Полная ночных страхов Венеция от одного все-таки страха пишущих освобождает от достославного и вездесущего страха влияния. Мириады восклицаний и вздохов самим своим количеством обесценивают упрек в заимствовании. Стивен Спендер наставлял:
Венеция это не просто Венеция. Больше, чем любой другой город прошлого, кроме, возможно, пламенной Византии поздней поэзии Йейтса, она была преображена воображением художников: живописцев, поэтов, прозаиков. Но, в отличие от Византии, выродившейся в современный Стамбул, она остается во многом такой же, какой была на высоте своих величайших достижений во времена Ренессанса. Мы можем поставить Венецию больших итальянских художников и тернеровского уникального мировидения рядом с ныне живущей Венецией и сравнить обеих. Или на нас так влияет видение гениев, что мы не можем видеть реальное место перед собой своими глазами? <> Уже довольно рано, в 1882 г., Генри Джеймс заметил, что наиболее очевидная вещь, которую следует сказать о Венеции, это то, что ничего не осталось из того, что надо сказать[32].
Американская писательница Мэри Маккарти, предостерегая от мудрствования, выворачивания, парадоксов, попыток разойтись с общим мнением на этой территории и акватории, отрезала:
Здесь ничего (включая и это утверждение) не может быть сказано такого, что не было бы сказано раньше. Часто слышишь, как Пьяццу называют салоном под открытым небом; это наблюдение восходит к Наполеону, который назвал ее «лучшей гостиной Европы». Приятель сравнивает орнаментальную облицовку Св. Марка с морской пеной, но первым придумал это Рёскин: «пока наконец гребни арок, словно в экстазе, не разбиваются мраморной пеной, взметнувшись в небесную синь искорками и завитками скульптурных брызг» Другой друг замечает, что гондолы похожи на гробы; я была поражена свежестью воображения, пока я не нашла этого два дня спустя у Шелли: «эта погребальная лодка». Теперь я нахожу это повсюду. Юноша, садящийся в вапоретто, вздыхает, что «Венеция так урбанистична», замечание, которое по крайней мере звучит как оригинальное, каким оно, несомненно, было, когда Пруст говорил об «отвеку урбанистическом впечатлении», производимом Венецией посреди открытого моря. Хуже всего то, что почти все эти клише суть правда. Правда, например, что Св. Марк по ночам выглядит как раскрашенный театральный задник; это факт, который замечает каждый и про который каждый думает, что он его открыл для себя. Я краснею, вспоминая звук собственного голоса, явно собой довольного, провозглашающего это утверждение девять лет назад.
«Завидую Вам, что Вы пишете о Венеции», говорит неофит. «Жаль мне Вас», говорит тертый калач[33].
Счастливые или огорчительные находки американской писательницы комментировал канадский англист.
Венецианские образы не начинаются, они просто продолжаются. Даже когда поддающееся обнаружению начало реально существует, трудно поверить, что вы действительно его засекли.
И Милтон Уилсон приводит как пример историю гондолы, у которой кладбищенский ореол появился только в середине XVIII века. По его сведениям, первым автором концепта «гондола-гроб» был немецкий историк и путешественник Иоганн Георг Крайслер, травелог которого 1741 года был через 15 лет переведен на английский[34]. В 1790 году его ввел в свои «Венецианские эпиграммы» Гете:
Эту гондолу сравню с колыбелью, качаемой мерно,
Делает низкий навес лодку похожей на гроб.
Истинно так! По Большому каналу от люльки до гроба
Мы без забот через жизнь, мерно качаясь, скользим.
В «Беппо» Байрона «Just like a coffin clapt in a canoe» («Ну точно в лодке гроб какой!» перевод В. Любича-Романовича[35]). С тех пор воздержание от этого сравнения становится для пишущих нестерпимым (среди прочих для Бунина и Блока)[36].
А ведь кроме области заимствований есть, как поучал Ахматову Владимир Шилейко, гораздо более обширная область совпадений, и Венеция является стольным градом этой области, почему и говорил автор «Смерти в Венеции» в эссе «Август фон Платен. Неведомый классик» о «сопряженных с Венецией неслучайных сходствах и совпадениях»[37].
Обреченность на складывание чужих песен и произнесение их как своих в этом городе становится почти абсолютной. В 1982 году русский поэт начинает свои «Венецианские строфы» приложением, как говорил Аристотель, «к одной вещи имени, принадлежащего другой»:
Обреченность на складывание чужих песен и произнесение их как своих в этом городе становится почти абсолютной. В 1982 году русский поэт начинает свои «Венецианские строфы» приложением, как говорил Аристотель, «к одной вещи имени, принадлежащего другой»:
Скрипичные грифы гондол покачиваются, издавая вразнобой тишину.
Он, не ведая того, повторяет впечатление русского драматурга за 57 лет до того: «Но самое прекрасное это гондолы, мне почему-то они больше всего напоминают скрипку, хотя на нее совсем не похожи»[38].
А может быть, и читанного Кирсанова:[39]
Вздымает вверх скрипичный гриф
ладья резного дерева.
Но главное бессчетные восторги многоязычного туристического корпуса. Констанс Фенимор Вулсон (внучатая племянница упомянутого выше Фенимора Купера, автора «Браво») протоколировала один из венецианских разговоров (а собеседниками ее в этом городе были Генри Джеймс и Уильям Дин Хоуэлс) в рассказе «В Венеции» (1882):
Мы обсуждали форму носа гондолы, сказала миссис Марси, когда они приблизились. По мне, он выглядит, как лебединая шея[40]. Миссис Марси никогда не искала новизны в выражениях; и если старые были поэтичны а она была приверженцем этого, она беспрекословно пользовалась ими. Мистер Блейк, который всегда задавал тон в любом разговоре, в который был вовлечен, предложил столь же маститое сравнение с грифом скрипки. «Это блистательный клинок святого Теодора, покровителя гондол», предположила Клавдия[41]. «А для меня он весьма похож на прижим швейной машинки», весело заметила миссис Ленокс. Это было так точно, что все не могли не рассмеяться. «Но это не годится, миссис Ленокс, сказал Блейк, вы разрушите всю нашу столь тщательно создававшуюся атмосферу вашими новинками»[42].
То же сравнение-ветеран мы встретим и у Готье: «Нос снабжен гладким отшлифованным куском железа, который несет отдаленное сходство с лебяжьей шеей или скорее со скрипичным грифом и его колком»[43].
Да и до приезда в Венецию Готье уже писал в стихотворении «На лагунах»:
Что в голубых волнах бегут
Гондолы, плавно колыхая
Свой нос, как шейка скрипки, гнут.
Попытки уклониться от клише ждут, не сомневаемся, установления своих, может статься, и неведомых авторам предшественников: форсированный акмеистический натурализм Сергея Городецкого «Бьются гондолы о камень / И стучат, как скорлупа», деланно простецкий антропоморфизм Христины Кротковой «Чуть спотыкаясь в медленных волнах, / Гондола около колышет воды», уединенный идиостиль Анатолия Гейнцельмана: «Черные гондолы пашут луг[44], с длинных весел капает алмаз».
Поэты, умыкающие из общего фонда метафоры и сравнения, могли бы в просьбах об отсрочке взыскания ссылаться на самое Светлейшую, которой
на галерах и фрегатах
Сокровищниц початки и ключи
В дарохранительный ковчежец Божий
Вселенная несет, служа жезлам
Фригийскою скуфьей венчанных дожей,
По изумрудным Адрии валам
Именно в этой дарохранительнице Сан-Марко вспоминал о полукраденом добре Василий Розанов:
Пираты Адриатики, так напоминающие наших запорожцев, потащили сюда все, притащили даже две колонны из Соломонова храма, когда-то перевезенные в Константинополь; <> По понятному чувству я особенно рассматривал колонны из Соломонова храма[46].
Задержимся у этой достопримечательности, отмеченной персонажами нашей антологии Н. Шутлевортом («Из храма Соломона он / Имеет несколько колонн»), Н. Заболоцким («Покинув собор Соломона, / Египет и пышный Царьград, / С тех пор за колонной колонна / На цоколях этих стоят»). Миф о колоннах Первого храма поддерживался многими поколениями гидов эти псевдоуроженцы Иерусалима соседствовали с гигантским зубом Голиафа и автографом Евангелия от Марка; в XVII веке там наряду с пальцем Магдалины показывали фрагмент колонны, к которой Христос был привязан во время бичевания[47]. Валерий Брюсов с его пафосом панхронности воспел витые колонны в базилике (выполненные в подражание спиральным колоннам в римском соборе Св. Петра, которые, по преданию эпохи позднего Средневековья, стояли в Иерусалимском храме) в одном из последних своих стихотворений: