Я тебя отучу заначки трогать! злорадно пробормотал Николай.
Клавдия не торопилась, стоять на ящике было неловко, а переступать он боялся: загремишь, ноги, пожалуй, поломаешь; ящик торчал высокий и узкий, как гроб, Фетисов едва вскарабкался на него. Немного подумав, он пошире раздвинул петлю и пролез в нее головой и руками. Теперь петля оказалась у него под мышками. Он еще немного подумал, и восторг охватил все его существо.
Ты у меня запомнишь! вдохновенно произнес он, оттолкнул ногами ящик, тот с грохотом упал, и Фетисов закачался под потолком весело и удобно, как в люльке. Немного, правда, давило под мышками, но это ничего, он готов был потерпеть. К тому же, если раскачаться посильней, можно дотянуться до полки, на которой лежали мешок с крупой и брус сала, передохнуть на ней.
Николай покачивался в петле и нетерпеливо поглядывал в оконце. Наконец Клавдия повесила белье; он подождал, пока в сенях не послышались ее шаги, и тогда закричал таким голосом, что и сам испугался, вытянулся в петле, безжизненно расслабив руки и ноги.
Когда Клавдия вбежала в кладовку, Фетисов свалял дурака: прижмурился для полной убедительности, а делать этого не следовало, в полумраке все равно не видать, какие у него глаза, открытые или закрытые. А вот какое у нее было лицо, когда она разглядела бездыханное тело мужа, медленно и страшно раскручивающееся под потолком, этого Николай не рассмотрел. Он открыл глаза от грохота таза, выроненного женой, от ее отчаянного вопля. Схватившись за голову, Клавдия выскочила из кладовой. В окошко Фетисов увидел, как она, пошатываясь, идет по двору.
То-то! радостно сказал он. А ты думаешь как?
Тут Николай немного заволновался: к жене подскочила соседка, бабка Селиваниха, заметалась, запрыгала вокруг. Клавдия, видно, что-то сказала ей, махнув рукой в сторону крыльца, и бабка исчезла. Фетисов собрался уже раскачаться, чтобы встать на полку и скинуть петлю, но не успел: дверь распахнулась, на пороге появилась Селиваниха. Она долго подслеповато всматривалась в полумрак кладовой, шаря глазами по углам, и, ничего не разглядев, шагнула вперед. Николаю сверху бабка казалась кулем тряпья, из которого торчали взлохмаченные серые волосы. «У-у, карга старая! подумал он со злостью. Чего прилезла? Теперь пойдет язык чесать! Дать бы тебе пинка во как удобно!» Однако он притаился и даже дышать перестал, надеясь, что бабка уйдет, так ничего и не заметив. Но Селиваниха, освоившись с темнотой, подняла глаза повыше и наконец-то увидела Колькины ноги, висящие в воздухе. Вскрикнув, она шарахнулась в сторону, приговаривая: «Свят, свят, свят!..» но потом примолкла и принялась торопливо креститься. «Да пошла ты отсюда!» чуть не крикнул Фетисов, но сдержался: бабка уже пробиралась к двери, придерживаясь руками за полку. И тут он отчетливо увидел, как Селиваниха, остановившись и воровато оглянувшись на дверь, сняла с полки брус сала и принялась запихивать его под кофту. Этого Николай уже никак не мог стерпеть, да и кто на его месте стерпел бы? Он с ненавистью плюнул сверху на бабкину голову и гаркнул что есть мочи:
А ну положь, поганка, сало на место!
А-а-а! завизжала Селиваниха, раскинув руки и топая ногами, как маленькая. Она, видно, хотела бежать, но ноги не слушались ее: бабка, словно буксующая машина, не трогалась с места.
Мотай отсюда, покуда цела! снова гаркнул Фетисов.
И. будто найдя наконец в этих словах точку опоры, Селиваниха перестала буксовать, рванулась к двери и с грохотом скатилась с крыльца.
Еще не придя в себя от бабкиного нахальства, Николай затанцевал в петле, стараясь поскорей дотянуться ногами до полки. Ему не терпелось освободиться от веревки, броситься вдогонку за Селиванихой, окончательно обличить ее и поставить точку в долголетних соседских междоусобицах. И опять он не успел: в коридоре раздались чьи-то быстрые, четкие шаги, в распахнутой двери возникла рослая фигура с блестящими белыми плечами. В дверях стоял лейтенант Калинушкин.
Фетисов струсил. До сих пор все, что проделывал он, было забавой, внутренним, семейным делом. Похоже, теперь игра кончалась.
Как бы по-приятельски ни обращался Николай к Калинушкину, а все равно в душе он всегда робел перед участковым. Робость эта шла из того теперь уже полузабытого времени, когда Фетисов не больно строго соблюдал закон и нередко посматривал, где чего бесхозяйственно лежит. И хотя теперь он был совершенно честным человеком, если не считать невинных проказ с доверчивыми заказчиками, когда ему позарез нужна была десятка, все же он предпочитал не иметь дела с милицией.
Надо бы Фетисову окликнуть бодро участкового или спросить: мол, что там бабы орут, не случилось ли чего на дворе, пока он тут занимался делами? А он растерялся. Да и времени у него уже не было: Калинушкин не раздумывая вбежал в кладовку, с ходу рванул ящик, с которого устраивался в петле Николай, вскарабкался и вытащил из кармана складной нож. Над своей головой Фетисов услышал сосредоточенное сопение участкового и бормотание сквозь зубы нелестное в его адрес; веревка вздрогнула, и раздался звук, неприятно поразивший ухо Фетисова. Пряди веревки явственно потрескивали, поддаваясь усилиям лейтенанта. «Едрена вошь! в страхе подумал Николай. Ведь это я сейчас навернусь будь здоров! У ящика-то края железом обиты!» Сопение над ухом усилилось, веревка была просмоленная, прочная, а нож, видно, тупой, но Калинушкин спешил, и пряди трещали все сильней и чаще. «Вот, сейчас» обреченно подумал Фетисов и, не в силах противиться страху, совершенно инстинктивно, крепко обнял участкового за плечи, чтобы удержаться в этот последний миг.
Калинушкин рванулся из Колькиных объятий молча, не вскрикнув, как подобает человеку, привыкшему по службе к неожиданностям и опасностям, но рванулся с такой силой, что полетел вместе с ящиком на пол и только здесь позволил себе охнуть. В ту же секунду рухнул на пол и Николай. Калинушкин сразу вскочил, размеренным шагом направился прямо к окошку, уткнулся в него, и Фетисов, приоткрыв один глаз, увидел, что участковый пытается вылезти из окна, через которое могла проскочить, пожалуй, лишь кошка. Потом лейтенант повернулся, таким же размеренным шагом направился к двери; тут его сильно качнуло, и он уткнулся в стенку. Лишь третья попытка получилась удачной.
Фетисов живо поднялся с пола, скинул с себя проклятую петлю; охотнее всего он сейчас рванул бы куда-нибудь подальше, но этого никак нельзя было сделать. И, страдальчески охая, прикрыв шею руками и перекосив физиономию, он поплелся на крыльцо.
Калинушкин сидел на ступеньках, тупо глядя перед собой, и курил, держа сигарету в прыгающих пальцах. Клавдия в беспамятстве лежала на скамейке. У забора, грязная и растрепанная, стояла Селиваниха, грозила кулаками и поносила Фетисова страшными словами..
Участковый, хмуро глянув на Николая, отшвырнул сигарету.
Не уходи, сейчас протокол будем составлять.
Протокол! трагически произнес Николай. Тебе бы только протоколы составлять. Тут смерть моя была, в глаза мне глядела, а ты протокол! Валяй, составляй! Для чего ж ты мне жизнь-то спас? Чтобы, значит, протокол написать? Ну, погорячился я, Клашка вон довела. Разве от хорошей жизни полезешь в петлю?
Хватит, Фетисов! крикнул Калинушкин, вставая со ступенек. Ты мне дурочку не строй!
Он подскочил к Николаю, развел его руки, с брезгливостью глянул на шею. Потом перевел взгляд ниже и ткнул пальцем в пиджак.
Это что?
Николай покосился на палец участкового. Под пальцем поперек груди уходила под мышки коричневая полоса след просмоленной веревки.
Так что? удивился Фетисов. Что я такого сделал? Выходит, лучше, если бы я голову в петлю сунул? И так жути натерпелся ноги не держат. Это я со страху, Иваныч, петлю-то пониже сдвинул, а когда и не помню, без памяти, значит, был
Ой, Коленька, живо-о-ой!
Клавдия, очнувшись, всхлипывая, повисла на мужниной шее.
Живой, живой, похлопал ее по спине Фетисов. Не заводи больше. Знаешь небось, какой я бешеный, видишь, что получилось.
Арестуйте его, товарищ участковый! Вот он что со мной сделал! закричала от забора Селиваниха, яростно встряхивая оторванным рукавом платья.
А ты помалкивай! цыкнул на нее Николай. Я на тебя еще заявление подам! Человек в петле висит, жена без памяти валяется, а она, вместо того чтобы помочь, сало норовит утащить. Хорошо, я очнулся вовремя, попросил не трогать, а то бы унесла.
Селиваниха плюнула и, охая, заковыляла к себе домой.
Калинушкин, присев у стола под яблоней, строчил протокол. Составлять протоколы он не любил не только потому, что вообще не уважал писанину, но главным образом потому, что протокол фиксировал очередное происшествие на его участке, которое он не сумел предупредить, а в последнее время только и разговору было о предупреждении нарушений. На этот раз Калинушкин писал протокол с чувством; другой рукой он держался за бок: падая с ящика, больно ушибся, мог, пожалуй, и ребро сломать.
Прочитай и подпиши, подозвал он Фетисова, когда закончил свою работу.
Николай долго, водя пальцем по строчкам, читал бумагу, но подписывать ее наотрез отказался.
Что ж я, себе враг такую клевету подписывать? укоризненно сказал он.
Все равно пятнадцать суток отсидишь! ответил Калинушкин, погрозив Николаю пальцем.
Он пометил: «От подписи нарушитель отказался» и не прощаясь пошел к калитке. Фетисов рванулся за ним.
Иваныч! Погоди! Что я тебе скажу-то! кричал он, лихорадочно соображая, как бы умилостивить участкового. Иваныч! уже радостно завопил он, найдя наконец то, что было ему нужно. Насчет цветов ты вчера спрашивал. Так порядок! Узнал!
Участковый обернулся.
Кто? выдохнул он.
Это я тебе завтра скажу! таинственно произнес Фетисов. Есть слушок. Подтвердится тогда, значит, все!
Лейтенант с сомнением поглядел на багровую физиономию нарушителя.
Врешь? небрежно спросил он.
Ну, вру так вру, уже совсем спокойно ответил Николай, который в долголетнем общении с заказчиками стал знатоком тончайших движений человеческой души, когда эта душа пытается за равнодушной небрежностью скрыть свою кровную заинтересованность.
Так. Завтра. Ладно, посмотрим. А если опять врешь гляди!
И Калинушкин, опять погрозив Николаю не то пальцем, не то кулаком, вышел со двора, сердито хлопнув калиткой.
У-у, милиция! перевел дух Николай. Носит тут тебя нелегкая. Что я ему завтра-то скажу? А-а, придумаю
И Фетисов, порядком уставший от всех волнений, которые выпали на его долю за последние полчаса, заспешил домой.
Клаш! крикнул он весело. Клашка, любочка моя, сбегай за бутылкой, а?
V
Гена Юрчиков всегда был человеком решительным. Прошлой осенью, когда он плыл с туристами по таежной реке, их плот завертело на пороге меж валунов, и вся шарага попрыгала со страху в воду, он один остался, изловчился, причалил к берегу. А на плоту, между прочим, было все их продовольствие и вся одежонка. И пробирались они глухоманью, и уже подмораживало по ночам.
Однако сейчас Геннадий чувствовал себя в высшей степени неуверенно и неуютно. Хуже нет, когда ставится под сомнение важное решение, принятое, обдуманное со всех сторон. Он уже смирился с мыслью, что придется уйти из института, начать новую жизнь. И вдруг странный вопрос Иннокентия Павловича: не раздумал ли работать вместе с ним? От нечего делать такие вопросы не задают. Ребята, перед тем как заперли его в пустом доме, внушали: поговори с Билибиным, поговори, не дави фасон; Иннокентий играет честно: от каждого по способностям и так далее; если он возьмет, считай все! Такую разработочку подкинет ни спать, ни есть не захочешь
Хватит! Уже говорил
Как это ни удивительно, Иннокентий Павлович не знал, что станет физиком, до тех пор, пока не стал им. Увлечения его в юности были многообразны и проявлялись столь блистательно, что, несомненно, любое из них могло бы стать делом всей его жизни.
Гена Юрчиков с детства знал свою судьбу.
Лет до двенадцати жизнь Геннадия если и отличалась от жизни сверстников, то лишь одним обстоятельством: на его руках росла сестра беленькое голубоглазое существо, очень приятное по мнению окружающих и очень вредное по мнению самого Юрчикова. Родители с утра до вечера пропадали на работе, сестра ходила в детский сад. Два дня ходила, две недели, как положено, болела дома. И Генка должен был кормить ее, даже порой стряпать, с тоской глядя в окно на друзей, с воплем гоняющих во дворе шайбу. Геннадий считал, что сестра старается болеть почаще, чтобы не ходить в детский сад; чувства, которые он испытывал к ней, были крайне противоречивы.
Но как раз ее нужно считать первым звеном в той цепочке событий, которые определили судьбу Гены Юрчикова. Когда сестре пришла пора осмысливать мир, град извечных детских вопросов обрушился именно на Геннадия. Вопросы она задавала сериями: как летают птицы, отчего вода льется, зачем собаке четыре ноги, если можно ходить на двух, и куда исчезает сахар в чашке с чаем? Не имея опыта взрослых, хладнокровно парирующих: «Вырастешь узнаешь!», Гена кричал на сестру или просто давал ей тумака. Однако на другой день она, как ни в чем не бывало, снова принималась скакать вокруг брата, выкладывая очередную серию: почему огонь жжется, отчего бывает ветер и из чего делается песок?
Отделавшись тем или иным способом от сестры, Геннадий мрачно мешал ее кашу в кастрюльке или, засучив рукава, мыл посуду и со злостью думал: «Черт его знает отчего!» Он сам не так давно задавал другим такие же вопросы и еще не полностью потерял к ним интерес, что, очевидно, случилось бы скоро, если бы не особые обстоятельства его жизни.
Бывало, он находил ответ на какой-нибудь из проклятых вопросов, сверливших ему голову. Чаще всего это происходило в школе на уроках. Учительница рассказывала, например, о воздушных течениях в атмосфере, и Геннадий вдруг чувствовал, как это течение обдувает его восторженным холодком: он понял, отчего бывает ветер! Но больше он уже ничего не слышал до самого конца урока. Счастливые маленькие открытия начинали роиться вокруг главного: сквозняки, гуляющие по комнате при открытых форточках и дверях, когда проветривали класс, сливались с теми гигантскими сквозняками, что проносились над планетой; пестрая лента дыма из заводской трубы, торчащей как раз напротив окна, возле которого стояла парта Юрчикова, тоже уносилась горячим сквозняком под Самые облака «Юрчиков! Повтори!» раздавался над ухом строгий голос учительницы. Гена вскакивал, бормотал некстати про сквозняки и про дым Двойки посыпались на него одна за другой. Мать вызывали в школу. «Очень странно ведет себя на уроках, жаловались учителя. Совершенно не может сосредоточиться». Кто-то посоветовал ей поводить сына по докторам. Геннадию морили глистов, прописывали укрепляющие лекарства; пошептавшись с матерью, назначали гимнастику и холодные обтирания. Все было бесполезно. «Что с тобой, сынок?» жалобно спрашивала мать. Он не мог ответить, даже если бы хотел. Как объяснить, что в нем проснулась уснувшая было детская страсть задавать надоедливые вопросы «почему» и «зачем», с той лишь разницей, что теперь он задавал их сам себе и сам страдал, не в силах большей частью дать вразумительный ответ? Много позднее, уже в институте, Геннадий, вспомнив свои давние ощущения, сформулировал их так: как если бы молодой человек, не довольствуясь фотографией своей любимой, упорно добивался бы и ее рентгеновского снимка.
Если Геннадий находил все же ответ, он нес его не домой родители устало отмахивались, а сестра ничего не понимала, не к товарищам им было неинтересно и некогда. Побрякивая бидоном, Гена спешил в очередь за молоком или за мясом в ближайший магазин. Хвост ее всегда вился на улице, Геннадий занимал место и, чуть выждав, вступал в разговор. «По радио передавали, говорил он пританцовывающим от мороза старушкам, сегодня пятнадцать градусов ниже нуля. Ветер умеренный. Откуда он берется только, этот ветер?» «Да ведь кто знает, вздыхали, поеживаясь, старушки. На то и ветер. Дует» Тогда-то Гена и излагал свои соображения. «Разница в давлении, объяснял он, захлебываясь от поспешности. В одном месте высокое, в другом низкое!» На некоторое время Гену оттесняли в сторону, потому что старушки заинтересованно начинали жаловаться на свое высокое или, наоборот, низкое давление, но в конце концов Юрчиков умудрялся опять вклиниваться в их разговор. «Теплый воздух высокое, холодный низкое. Получается вроде сквозняка» И хотя в очереди кто-нибудь немедленно начинал вспоминать, как прошлой осенью на сквозняке продуло знакомую продавщицу до сих пор не разогнется, Гена торжественно заканчивал: «Вот он, ветер-то, откуда! Из теплых мест в холодные, а из холодных еще дальше!» Старушки с уважением кивали головами. Очередь за молоком двигалась быстро, и Юрчиков обычно объяснялся кратко, экономя время. Иное дело за мясом, тут приходилось стоять подолгу, он имел возможность осветить вопрос обстоятельно.