Проблема молчания, помимо прочего, получила развитие в работах диалогически ориентированных мыслителей. По Левинасу, отсутствие слова воспринимается, как правило, в качестве свидетельства разлада, кризиса, поскольку «присутствие мира в сознании заключается в ожидании слова» [48, с. 121].
Но молчание никогда не является «пустым», оно всегда «наполнено»: «Безмолвие не есть просто отсутствие речи, внутри безмолвия живет слово» [там же, с. 121]. О слове как возможности самовыговаривания писал Хайдеггер12.
Хрестоматийно известное высказывание Л. Витгенштейна «О чем нельзя говорить, о том следует молчать» [49, с. 86] обозначило контуры данной проблемы лишь с одной стороны, поскольку молчание не прерывает разговора и соприродно ему «молчат о том же, о чем и говорят» [см.: 50; см. также: 5152]. Иными словами, молчание есть продолжение речи, разговора: «при всей противоположности слова и молчания они рождаются из одного интенционально-смыслового поля и в предельных случаях обратимы» [50].
Возникает вопрос о соотношении слова и молчания как иерархически разноуровневых феноменах: во многом через молчание слово может претвориться в Слово. Не случайно обет немоты является одной из основных практик монахов, отшельников, подвижников (например, характерный для восточно-христианской мистики и аскетики исихазм; немота как подвижничество и пр.). М. Эпштейн усматривает в данной традиции проявление «формативной» функции слова, которая, в отличие от «информативной», не сообщает никакой информации, а «молча бытийствует», слово «само являет себя», это т.н. «слово-бытие»: именно для русского слова характерна данного рода «бытийственность» как номинализм, «языкопоклонство» от рождения старославянского языка как языка перевода Библии через традицию имяславия, опыты символистов до абсолютизации языка некоторыми современными поэтами. С другой стороны, по Эпштейну, для русских болтливость и пустословие так же характерны, как и молчаливость, что выражает особый статус слова в отношении к бытийственности. Существуют «три уровня» слова («святословие», «смыслословие», «пустословие»), и для русских характерно «проскакивание между высшим и низшим уровнями». Пренебрегая «человеческой», информативной функцией и «пытаясь взять на себя сразу божественную функцию», слово «превращается в магическое или идеологическое заклинание и, в конце концов, в чистую фикцию, в набор ничего не говорящих звуков» [50].
Обратимся к плодотворной, на наш взгляд, концепции Малахова об особом характере преодоления молчания посредством «бытийно заряженного слова». Согласно данной концепции, молчание как «экзситенциал» преодолевается словом, но так, что в этом преодолении заложено возвращение к молчанию: «слово вызывается к жизни напряженностью открытого контакта человека с Объемлющим напряженностью, взрывающей смысловую незамутненность молчаливого вхождения в бытие. Но, представляя собой своеобразный фактор бытия, слово в намеченном его понимании тяготеет к бытийственному же разрешению; таким образом, преодоление молчания чревато новым возвращением к нему» [54, с. 199].
В качестве жанров так понятого слова Малахов рассматривает свидетельство («онтолого-диалогический аспект любой человеческой реализации» «это я, Господи!»); отвечание («определенная апеллирующая к слову жизненная настроенность личности») и исповедь («экзистенциальное отталкивание от бытия»). Хочу обратить особое внимание на последнее как предельно актуальное для нынешней ситуации «смерти Бога»: «для современного сознания, утратившего определённость божественного присутствия, но не умеющего найти опору в собственном «я», исповедь эта confessio вне всяких конфессий оказывается трагическим парадоксом, сродни надежде и любви. В отчуждении от канонической церковной ситуации (возвратиться к которой слишком легко) все семиотическое поведение современного человека способно приобретать оттенок исповеди, не приносящей удовлетворения, но неизбежной. Исповедальность разлита по поверхности нашей культуры, по стенам великого платоновского котлована, зачастую оставаясь единственным, хотя и невероятным способом преодолеть молчание» [55, с. 17]. Несомненно, эта концепция является одной из основополагающих установок русской рок-поэзии, имеющей сложные отношения с христианской культурой. Несправедливо обвиняемый в антиправославии и «сатанизме», непристойном поведении и нарушении христианских норм и правил поведения (пьянство, распутство и пр.), русский рок во многом отражает в тематике и проблематике своих произведений противостояние языческого и христианского начал, сложный путь человека к вере или ужас Богооставленности. В этом контексте свидетельство и исповедь представляют собой жанры, имманентные, по моему мнению, рок-мироощущению. Молчание и слово представляют таинство покаяния и литературную исповедь соответственно: «исповедь церковная и литературная противоположны по своему внутреннему смыслу. Можно обозначить это противостояние как стремление к двум пределам речи: «полноте слова (в литературной исповеди) и полноте молчания (в таинстве покаяния)» [56, с. 11].
Таким образом, молчание является одним из условий возможности слова «бытийствовать» и пресуществиться в Слово. Вероятно, для русской культуры более характерно стремление использовать слово в его «формативной» функции, как «слово-бытие», что нередко оборачивается пустой словесной игрой. Жанры преодоления молчания (свидетельство, отвечание, исповедь) находят выражение как в самой человеческой жизни, приобретая характер антроподицеи, так и самое широкое выражение в искусстве и творчестве. В частности, отмечу, что данные жанры эксплицированы в рок-культуре и общей установке рок-творчества на «исповедальность» и «ответ-ственность». Отметим, что обосновывая идею о принципиальной исповедальности русской культуры, обращаются к музыке как «модели исповедального дискурса», приводя в качестве примеров, помимо прочего, рок-музыку13. Молчание семантически соотносится со смертью. Если говорение, слово есть жизнь, то не-говорение, молчание это смерть. В русском роке проблема молчания, соотнесенная напрямую с говорением и пением, является одной из наиболее актуальных. Кризис, распад слова это разлад мировой гармонии: «Сначала было Слово, но кончились слова» (В. С. Высоцкий); «Мало слов для стихов, мало веры для слов» (Я. С. Дягилева); «Все буквы съедены мышами в букварях» (А. Васильев). Однако возникает парадокс: рок это сфера звучащего, песенного слова, следовательно, для молчания здесь вовсе не должно быть места. Феномен отсутствия слова, звучания в роке тем более значим, что обладает потенциально глубоким семантическим значением, создавая контраст в общем восприятии рок-произведения. «Молчание» в роке можно разделить на несколько т.н. «видов». Во-первых, молчание, эксплицированное на содержательно-текстуальном уровне произведения. В роке многочисленны и вариативны сюжетно-тематические обыгрывания молчания, немоты, утраты дара речи и поэтического дара, а также насильственного лишения способности говорить как сближение со смертью, неприятие окружающей действительности или сознательная установка на не-говорение: «Ты молчи, что мы гуляли по трамвайным рельсам» (Я. Дягилева), «А сидели тихо так разбудили Лихо» (А. Башлачев), «Мне в эту ночь не писалось, // Я привыкал быть великим немым» (К. Арбенин) и др.). Во-вторых, молчание, проявляемое на уровне связи вербального, музыкального и пластического начал. Молчание солиста компенсируется солирующими партиями музыкальных проигрышей других участников группы; отсутствие аккомпанемента, «молчание» инструментов воспринимается слушателями как «минус-присутствие», поскольку аудитория изначально ориентирована на восприятие музыки; в качестве «молчания» («иноговорения») можно расценивать протяжное пропевание гласных или крик вместо слов, характерные для творчества, например, А. Башлачева, Я. Дягилевой. Вариантом «молчания» можно считать, на наш взгляд, и нарочитое косноязычие (творчество таких групп, как: «Звуки Му», «АукцЫон», «Аквариум» и др.). В-третьих, молчание проявляется в особенностях интеракции автор-реципиент. Своего рода «молчанием» может выступать творческое затишье рок-автора, а также его принципиальное нежелание общаться с представителями прессы и вообще давать интервью (яркий пример Я. Дягилева). Интересно, что «молчанием», «тишиной» в роке может быть обозначена временная отлучка из светского мира для активной реализации своих творческих поисков (ср. с названием одного из альбомов З. Рамазановой после сравнительно долгого отсутствия на публике «Четырнадцать недель тишины»).
Музыкальный субтекст
У рок-жанра свой «музыкальный язык»: «повышенная ритмическая эмоциональность14, повторяемость музыкальных фраз, цикличность формы, а также определенная драматизация образов» [14, с. 17]. Отметим такую особенность в специфике восприятия рок-произведений как наличие запредельной громкости, что вызывает определенный психологический и эмоциональный эффект, создает чувство единства и сопричастности присутствующих. В роке возможны ситуации, когда по аналогии с блюзом и жанром афро-американского госпел, фонетическое значение слов преобладает над лексическим, а голос выполняет роль отдельного музыкального инструмента. Текст не является главным элементом рок-композиции: «Слова, так сказать, срываются с понятийной цепи, погружаются в иррациональную безудержность выплескиваемой энергии» [59, с. 10]. Причем музыка в роке также модифицируется, теряя обычный статус: «Рок синтез целого ряда феноменов (поэзии, моды, пластики, парикмахерского и модельерского дела, физиологии, психологии) и в синтезе этом музыка наличествовала не в своем истинном (субстанционально эйдетическом), а в псевдомузыкальном аспекте» [59, с. 35] (курсив мой Н. Р.). Любопытно в этом плане высказывание И. А. Бродского: «Про музыку тут говорить, правда, бессмысленно, потому что это рок» [цит. по: 60, с. 13]. Запредельная громкость и грохот аппаратуры часто не позволяют расслышать, и, казалось бы, адекватно воспринять слова исполняемой песни. Но это ничуть не мешает процессу рок-коммуникации, поскольку слова уже известны из многократно прослушиваемых записей и часто поются хором в унисон с исполнителем, что способствует созданию ощущения единства и общности, и поскольку собственно слова являются лишь одним из компонентов целого, составляющего рок-произведение (ср.: «Происходящее на сцене лишь подсказка, обостряющая и усиливающая впечатление от интро- или экстравертного со-исполнения и эмоционального припоминания музыки и текста адресантом» [33, с. 59]). Таким образом, и текст, и музыка в роке трансформируются в них редуцируется элемент искусства, игры и привносится экзистенциальное начало, которое становится ведущим. Отечественные рокеры, «не будучи музыкантами, стали играть и сочинять музыку, не имея голоса запели, не будучи поэтами стали писать стихи» [60, с. 13]. Русская рок-поэзия хронологически принадлежит Бронзовому веку развития культуры поэтического, представляя его «андеграунд»15. Хотя рок-поэзия представляет маргинальный «низкий» лирический жанр, с точки зрения классических литературоведческих канонов, к тексту рок-композиции могут быть применены те же категории, которые используются при анализе явлений художественной культуры XX в. «Диалектика» восприятия рок-произведения (рок-композиции) создается благодаря тому, что различные его слои при возможном несовпадении и противоречивости образуют единый цельный «текст», в котором каждый из названных слоев трансформируется в свете установки на «сейшн» и модели особого типа общения, которое является для определенной аудитории не только ритуалом, но и выражением самобытного мироощущения. В рок-композиции проявляются взаимоотношение и взаимодействие всех коррелирующих слоев, принципы их совмещения, соположения и скоординированности. Причем наибольшей степенью устойчивости референции обладает вербальный «субтекст», а пластический и музыкальный референтно неустойчивы и могут не совпадать или вступать в открытое противоречие друг с другом.