Тарабас. Гость на этой земле - Йозеф Рот 9 стр.


Дьявольщина. Даже хорошие стрелки, уверенные в своей руке и меткости, на сей раз стреляли либо слишком высоко, либо слишком низко. Так или иначе, после нескольких попыток им казалось, будто в тот миг, когда пуля покидала ствол, кто-то незримый толкал пистолет. Снова настал черед Рамзина. Он выстрелил и попал. А ведь выпил явно не меньше других. Они видели, как он пил. Почему же у него рука тверже, чем у всех остальных? Рамзин целился, стрелял и попадал в цель. Н-да, словно повинуясь какому-то бесовскому приказу, он попросил сотоварищей указать еще более точные цели и вызвался в них попасть. Вопросы пробудили у большинства жгучую жажду уничтожать, мутную, темную потребность увидеть, как пули ударят в определенные части трех обнаженных женщин и уничтожат их. На первый вопрос Рамзина, куда ему целить, они не ответили. Алчность и стыд перехватили горло. Рамзин сам подбадривал их:

 Левая грудь третьего рисунка в середине, вторая женщина?.. Нижний край ее рубашки?.. Лодыжка или сосок?.. Лицо?.. Нос?..

Мало-помалу они уже не могли пропускать мимо ушей эти вопросы, которые словно бы метили в их сокровенные желания более точно, чем глаз превосходного стрелка в рисунки. Бесстыдные вопросы Рамзина будили бесстыдные ответы. Рамзин стрелял и каждый раз попадал в назначенную цель.

Постепенно двор заполнился любопытными крестьянами, привлеченными веселой пальбой и громким хохотом. Замешательство овладело и зрителями. Все крестьяне покинули свои готовые к отъезду повозки. Стояли, распахнув рты, глаза и уши. Теснились, вставали на цыпочки, чтобы лучше видеть. Как вдруг Рамзин, расстрелявший уже три обоймы, крикнул:

 Дайте-ка мне винтовку!

Принесли винтовку. Едва утих гром вы стрела, как грянул вопль, исторгшийся разом из всех глоток. Большой пласт крашеной синей штукатурки с последними непристойными рисунками Рамзина отстал от стены, рухнул наземь, развалился, рассыпался обломками и пылью. И широко открытым глазам зрителей явилось подлинное чудо: на потрескавшемся фоне стены в темно-золотом блеске закатного солнца на месте неприличных рамзинских рисунков предстал благословенный, сладостный лик Богоматери. Сперва увидели этот лик, затем все прочее. Черными как ночь были ее пышные волосы, украшенные полукруглым серебряным венцом. Лучистые черные глаза, казалось, смотрели на мужчин с невыразимой болью, с сестринским радостным утешением и детским удивлением. В вырезе рубиново-алого платья светилась кожа цвета пожелтевшей слоновой кости, угадывалась красивая благодатная грудь, коей назначено вскармливать маленького Спасителя. Позлащенный отсветом закатного солнца, которое в этот день словно хотело задержаться на небе дольше обычного, явленный взорам образ Богоматери, несомненно, был всеми воспринят как подлинное чудо. Кто-то в толпе вдруг затянул страстным, низким и ясным голосом «Богородице Дево, радуйся», песнопение, известное и любимое в набожном здешнем краю многие сотни лет, рожденное сердцем самого народа. В тот же миг сраженные молнией богобоязненности все пали на колени, крестьяне, могучие солдаты, дезертиры и соратники Тарабаса. Огромное упоение завладело всеми. Им чудилось, будто они воспарили, тогда как на самом деле они пали на колени. Словно некая небесная сила схватила их за плечи и прижала к земле, а одновременно вознесла ввысь. Чем ниже сгибались их спины, тем легче взлетали души. Растерянными голосами они подхватили песнь. Все гимны в честь Марии пелись сами собою, меж тем как отблеск солнца на стене угасал. Вскоре виднелась лишь узкая полоска, точно золотой обруч на челе Богоматери. Полоска становилась все тоньше. И вот в тени уже светился лишь кроткий лик и желтовато-белый кусочек груди. Алое одеяние слилось с сумраком. Утонуло в опустившейся ночи.

Все толпой бросились к чудесному явлению. Многие поднялись с земли, где лежали и стояли на коленях. Другие подняться не дерзнули. Так и поползли на животе, на коленях. В каждом трепетал страх, что благостный образ может погаснуть так же быстро, как и воссиял. Они стремились подобраться к нему как можно ближе, надеялись дотронуться до него руками. Как давно их бедным сердцам недоставало столь явственного чуда! Долгие годы миром властвовала война! Они перепели все богородичные гимны, какие узнали в церкви и в школе, и кто стоя, кто на коленях, а кто и ползком приблизились к явлению на стене. Как вдруг последний свет дня погас, словно стертый безбожной рукою. Бледными пятнами обернулись нежная слоновая кость тела, шеи, лика и серебряный венец. Те, что оказались к стене ближе всех, поднялись и протянули руки, чтобы коснуться Богоматери.

 Остановитесь!  послышалось откуда-то сзади. Это был Рамзин. Выпрямившись во весь рост среди толпы коленопреклоненных, он гаркнул:Остановитесь! Не трогайте образ! Это помещениецерковь. У той стены, где вы видите икону, некогда был алтарь! Еврей-трактирщик его убрал. Осквернил церковь. Синей известкой закрасил образа! Молитесь, братья мои! Кайтесь! Здесь снова будет церковь. Покается здесь и еврей Кристианполлер. Мы его приведем. Он спрятался. А мы его разыщем!

Никто не ответил. Уже совсем стемнело. В открытую дверь кладовки лилась густая, прохладная, синяя тьма. Она только усилила пугающее безмолвие. Синяя стена стала почти черной. Виднелось лишь неправильное, серовато-белое угловатое пятнои ничего больше. Коленопреклоненные и лежавшие встали, нерешительно, словно им сперва пришлось избавиться от неких оков. Дикая злоба, почти безотчетная, с самого раннего их детства запрятанная в глубинах сердца, вошедшая в кровь и залитая во все жилы, пробудилась, окрепла, подпитанная выпитой нынче водкой и волнениями пережитого чуда. Сотни голосов наперебой жаждали отомстить за кроткую, сладостную Богоматерь, оскверненную кощунственной рукой. Кто оскорбил ее, замазал дешевой синей известкой, похоронил под цементом и сивушным смрадом? Жид! Древний призрак, рассеянный по земле в тысячах обликов, прокаженный враг во плоти, непонятный, хитрый, кровожадный и кроткий, тысячу раз убитый и воскресший, жестокий и уступчивый, ужаснее всех ужасов только что минувшей войны,  жид. В этот миг он носил имя трактирщика Кристианполлера.

 Где он прячется?  спросил кто-то. И остальные тоже завопили:

 Где он прячется?

Крестьяне, видевшие лик Богоматери, думать забыли о возвращении домой. Но и другие, только слыхавшие о чуде, начали распрягать лошаденок и заводить их во двор Кристианполлера. Считали необходимым остаться там, где случилось дивное событие. Очень медленно их осмотрительные, неповоротливые мозги восприняли чудесную весть, повернули ее туда-сюда в тяжелых, неловких головах, засомневались и в тот же миг восхитились, осенили себя крестным знамением, восславили Господа и преисполнились ненависти к жидам.

А кстати, где он, еврей Кристианполлер? Несколько человек зашли в трактир, стали искать. За стойкой они нашли только работника Федю, который вдрызг упился и давным-давно спал. Поискали в гостевых комнатах, где квартировали офицеры. Подняли матрасы, открыли шкафы. У ограды и во дворе собирался народ. Да и те крестьяне, что отъезжали, воротились поглядеть на чудо. Когда они со своими повозками, женами и детьми остановились возле постоялого двора, им уже казалось, будто вернулись они не затем, чтобы помолиться благодатному явлению, а чтобы отомстить жиду, осквернившему Богородицу. Ведь ненависть ретивее самой ретивой веры и шустра как дьявол. Крестьянам казалось, будто они не только видели чудесное явление своими глазами, но и в точности помнили позорные деяния, какими жид запятнал образ, замазав его синей известкой. И к жажде мести примешалось вдобавок глухое ощущение собственной вины, которую они взвалили на себя, когда легкомысленно позволили жиду действовать по его собственному кощунственному усмотрению. Сомнений у них более не было: их тогда ослепил дьявол.

Они слезли с повозок, вооруженные кнутами и дубинками, новыми косами, серпами и ножами. То был час, когда евреи в праздничной одежде выходили из молитвенного дома, почти сплошь старики да увечные. Им-то навстречу и устремились крестьяне. Этим вооруженным, сильным, свирепым мужчинам слабосильные еврейские старики и увечные, тащившиеся домой в шабатной беспомощности, казались особенно опасными, опаснее здоровья, силы, молодости и оружия. Да, в семенящих, неровных шагах евреев, в сутулости их спин, в темной праздничности их длинных распахнутых кафтанов, в их опущенных головах и даже в летучих тенях, какие их пошатывающиеся фигуры отбрасывали тут и там на середину улицы, когда они проходили мимо редких керосиновых фонарей, крестьяне, как им чудилось, узнавали поистине адское происхождение этого народа, который жил торговлей, поджогом, грабежом и воровством. Что же до кучки ковыляющих бедных евреев, то они, конечно, видели, точнее, чуяли близкую беду. Однако плелись ей навстречу, отчасти уповая на Господа, которого только что славили в молельне и с которым ощущали родство и близость (слишком уж близкое родство и близость), а отчасти парализованные страхом, каким жестокая природа отягощает слабых, чтобы они тем вернее подпали под власть сильных. В первом ряду крестьян шагал некий Пастернак, благодаря большим, пышным седым усам выглядевший весьма солидно, с кнутом в руке; кстати, богатый, а стало быть, вдвойне почтенный крестьянин из окрестностей Коропты. Поравнявшись с толпой евреев, он поднял кнут, трижды взмахнул, щелкнул узловатым черным кожаным ремнем над головой и, поскольку таким манером рука обрела уверенный размах, ударил прямо в темную толпу евреев. Нескольким досталось по лицу. Кое-кто из евреев закричал. Вся беспомощная толпа остановилась. Одни пытались прижаться к стенам домишек и исчезнуть в тени. Другие же с метровой высоты деревянного тротуара ринулись на середину улицы, прямо под ноги крестьянам. Их подхватили, швырнули вверх. Десятки рук протянулись, чтобы поймать падающих евреев и еще и еще раз швырнуть их в воздух. Ночь выдалась очень светлая. На фоне светло-синего звездного неба черные, трепещущие, взлетающие вверх и падающие евреи походили на огромных диковинных ночных птиц. Вдобавок они издавали короткие пронзительные вопли, за которыми следовал оглушительный хохот мучителей. Тут и там одна из ожидающих еврейских женщин испуганно отворяла ставни и поспешно вновь их закрывала.

 Всех жидов во двор Кристианполлера, поставить на колени и пусть молятся!  крикнул кто-то. Это был Рамзин. И Пастернак кнутом согнал евреев с тротуара. Их обступили со всех сторон и повели к постоялому двору.

Здесь, в кладовке, где случилось чудо, горели две свечи. Прилепленные к полену, они зыбким светом озаряли Богородицу. Все солдаты, в том числе и соратники полковника Тарабаса, стояли перед свечами на коленях, пели, молились, осеняли себя крестным знамением, склоняли голову, отбивали земные поклоны, тычась лбом в землю. Свечи, которые снова и снова заменяли (откуда они брались, никто не знал, казалось, все крестьяне принесли с собой свечи), давали больше тени, нежели света. Торжественная тьма царила в кладовке, тьма, в которой свечи были двумя сияющими центрами. Пахло дешевым стеарином, потом, юфтью, кислой овчиной и жарким дыханием разинутых ртов. Наверху, в сумраке, в бессильном и неверном свете слабых огоньков, чудный кроткий лик Мадонны словно то плакал, то утешительно улыбался, жилв неземной, возвышенной реальности. Когда крестьяне пригнали черную толпу евреев, Рамзин крикнул:

 Место жидам!

И коленопреклоненная, распростертая ниц орда освободила проход. Бедолаг, поодиночке и по двое, выталкивали вперед, и иные из крестьян, прерывая благоговейную молитву, награждали их плевком. Чем ближе евреи подходили к чуду, тем чаще и яростнее на их черные одеяния сыпались плевки, и скоро их кафтаны были облеплены сгустками серебристой слюны, желтоватой слизью, словно этакими нелепыми пуговицами. Смешно и жутко. Евреев принудили стать на колени. И когда они, стоя на коленях, испуганные и растерянные, озирались по сторонам, как бы стараясь убедиться, откуда грозит наибольшая опасность, и в величайшем ужасе перед свечами и перед образом, который они освещали, пытались отвернуть голову, откуда-то сзади вдруг гаркнул голос Рамзина:

 Петь!

И меж тем как верующие в надцатый раз затянули «Богородице Дево, радуйся», из сдавленных глоток смертельно перепуганных евреев исторгались жуткие звуки, словно шедшие из старых, разбитых шарманок и не имевшие ни малейшего сходства с мелодией «Богородицы».

 Лечь!  приказал Рамзин.

И покорные евреи уткнулись лбом в землю. Шапки они судорожно сжимали в руках, как последние символы своей веры, которую у них хотели отнять.

 Встать!  скомандовал Рамзин.

Евреи встали, в слабой, смехотворной надежде, что избавились от мучений.

 Вставайте, братья!  произнес ужасный голос Рамзина.  Отведем их домой!

И большинство богомольцев покинули место чуда. Солдаты и крестьяне, с кнутами, палками и серпами в руках, погнали темную толпу евреев по тускло освещенной ночной улице. Они вламывались в каждый домишко, гасили свечи и лампы, приказывали евреям снова их зажечь, знали ведь, что Закон запрещает им зажигать в шабат огонь. Иные крестьяне вытаскивали из подсвечников горящие свечи, прятали подсвечники под одеждой и развлекались, поднося свечи ко всем случившимся рядом тканям и поджигая их. Вскоре горели скатерти, занавески, простыни. Еврейские ребятишки жалобно плакали, еврейские женщины рвали на себе волосы, звали мужей по именам, которые мучителям казались смешными и негодящими и несказанно их потешали. Многие передразнивали плач детей и женщин. Шум поднялся невообразимый. Некоторые из пригнанных евреев делали ребячливые попытки укрыться в знакомых домишках. Но их быстро хватали и избивали.

 Где ваш трактирщик, где Кристианполлер?  снова и снова орал кто-нибудь. В невообразимом шуме и гаме, в ужасающем столпотворении грозный вопрос звучал на редкость отчетливо. И поскольку все евреи, вкупе с женами и детьми, сумбурным хором клятвенно заверяли, что знать не знают, где их собрат Кристианполлер, жестокие вопросы только усиливались и множились.

 Мы вас заставим!  крикнул один из солдат, здоровенный малый с широкими плечами и крохотной головенкой, похожей на орешек, жалкий плод на могучем стволе. Он растолкал толпу, вышел вперед и остановился перед молодой еврейкой, чье красивое смуглое лицо с невинно-испуганными, широко открытыми золотисто-карими глазами под белым шелковистым платком уже издали привлекло его внимание и могло вызвать у него как любовь, так и ненависть. Молодая женщина оцепенела. Даже не попыталась отпрянуть.

 Вот она, его жена, жена мерзавца Кристианполлера!  выкрикнул солдат. Неописуемая, нечеловеческая алчность отразилась на его блеклом голом личике. Он взмахнул короткой деревянной дубинкой и ударил прямо по белому платку еврейки. Она тотчас упала. Все закричали. Ослепительно белый шелковый платок окрасился кровью. И словно только вид красной крови, первой, пролившейся в этот день, придал четкий смысл и определенное направление глухой злобе толпы, в остальных тоже пробудилась неодолимая жажда бить, пинать, глаза их уже затянуло багровой пеленой крови, багровыми струями, словно кровавыми водопадами. Они принялись колотить тем, что было в руках, по людям, по детям, по предметам, случайно оказавшимся рядом.

Когда из казарм подошел Концев с небольшим отрядом солдат, он сразу понял, что не справится с неимоверной сумятицей. И спешно послал депешу полковнику Тарабасу, а сам на разных языках обратился к толпе то с грозными, то с успокаивающими речами. Но крестьяне и солдаты уже слишком глубоко увязли в своем дурмане, чтобы уразуметь его отрезвляющие окрики. Они только смутно чувствовали, что против них выступает порядок, а стало быть, враждебная сила, и порывались ответить тоже силой. Инструменты, какими они до сих пор крушили все подряд, теперь стали метательными орудиями против Концева и его отряда. Без разрешения полковника Тарабаса Концев не осмеливался отдать решительный приказ. И пока что отступил, расставив своих немногочисленных людей по обе стороны улицы, как охрану возле еще уцелевших домишек. Толпа дальше не продвигалась. Однако с тем большей яростью набросилась на остатки кучки евреев, на пленников. Тут и там из домов вырывались синие язычки пламени, из окон и дверей доносились жалобные крики и плач. Концев нетерпеливо ждал. С минуты на минуту наверняка явится полковник Тарабас.

Между тем вернулся только солдат, которого Концев послал к полковнику. Он доложил, что все офицеры в столовой, то бишь в бараке, пребывают в почти бесчувственном состоянии и грозный полковник Тарабас в данный момент ничуть их не лучше. Пожалуй, с ним дело обстоит даже еще хуже. Ведь, как ему сообщили повар и солдаты-официанты, под вечер там произошла ссора. Старый майор Либудин, тот самый, что в прежние времена командовал вокзальной охраной и вовсе не собирался уходить в отставку, крикнул полковнику Тарабасу, что в давней российской армии знать не знали этакого бессмысленного пьянства. Вспыхнула ссора. Тарабас предложил всем недовольным немедля покинуть новую армию. Затем офицеры подрались, при участии Тарабаса. А после неожиданного всеобщего примирения их охватила охота продолжить попойку.

Фельдфебель Концев решил снова собрать свой маленький отряд и, примкнув штыки, идти на толпу крестьян. Он еще не знал, что и в толпе есть солдаты. Некоторые из них по-прежнему были вооружены пистолетами, из которых палили по рисункам Рамзина. Фельдфебеля Концева они ненавидели. Ничего ему не забыли. Узнали его, по голосу, и, подначиваемые Рамзиным, решили с ним поквитаться. Растолкали крестьян, протиснулись в первые ряды. Когда Концев отдал приказ «вперед!», Рамзин выстрелил, а за ним и дезертиры. Трое из людей Концева упали. Фельдфебель осознал опасность, но было уже поздно. Он даже не успел скомандовать «огонь!», как Рамзин и дезертиры устремились вперед и расстреляли остатки обойм под победоносные вопли ошалевших крестьян.

На ночной улице, которую освещали три-четыре жалких керосиновых фонаря и на которую временами, все чаще, бросали скудный, летучий отблеск языки пламени, вырывающиеся из еврейских домишек, завязалась отчаянная, короткая потасовка. Фельдфебель Концев, старый солдат, сразу смекнул, каков будет ее исход. Он знал, его маленький отряд не выстоит перед свирепой толпой. И со стыдом и тоской подумал, что после такой ничтожной потасовки его ждет позорный конец, его, бесстрашного солдата великой российской армии. Множество солдат, храбрых врагов, австрияков и немцев, он убил своими сильными руками. От растерянности, но и от преданности своему командиру, полковнику Тарабасу, он явился сюда. Что за дело ему до крошечной новой страны? Что за дело, черт побери, до короптинских евреев? Ах, какой конец для старого солдата великой войны!.. Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в мозгу смельчака Концева, меж тем как его воинская и добропорядочная совесть, будто совсем особенный, настоящий мозг, диктовала ему меры, необходимые ввиду создавшегося ужасного положения. В левой руке пистолет, в правой тяжелая кривая шашка, окруженный улюлюкающими крестьянами и своими смертельными врагами, дезертирами, храбрый Концев рубил и стрелял направо и налево. Его огромная мясистая голова возвышалась над окружающим сбродом. Всем телом он чувствовал боль, удары сыпались на него градом. Внезапно он ощутил резкий укол в шею. Налитые кровью, подернутые кровавой завесой глаза еще успели увидеть Рамзина, который держал в поднятой руке обычный крестьянский нож.

Назад Дальше