Свет Боннара. Эскизы на полях - Каринэ Арутюнова 11 стр.


Это обещание вы унесете с собой, втиснете в дорожную сумку или за пазуху, словно котенка или щенка,  и ежась от его необременительной, сладкой тяжести, уже засыпая, вспомните все, что предшествовало дороге,  утренний визит птички-удода, россыпь цитрусов на кухонном столе, и эту блаженную, насыщенную звуками, запахами, трепетами и шорохами тишину, и доносящийся издалека шелест «ма нишма, нешама, ма нишма».

Дорога

О маршруте пятьдесят пятого, следующего из нарядного и суетного Тель-Авива в маленький буржуазный Гиватаим, где лавки умирают во время сиесты и сонные псы охраняют хозяев, листающих «Маарив» над чашкой капучино, где инвалидные кресла на юрких колесах курсируют, огибая мощные стволы пальм и сугробы вечнозеленого дерна,  о маршруте пятьдесят пятого, подпрыгивающего на упругой резине, и строгом голосе из динамика, оглашающем все эти «Вайцман-Каценельсон», начиная от «Арлозоров» и заканчивая впавшей в кому улицей Гистадрут,  с застрявшими во вчерашнем дне скошенными компактными сооружениями, в которых расстояние от стиральной машины до балкона условно и вообще незначительно, и потому запахи стирального порошка, ароматизаторов и отбеливателей смешиваются с терпкой горечью грейпфрута, с прохладой и тишиной, с тишиной и устойчивым бытом, в котором набор продуктовой корзинки и радушие распахнутой цирюльни на углу с порхающим вокруг застывшего затылка брадобреем, столь неизменны. О петляющем в предгорьях, к возносящейся к небесам голубой Хайфе, так и не увиденной во всех подробностях,  оставим их для следующего раза, и дадим же себе насладиться неровным швом вырастающего из тьмы силуэта, одного из многих, тесно прижатых друг к другу домов, его разрушенным профилем и оседающим фундаментом. Моя Хайфа  это Венеция, почти Венеция,  плывущая точно волшебный корабль между домами, тропинками, люками, фонарями, между открытыми провинциальными лавчонками, с возникающими тут и там карнавальными масками Коломбины, Пьеро, Арлекина, торгующими ночным товаром, столь необходимым продрогшему путнику,  колониальным кофе, табаком и пресной водой.

Сквозняк

Ты там совсем изменилась,  печально констатировала мама, вглядываясь в мое побледневшее лицо,  раньше тебе хватало воздуха,  действительно,  возможно, раньше  о, это пресловутое «раньше»!

Возможно, раньше отсутствие его, этого самого воздуха, казалось нормой,  разве что в далеком и прекрасном детстве было его в избытке,  когда весь мир казался палисадником, а «деревья были большими».

Тогда еще далека была я от мысли о каком бы то ни было возвращении. Любой шаг в сторону казался провалом именно в тот самый кошмар,  рядовая поездка на дребезжащем трамвайчике до Ленинградской площади, посещение бюрократического заведения  от помпезного здания МИДА до районной поликлиники, коридоры которой были темны и страшны и казались дорогой туда, откуда не возвращаются.

Мне катастрофически не хватало света и воздуха, воздуха и света. Я изменилась, а как же,  ведь меняются все, и для этого вовсе не обязательно уезжать далеко,  меняются здесь и там, меняются города, страны, народы,  они не узнают нас, а мы  их, куда-то исчезают дома и целые улицы, и вот уже идешь ты по городу, которому ты  никто. Вот так, как будто внезапно прозрев, находишь себя в аллее, ведущей в музыкальную школу,  как будто не бывало этих лет, и вот я вновь плетусь туда, где унылые экзерсисы и прыгающие нотные значки, прихрамывающие гаммы и ужас публичных выступлений,  с холодеющими ладонями, провалами в памяти и добрым старым Иоганном, выволакивающим тебя за шкирку из-за пыльных портьер. Я вновь там, хватаюсь за спасительный доминантсептаккорд, я жажду разрешения, ощупываю ускользающие клавиши,  чуть желтоватый ряд выступающих зубов,  вот воинственный клык, а вот  мощный коренной, а вот  трогательно скошенные, точно у зайца, передние.

Я вновь там, окруженная портретами классиков,  посреди темной залы,  взирают на меня Мусоргский, Глинка и Римский, конечно же, Корсаков,  и половецкие пляски вперемежку с прелюдиями Баха и полонезом, и тоненький плач юродивого толкает в спину, выталкивает за пределы спасительного, наполненного горестями, страхами и смешными заботами детства,  я вновь там, уныло плетусь по аллее, размахивая нотной папкой, оттягивая момент школьной муки с растянутыми до неприличия октавами и ударами метронома,  вот эти полчаса дороги  от трамвая к трехэтажному кирпичному зданию  целых полчаса свободы и воздуха,  как отчаянно не хватает его сейчас,  его все меньше и меньше,  я ускоряю шаг, и вот уже аллея позади,  вместе с разбитым асфальтом, чернеющими домами вокруг, выросшими на месте деревьев подземными переходами, ведущими в никуда  к пустеющим дворам и когда-то прекрасно-уродливым новостройкам.

Я вновь там, окруженная портретами классиков,  посреди темной залы,  взирают на меня Мусоргский, Глинка и Римский, конечно же, Корсаков,  и половецкие пляски вперемежку с прелюдиями Баха и полонезом, и тоненький плач юродивого толкает в спину, выталкивает за пределы спасительного, наполненного горестями, страхами и смешными заботами детства,  я вновь там, уныло плетусь по аллее, размахивая нотной папкой, оттягивая момент школьной муки с растянутыми до неприличия октавами и ударами метронома,  вот эти полчаса дороги  от трамвая к трехэтажному кирпичному зданию  целых полчаса свободы и воздуха,  как отчаянно не хватает его сейчас,  его все меньше и меньше,  я ускоряю шаг, и вот уже аллея позади,  вместе с разбитым асфальтом, чернеющими домами вокруг, выросшими на месте деревьев подземными переходами, ведущими в никуда  к пустеющим дворам и когда-то прекрасно-уродливым новостройкам.

Мартовский сквозняк бродит, гудит в проводах, выныривает из-за угла, и стая тучных ворон у развороченных клумб, смятые окурки в тектонических разломах,  вот он, воздух,  казалось бы, ешь не хочу,  вот он, город моего детства, раскинулся у ног, плещется реками, волнуется холмами,  воспетый и увековеченный не раз,  может быть, это не он?

Может, он умер давно, переехал в иные места,  эвакуировался поспешно, унеся самое дорогое, оставив тлен и неуют заброшенных окраин,  одна надежда на апрель,  возможно, в апреле мне удастся прорваться сквозь пленку кошмарного сна и вспомнить название города, в котором жила однажды.

Тени на песке

В Рабате идут дожди. Зима. В Касабланке дожди,  куда пальцем ни ткни, всюду влага. Отовсюду ноздреватый испод сырости, подтекающие краны, скользкая плитка на полу, условные окна, вдетые в условные рамы, висящие на условной петле.

Зима назойливо трется шершавым боком, подволакивает мерзлую ногу, сопливит и кутается в кашемир. Солнечные очки неактуальны. Актуальны плед, печка, тяжелые шторы, грог.

Актуальны кирпичные дома с узкими прорезями окон, вязанка дров на санях и укутанная по самые глаза фигурка в салопе и валенках.

В Рабате дожди. Дожди в Тель-Авиве, в Северном и Южном, дожди в Иерусалиме, на Голанских высотах, в Иорданской долине дожди. Уходит солнце, песок становится серым, небо  как и везде, свинцовым.

Неслучайно таким ослепительным был последний закат. До черноты.

Не смотри на солнце, детка, не смотри. Прямые лучи прожигают сетчатку, выжигают и обесцвечивают роговицу. Убивают память.

Помнишь ли ты старый южный город? С причалом, набережной, со стертыми позвонками проступающих из темноты домов. Со шпилем протестантской церквушки, с качелями, поскрипывающими в глубине чужого двора. С вырастающими из подворотен столиками все еще распахнутых в южную ночь кафе. Хрупкое равновесие чужого уюта. Мерцание свечи, привечающей усталого путника.

Хочется быть здесь всегда. Улыбаться взлохмаченному мальчику Мотлу, внезапно повзрослевшему, но не настолько, чтобы разучиться улыбаться в ответ. Продающему не копеечный квас, разбавленный обычной водой из-под крана, а, скажем, итальянское мороженое со вкусом фисташек, дыни, манго и пассифлоры. Плодоносящей тут же, за поворотом, плодами, полными густого сока и зерен.

Подкармливать соседских котов, ступающих с грациозной ленцой, дремлющих под ступенями ближайшей москательной лавки.

Вздыхать над кофейной чашкой, поглядывать на пламенеющую радужку заката.

Вдыхать табачную взвесь, золотую пыльцу, собранную на берегах Нила или Ганга, листать местную газету, в которой курс доллара так же устойчив, как зимний прогноз,  дожди, солнце, опять дожди.

Помнишь ли ты старый город? Филиппинку, подталкивающую инвалидное кресло с ветераном шестидневной войны или, допустим, последним узником варшавского гетто. Как долго пришлось им смотреть на солнце, чтобы забыть? Сжечь вслед за воспоминаниями страх, тревогу? Голоса, лица?

А вот и вырастающий из-за угла, точно гибкий стебель тростника, белозубый суданский нелегал,  его улыбка, которая не сообщает ровным счетом ничего,  темен его лик, невнятна душа, зыбка память.

Сила жизни в забвении? В соразмерности радости и печали? В чередовании страсти, чувства долга, вины, беспечности, опьянения, голода, пресыщения?

Как многое нужно забыть, чтобы остаться здесь, в этом полном обещаний городе, полном жизни, тоски, соблазнов,  в этом городе, в котором тропы памяти, акведуки воспоминаний и артерии любви сплетены, перетянуты соленым жгутом, от которого  рубцы, зарастающие так быстро, как тени на песке.

Назад Дальше