонки с утиное яйцо. Голенища сапог широкие, и ноги кажутся на удивленье тонкими и длинными  точь-в-точь оглобли.

Маркаускас приседает на краешек табуретки у стола. В боковое окно он видит у погреба телегу с свеклой (могли ведь до ночи всю свезти), в торцовом окне видит человека с пулеметом, который разгуливает перед распахнутыми воротами. Незнакомый, молодой еще, какой-то нескладный,  интересно, издалека ли и кто родители? Сокол спрашивает, что слышно в деревне, но откуда возьмешь для него новости, если с хутора ногой не ступаешь  работы невпроворот, а руки только две. Да и вообще такая жизнь  смеркается вечер, управился по хозяйству, закрыл ворота, запер дверь и сидишь. Длинные вечера, долгие ночи. Ни к тебе не забредет в такую пору сосед, ни ты сам не пойдешь к кому покурить или потолковать. Да и о чем толковать-то, когда рот заткнули.

В открытую дверку плиты видно, как полыхает огонь. На полу и стенах пляшут жутковатые тени людей и предметов. Совсем уже стемнело, думает Маркаускас. Учитель не засидится  нет, опасно ему тут долго быть,  успеют еще раз за свеклой смотаться

 Может, лампу?..  спрашивает он.

Сокол стаскивает с ног грязные сапоги и ставит на поленья к огню. Снимает заскорузлые портянки, набрасывает на голенища.

 Не надо.

Он стоит посреди избы босой. Тяжелый дух разопревших ног разносится по избе, перебивая запах поджариваемого сала.

 Не легкую долю выбрал, учитель.

 Я не учитель. Говорил уже.

 А-а Под лавкой деревянные башмаки, надень.

Маркаускас снова смотрит в окно. Человек с пулеметом все еще маячит у ворот. Словно привидение, словно тень смерти, чернеет человек. Хорошо, что тут учитель свой человек, старый знакомый.

 Наверно, в армию хотели забрать?

 Кого? Меня?

 Ага.

 Возраст не тот.

 Родителей увезли?

 С десяти гектаров пока не берут. С чего это ты?.. Ха, понимаю, Маркаускас. Прикидываешь, почему я в лес ушел?

 Я просто так Ведь ни с того ни с сего не бывает

Маркаускас спохватывается  поди, не стоило об этом спрашивать, но слово не воробей, не поймаешь.

 Послушай, Маркаускас, я не захотел быть скотиной, которую гонят на бойню. Я ушел воевать. За Литву, Маркаускас. За Литву без чужих  коричневые они или красные.

 Я хочу спросить: ты веришь в это, учитель Сокол?

Маркаускене ставит на стол тарелку с глазуньей, пододвигает хлеб.

 Кушайте,  говорит она.  Тересе, молоко! Посмотри, чтоб не сбежало

Сокол, отломив двумя пальцами кусочек хлеба, не спеша отправляет в рот, поддевает вилкой шкварку.

 Ты веришь в такую Литву?  Маркаускасу хочется узнать точно: он уже не помнит, когда толковал с ученым человеком, а от всяких слухов голова кругом идет.

Сокол снова кладет в рот кусочек хлеба.

 Не говорю, что это произойдет пятнадцатого декабря или на Новый год. Пускай дураки сказки рассказывают. Но я верю, Маркаускас, что такая Литва будет! Нельзя же вымарать целое государство с карты мира.

 Но ведь такая саранча налетела, такая силища

 Ты послушай, Маркаускас, о чем говорит история. Когда-то с запада шли крестоносцы. С крестом и молитвой шли против пруссов, Литвы, латышей. Им нужны пыли наши земли, наши леса, наши реки. И главное  им нужен был путь на восток. И кто же перед ними устоял? Пруссов они перебили, латышей поработили, и Литва оказалась тем железным кулаком, который поставил крестоносцев на колени. Теперь, с другой стороны. Скажешь, России не нужна дорога на запад? Вот они и нахлынули с востока.

Назад Дальше