Священное слово «магиа ли». Магиа положено. Магиа ли положено мне, магиа лах положено тебе шепчет, почти интимно вжимаясь в меня упругим бюстом, консультант по благовониям, роскошная сефардка, предки которой по материнской линии держали бакалейную лавку в Фесе, допустим, или Касабланке, а по отцовской пасли овец в предгорьях благословенного Явана, магиа лах, хамуда (ты этого достойна, милая), шепчет продавец мамтаким (сладостей) на шуке Кармель, губы его слиплись, будто в поцелуе, глаза источают патоку, зной, пальцы пахнут мускатом и мускусом, тахинной халвой и эфиопским кофе, магиа лах, подмигивает зеленщик, магиа, взрывается шук всеми цветами и запахами, возможными в этом прекраснейшем из миров, от немыслимых благовоний и благодеяний изнемогает ваша изнуренная долгим постом плоть, мается душа, под кожей, точно магма, пульсируют, пробуждаются неведомые доселе желания, сладострастие пожирает изнутри
Но! снаружи вы остаетесь абсолютно спокойным. Непринужденно выслушиваете маклера с золотым магендовидом на мохнатой груди, по пути небрежно пробуя все, что вам несомненно «магиа» горсть соленых фисташек, сладкий миндаль, разъятые на истекающие оранжевым соком дольки клементина, вы пробуете это небрежно, походя, лавируя между остервеневшими тележками, отпихивая чьи-то локти, вы продираетесь сквозь бесконечность глаз, рук, пальцев, запахов, предложений (скромных и не вполне), вы с честью выдерживаете испытание изобилием, и, главное, выходите из этого живым.
Израиль научил меня спокойствию. Я не тоскую по изобилию, я точно знаю, что оно существует. Я точно знаю, что благодеяния разлиты щедрой дланью Того, чье имя не принято упоминать всуе, и, если не суетиться, не ерзать, не скрестись в запертую дверь сведенными судорогой пальцами, то рано или поздно благодеяния эти доберутся до вас.
А пока можно, не торопясь, смолоть горсть отборнейших зерен, смешать немного мелких, тускло-коричневых, сухих, и крупных, глянцевых, жирных, будто маслины из Каламаты, поставить на раскаленную конфорку тяжелый медный джезве, и ждать. Слушать, как соединяются душа кофе и душа воды, как гудит, поднимается лава, густая, точно желание, отрезвляюще горькая, тягучая, как мугам, из всех сокровищ мира выбрать одно, но с точной уверенностью, что оно ваше.
Восточный базар
Араб, швыряющий на чашу весов пару лимонов или пучок спаржи, не просто продает товар.
Еврей, сефард по происхождению, кстати, тоже.
Восточный базар это театр, а не просто какое-то там купи-продай. Иногда театр военных действий.
Шук это живопись, анимация, графика. Это шарж, гротеск от тонкого росчерка до жирного мазка.
Чего стоит плывущая вдоль рядов русская красавица, тургеневская девушка не первой, и, увы, не второй, свежести.
Там, на своей далекой холодной родине, зачисленная практически в «утиль» здесь цветет, полыхает, плывет вдоль рядов с русой косой наперевес, тут, впрочем, возможны варианты русую косу заменим на пергидрольную прядь, небрежно струящуюся вдоль щеки, на волну цвета армянского коньяка, бордо, шампань, на тщательно взбитую платиновую, а то и золотую корону, сражающую наповал темпераментно жестикулирующих идальго по ту сторону прилавка.
Плывет, уклоняясь от предложений, сколь лестных, столь и непристойных, плывет, покачивая чуть продавленной, чуть увядшей, но невыразимо обольстительной для восточного человека кормой.
Или возьмем, допустим, бывшего советского клерка с сановными бульдожьими складками вдоль щек, без галстука и авторучки, торчащей небрежно из нагрудного кармашка, потому как кармашка не наблюдается, в пропотевшей насквозь синтетической майке и пластмассовых шлепанцах.
Или юркую старушку с весело подпрыгивающей тележкой.
Проводив русскую красавицу оставим же за ней это определение долгим взглядом, восточный человек с недоумением пялится на старушку «из бывших», осколок метрополии, старушка упоенно роется в апельсинной россыпи, ретиво откладывает в сторону порченый, по ее разумению, товар.
Ма ат оса, гиверет? что ты делаешь, госпожа? брызжет возмущением восточный человек, но госпожа уже знает себе цену, освоив несколько расхожих выражений на языке праотцов, она и ухом не ведет, а знай себе неспешно сортирует цитрусы, время от времени вскидывая локотки в целях самозащиты, тяжкое наследие прошлого, опыт не всегда успешных баталий, за «КОЛБАСНЫЙ» отдел, за «СЫРЫ» отдельно, и еще за курой, синей советской курой, главным трофеем и триумфом, а вам пора бы уже выучить русский, мы уже не первый год знакомы, молодой человек, отчетливо произносит она хорошо поставленным «идеологически выдержанным» голоском, чувствуется, что в далеком прошлом наша героиня поднаторела в речах на разного рода собраниях, вообразим, что пришлось пережить и какие медные трубы пройти старшему экономисту планового отдела Циле Марковне Голубчик, допустим, что звали ее совсем по-иному, и работала она учетчицей на заводе «Транссигнал» либо учительницей младших классов.
Прения между старушкой и арабом заканчиваются мирно, выигравшая еще один поединок, толкает она тележку, бесцеремонно наезжая на базарных зевак, таранит, выписывает почти виртуозные вензеля, опупевший от старушкиной безнаказанности торговец заходится в долгом крике, от которого мурашки по коже и учащенное сердцебиение.
Шекель! кричит он исступленно, шекель! вопит он, вращая белками глаз, успевая отслеживать следующую партию сошедших с автобусной подножки красавиц, русских, украинских, молдавских, азиатских, ШЕКЕЛЬ! вторит ему стройное грузинское многоголосье, в зычный мужской рев вплетается почти козлиное блеянье, а по обочинам шоссе сидят молчаливые йеменские старцы, их рты забиты гатом, волшебной травкой, отвечающей за белизну зубов и душевное равновесие.
На обочине вдоль шоссе сидят йеменские старцы, а еще огромные пчеломатки, узбекские женщины с дешевыми грубыми пиалушками для чайной церемонии, а еще «правильными» казанами для настоящего плова, и прочей кухонной утварью, на которой взгляд невольно задерживается, что хочишь? лениво вскидывается узбекская женщина и достает откуда-то из необъятных недр ажурное, фарфорово-фаянсовое, уже не среднеазиатско-советского обжига, а почти японское, в бледных соцветиях и лепестках лотоса, пиала уютно ложится в ковшик ладони, такая лаконичная, такая непорочная, такая девственная.
Раскладки никому не нужных книг, изданных в каком-нибудь семьдесят девятом или даже девяносто четвертом, учебники по праву, русской грамматике и китайскому, набор отверток, позеленевшие лампы, зингеровские швейные машинки, велосипедные насосы, здесь жизнь кипит до позднего вечера, у «барахольщиков» свой неписаный кодекс, тонкая система уставных и внеуставных отношений, своя ячейка, свои активисты и партийные боссы, свои ревнители и нарушители конвенции, свои Паниковские и Балагановы, свои пикейные жилеты и обитатели Вороньей слободки.
Пекарня «Ицик и сыновья» расположена на углу, в самом бойком месте.
Завидев меня, Ицик (иногда один из его сыновей или бесчисленных братьев) расцветает, сияет и демонстрирует всяческую приязнь.
Огромной лапищей он загребает порцию горячих бурекасов и сует мне в лицо, попробуй, попробуй, настоятельно рекомендует он, не в силах удержаться в рамках казенного хозяйского радушия, попробуй, кричит он душераздирающе, вываливаясь за прилавок, кхи! кхи! (держи) с картошка! с яблоко! плюет он исступленно, почти оскорбляясь, полыхая особенными, «ициковскими» чернильно-жаркими глазами, смятенная, обезоруженная натиском, я покорно угощаюсь из ициковой руки, огромной волосатой руки, отставив усвоенные в детстве правила гигиены из чужих рук никогда из чужих мужских рук, промасленных, горячих, нетерпеливых, пропахших сахарной пудрой, ванилью, цедрой и корицей, истинным олицетворением восточного базара, крикливого, щедрого и бесцеремонного.
Ма нишма, нешама?
Литература? спросите вы, жизнь, отвечу я, что может быть интересней истошного вопля старьевщика за окном, вторящего ему надрывного «Тапузим, Клемантина, Тапузим», а еще вторгающегося в полусонную обитель солнечного луча и легкомысленного утреннего ветерка, колышущего занавеску.
Что может быть прекрасней грациозной кошачьей тени и движущейся следом за ней согбенной тени мужчины в праздничной белой рубашке, и шелеста его вечернего и даже ночного голоса, нараспев, ма нишма, нешама, ма нишма (как поживаешь, душа моя, как поживаешь), и вашего минутного недоумения, и его приветствия, и взмаха руки, и столь же неспешного шествия там же, в глубинах и руинах старого двора старого дома, и столь же напевного, удаляющегося «ма нишма, нешама, ма нишма», и шарканья ног по ступеням, и запаха сырости, старости, благообразной, впрочем, уверенной, полной достоинства и уверенности в закономерности собственного существования, в закономерности этого вечера и этого утра, начинающегося с позвякивания кофейной ложечки, мелькания кошачьих лап и величественного разрастания солнечного диска, и обещания теплой и недолгой зимы.
Это обещание вы унесете с собой, втиснете в дорожную сумку или за пазуху, словно котенка или щенка, и ежась от его необременительной, сладкой тяжести, уже засыпая, вспомните все, что предшествовало дороге, утренний визит птички-удода, россыпь цитрусов на кухонном столе, и эту блаженную, насыщенную звуками, запахами, трепетами и шорохами тишину, и доносящийся издалека шелест «ма нишма, нешама, ма нишма».