11
Я сидела в кресле, зажатая со всех сторон тучными мужчинами, от которых пахло чем-то животным, в забитом душном зале, куда пришли накрашенные нарядные девушки и спинки у стульев мягко прогинались от напряжения тела, а свет был тусклым и все люди приятными и блаженными.
Но их не было.
Я купила какой-то билет с рук, так как в продаже больше не оставалось, дрожащими руками сдавала вещи в гардероб, уже подсознательно зная, что их здесь нет и не будет. Но я ждала. Ждала ночь и день, ходила вокруг манускриптов на выставке в Эрмитаже и мечтательно перелистывала забитые миниатюрами страницы каких-то четверичных армянских Евангелий.
Но их не было. Они просто не приехали.
А потом я бродила по Марсову полю в лужах и полнейшем затмении мозга, разговаривая вслух с Лешей Кульбиным и древними миниатюристами, украшавшими затейливыми тончайшими львами и грифами эти загадочные Евангелия.И львы были как живые и похожие на прозрачный голубой фарфор, и женщины кормили овец грудью, и молодые, безбородые лица святых с потрескавшихся фресок И разрушенные храмы
Спектакль был ужасным. До последнего я бороздила глазами окружающее пространство, надеясь увидеть тех, к кому пришла. В каждое человеческое существо я заглядывала с немым вопросом где они? Но все были немы. Жалея себя я даже поплакала но так Для бутафории
Больнее всего было все дальнейшее смотреть какую-то порнографию про русскую деревеньку, где армянские актеры изображали пьяных трактористов на завалинке, скача по сцене в кепках и гармошках. Мне было гнусно, противно, бесконечно разочарованно.
Я пришла к ним К Параджанову, к загадочному Евангелию и каменным крестам с обглоданными ветром краями, к ноющему дудуку и грусти, которые я видела. Но на сцене упрямо пытались веселиться под банальные анекдоты. Хоть и с плачущими глазами.
А потом я ползла к метро, убежав с антракта, и мне хотелось скулить от обиды.
Да, никто меня не обижал, но порой одиночество втаптывает в землю. И ты бежишь, немая, к тем, ктo любят. Но они любят что-то вне тебя, не видя.
Холодно
Когда мне плохо я танцую.
В голове.
В какой-то капсуле мозга я танцую от отчаяния и обиды под странную, раздирающую мозг музыку из ритмов телефонных гудков в трубке, колесного тарахтения метро, речитатива висящих на поручнях подростков, своего нервного перебирания коленками и завывания города.
Я КОРЧУСЬ, скребусь по прозрачным стенкам капсулы под собственный industrial -хит, а поверхность вибрирует и влажнеет от застилающих глаза слез.
Это МОЙ танец, когда уже нет сил ни писать, ни рисовать.
Видеоклип безумства и отчаяния.
Я одна, и музыка рельс, и закрывания дверей, и уставившихся на тебя глаз перевертывается вместе с тобой вверх ногами и ты уже тарабанишь покрасневшими ладонями в какой-то органичный, живой, но все равно стеклянный купол, а чернота проносится мимо, иногда мигая станциями.
Людей нет.
Я одна, никто, почему я, Я зачем, ну Боже, но сил нет больше, но почему мне снова и снова это безвременное, источающее яд одиночество, и ты уже несешься в маршрутке, а мир вокруг серый в полумраке сумерек и необъяснимо красивый.
У меня нет ни-че-го.
12
Я красивая, успешная, живу в замечательном городе Бостоне, у меня есть умный и любящий муж, еще у меня есть флизелиновые воротнички, сумка и перчатки, и никто не может, не имеет права и уже не хочет усомниться, что все это не так. Потому что НЕ ТАК у всех, но не у меня. У меня не может быть плохо я с налетом, я с поволокой. Я уверенная.
Я такой так долго становилась.
Но кому мне проскулить, провыть о той капсуле и пальцах в крови?
Боюсь, что даже не маме
13
Честно говоря, сказки про одиночество это типичная точка единения мыслящих людей. Банально и глупо. Я знала, что их не встречу.
Почему все это затеяла?
Для соприкосновения.
Текста и жизни.
Вернее, чтобы текст перестал быть текстом.
14
Жаждать значит стать тем, кто ты в сущности есть.
(Генри Миллер)
15
Рассуждения той, которая в принципе ничего не может дать человечеству:
иногда я очень хочу. Самая последняя возможность и идея самая маниакальная, и я уже прожила жизнь с этой идеей, если она вертелась в моей голове с утра. В 11 утра, когда я садилась на маршрутку, я уже работала неким strategy designer-ом (Бог знает что это такое) в Ростове-на-Дону, летала туда на больших железных птицах, придумывала умопомрачительные рекламные кампании, в которых дети украшали венками рога быков и водили их по улицам под ритмы Dj-ев, а витрины магазинов искрились от мульти-перемульти-медиа-искусства.
Потом, найдя театральную библиотеку закрытой, я баландалась по Русскому музею и мечтала о дефиле в Агатовых комнатах Екатерининского Дворца, расписанном видами Царского Села и куртуазных статуэток. Про себя разговаривала с Кульбиным, и в итоге, опоздала и он уже ушел из своей литографской печатальни, пока я наворачивала круги по Эрмитажу. И наверняка обиделся и не позвонит, а его телефона у меня нет.
А потом я мечтала о всех тех, кого знала и с которыми никогда не пыталась сблизиться, но кто был бы мне сейчас так приятен
Стены. Вокруг меня ледяные стены.
Я чувствую себя существом, выплеванным городом, выброшенным на переработку, на утилизацию. Мне кажется, я не успела ничего, все прошляпила, когда была возможность заводить связи убегала в филармонию или учила итальянский, который нафиг никому сейчас не нужен. Нужны кому-то эти твои излияния?
Никому.
Но жаждать Мне казалось, я слишком труслива, чтобы жаждать
ты можешь стать и заорать посереди Невского?
Ну да в принципе, а зачем?
А раздать все оставшиеся у тебя деньги нищим?
Нет.
А подойти к человеку и сказать, что ты его любишь?
Нет, но когда-то могла.
Пациент мертв.
16. хосров
Он был красив. Успешен, умен, высокообразован, напорист, горд и самолюбив.
Я была красива, успешна, может быть образована, самолюбива и погружена в свои мечты настолько, что они казались мне реальнее жизни. Ему, по-ту-сторону-пишущему субьекту, нравилась беловолосая Марина. Мне нравилось летать над миром. Иногда у меня хватало смелости делать это.
Пытаться понять это пытаться вспомнить что-то давно забытое.
Он был
Казимир Малевич, единственный мною признаваемый вундеркинд, когда-то считал, что вдохновение, или кипение, как он это называл, это космическое пламя, живущее беспредметным и только в черепе мысли охлаждающее свое состояние
А Вселенная это безумие освобожденного Бога.
Человеческое одержание кем-то тоже вдохновение когда просыпаешься и засыпаешь с чьим-то именем, а мир разветстывается как огромная благоухающая бездна, и ты в ней тонешь, не имея желания спасаться или всплывать.
И ты счастлив своему бессилию.
Он был, и я ему писала от лица Марины ей-Богу, какую-то чушь, ерунду, бестолковость. «Тысяча и одна ночь» заканчивались выяснениями национальной принадлежности и цвета кожи, как мне ни было противно это переводить и отправлять по утрам, когда я, приходя в офис раньше всех, проверяла ее и мою почту.
Я внимательно изучала его фотографии.
Я исследовала морщины и малейшие отражения чувств и мысли на его лице.
Я была где-то рядом все время, даже будучи писцом чужих мыслей.
Я штудировала синюю рубашку на мониторе, когда никого не было дома, я пропадала с ним сутками, покрывая крестиками бумажки, потому что однажды я, не выдержав наступающего конца этого телемоста, написала.
От своего имени.
17
«Все о том же Тебя я звала но ответа не слышала в жрущем вагоне. Пронеслись ветры-кони и лошади-сны Я опять не спала всю ночь я боялась потерять тебя и с кем-то разделить. В последнее время очень болит сердце. Господи, неужели эта боль в сердце не была настоящей? Я видела его глаза- Мои глаза. Не ненавидящие мир, как у Митяя, а настоящие, родные грустные глаза цвета меда. Эта не тяжелая северная грусть, озлобленная и эгоистичная. Это самая добрая грусть на земле так улыбается осеннее море, так моросит теплый дождь над водой, так звучат самба и бассанова. Мне казалось, что я взлетаю. Бескрайняя, жгучая тоска»
Запись из записной книжки 1996 года. Медовые глаза звали Давидом, его отец был французом, а мать испанкой. Он очень стеснялся своей испанской крови. Я эту кровь боготворила. Он переспал с моей тогда лучшей подругой.