Свет Боннара. Эскизы на полях - Каринэ Арутюнова 9 стр.


Свобода пахнет забытым вчерашним днем, не вчерашним, собственно, а странно далеким,  с распахнутыми в случайный двор окнами, с выложенным сиротской плиткой полом, с мотоциклом, который проворачивает зигзаги и восьмерки, и, собственно, голосом мотоциклиста, которого явно не смущает раннее утро,  хотя какое же оно раннее,  это оно у меня, здесь, раннее,  а у них  уже горит, потому что южная ночь, она такая, короткая, случайная, условная,  а здесь почти не бывает ночи,  в этом убеждаешься еще сверху, поглядывая в иллюминатор через живот посапывающего соседа,  доверчиво принимающего из рук стюардессы дары Средиземноморья, упакованные в пластик и обернутые тонкой бумагой.

Свобода пахнет утренней выпечкой, шорохом газет, клекотом тропических птиц, ленивой перекличкой домашних хозяек, застывших над развешенным бельем. Свобода пахнет чужим бытом, проистекающим размеренно, ничуть не страдающим от внезапного вторжения соглядатаев.

Как хорошо быть чужим, не окончательно чужим, но и не бесповоротно своим.

Отдельным. Какая редкостная привилегия.

Она, пожалуй, пройдется, воспользовавшись этим почти случайным, почти забытым чувством свободы от самой себя,  от привычек, действий, ощущений,  пройдется, выйдя за порог почти случайного дома, по почти случайной дороге, ведущей к шоссе, остановке, другим случайным домам и кварталам.

Но вначале она все-таки воспользуется случайной газовой плитой, конфоркой и джезве,  шумит далекое-близкое море, шумит давно бодрствующий город, который живет себе и живет у прибрежной полосы, грохочет и урчит  мусороуборочными и стиральными машинами, мотоциклами, пылесосами, взлетающими и приземляющимися самолетами,  не задумываясь о постоянстве и случайностях, столь неизбежных в одной случайно взятой жизни.

Все здесь отравлено ее вчерашней тоской, ее смирением, ее бегством,  ну, вот я снова здесь,  скажет она, так и не сделав этот шаг, так и не переступив порога чужой квартиры,  застынет у чужого окна, всматриваясь в подступающие, такие ранние в этих широтах сумерки.

Картинки из предместья

Все тот же ветерок прогуливается по закоулкам южного Тель-Авива, все тот же соленый ветер подбрасывает картонки,  вместе с брызгами из-под колес и выныривающим из-под них же клошаром в цветном шарфе, а еще степенно пересекающим проезжую часть африканским семейством в белых одеждах, а еще разудалой эфиопской свадьбой на фоне серых, изъеденных грибком стен,  невеста улыбается во весь рот,  узкобедрая модель, а не невеста, и такой же узкий длинный жених, совсем мальчик, тоже весь в белом, белоснежном на фоне серого  стен, волн, некогда белых зданий. Солнце то прячется, то вдруг выкатывается из-за туч, и тогда движущиеся по набережной люди, все эти люди, жестикулирующие, смеющиеся, задумчивые, дремлющие на лавочках и просто фланирующие в одиночестве,  вот ухмыляется истинное дитя побережья,  дитя южного Тель-Авива, пережившее, возможно, войны, сексуальную революцию семидесятых, искушение томным цветком марихуаны,  истинное дитя предместий, просоленное, вяленое, жилистое,  оно подмигивает горящим из-под кустистых бровей глазом, подмигивает, ухмыляется, приглашая присоединиться к вечному празднику, похоже, вечного города, а вот неторопливая старушка в удобных мокасинах, а вот бегущий впереди нее шпиц,  а вот усердно вышагивающие вдоль кромки моря,  со стиснутыми зубами, с наверченными на головах бурнусами,  они ходят, наворачивают километры в предвкушении заслуженной чашки «кафе афух» (перевернутого кофе) и нескольких листиков салата, вспрыснутых переливающимися на солнце каплями оливкового масла,  груды оливок, а еще хорошей пинты пива, от которого картинка приобретает завершенность и даже, если хотите, полноту.

Полнота бытия во всем,  в семенящей старушке, в уверенно срывающейся с места инвалидной коляске, перед которой застывает движущаяся лента шоссе,  в этих брызгах, крупицах соли на всем, на лице, на губах, на выпечке, вздымающейся тут же, на раскаленных противнях в арабской пекарне,  в записанной на пленку полуденной молитве (азану),  которая не остановит ни перебирающего короткими лохматыми ножками шпица, ни постигающую мир старушку в хипповом прикиде, ни морского волка с радиоприемником образца семьдесят пятого года,  все так же разбивается волна о парапет, одна, другая, третья, и шагает толпа восторженных, похожих на школьников белотелых скандинавских туристов и не менее беспечных аборигенов, проживающих, прожигающих благословенный шабат в завещанной, дарованной господом неге и беспечности.

Тоска по внутреннему раю

Существует же эстетика черно-белых снимков и черно-белого кино. Так вот, мне хочется туда. С одной стороны, как хорошо, когда солнце, сочная трава, цвета четкие, без полутонов,  голубое так голубое,  зеленое  так уж зеленое без дураков.

Есть некий деликатный момент,  в тусклом освещении цветá, исчезая из внешней картинки, уходят во внутреннюю и там уже разворачиваются во всей своей бесподобной и неправдоподобной красе.

Обилие внешнего не дает развернуться воображению,  кто-то все уже сделал за тебя  раскрасил небеса, воткнул пальмы и прочие замечательные штуки.

Как можно все это покупать и употреблять? (Можно, все-таки можно.) Это нужно осязать, вдыхать, этим можно любоваться, растирая в пальцах канареечного цвета порошок куркумы и горчичного  карри, втягивая острую и сладкую смесь паприки и ехидную  гвоздики. Надышавшись парами кардамона, я уже сыта, практически сыта, и только бойкий голос продавца, похожего на смесь всех перечисленных ингредиентов плюс еще щепотку кунжутной халвы  с фисташками и миндалем, а еще, конечно же, с брусочками шоколадной взвеси,  губы у него вытянуты в гримасу стойкого сладострастия,  он пробует халву за тебя, за себя, за него,  он пробует щепотку халвы и причмокивает сладким ртом, при этом одной рукой взвешивая горсть засахаренных орехов, а другой  отсчитывая сдачу.

И только его бойкий голос выводит меня из опасного, но такого сладкого забытья.

Оно, это забытье, настигает тебя повсюду,  в огромном количестве искушений душа моя мечется, придавленная телом пробудившихся желаний.

Она просит темноты и тишины, она гневно отворачивается от щедрот этой земли.

Потому что рай  это немножко такой ад, в котором тело твое блаженствует в тепле и неге, а душа наблюдает за всем этим пиршеством с некоторой долей сарказма. Она немного кокетничает и ерничает, эта душа, драпируясь то шелком, то бархатом, то парчой, но кокетство ее искреннее, и так же искренен сарказм, и тоска по черно-белому,  по убогой эклектике того пространства, в котором невидимое обретает смысл.

Урок иврита

Израиль научил меня спокойствию.

Как разъяснить непосвященному сочетание левантийской расслабленности, марокканской взвинченности (внутри у каждого марокканца ждущая своего часа пружина, и, если уж этот самый час настал, то затолкать пружину вовнутрь не представляется никакой возможности), тайманской (йеменской) медитативности, персидской гибкости, польско-немецкой расчетливости и такой, знаете ли, внешней скудости, закрытости (в сравнении с шумным сефардским радушием),  и здесь я намеренно не упоминаю выходцев из благословенных Мелитополя или Бердичева,  куда деваться московскому снобизму и питерской утонченности, и одесско-кишиневской, допустим афористичности. А что с обитателями ташкентской махалли,  как быть с хранителями узбекских традиций?

Как совместить несовместимое в одном, так сказать, котле? Возненавидеть одних и полюбить прочих? Возлюбить всех? Возненавидеть себя?

Как быть с вторжением в личное пространство, имеющее место решительно повсюду, начиная с автобусной остановки и заканчивая

Здесь ровно все наоборот. Личное пространство, незыблемое в государственных и медицинских учреждениях, истаивает уже на пороге, когда, допустим, торгующий у выхода лоточник живо, а главное  искренне, интересуется здоровьем вашей бабушки.

Как быть с хитро прищуренным глазом, с фамильярным «тыканьем», с доверчиво дыщащим в лицо соседом? продавцом фалафеля? таксистом?

Израиль учит быть собой. Не париться по поводу воображаемого несоответствия неким стандартам. Да, я такая. Какая есть.

Священное слово «магиа ли». Магиа  положено. Магиа ли  положено мне, магиа лах  положено тебе  шепчет, почти интимно вжимаясь в меня упругим бюстом, консультант по благовониям,  роскошная сефардка, предки которой по материнской линии держали бакалейную лавку в Фесе, допустим, или Касабланке, а по отцовской  пасли овец в предгорьях благословенного Явана,  магиа лах, хамуда (ты этого достойна, милая),  шепчет продавец мамтаким (сладостей) на шуке Кармель,  губы его слиплись, будто в поцелуе, глаза источают патоку, зной, пальцы пахнут мускатом и мускусом, тахинной халвой и эфиопским кофе,  магиа лах,  подмигивает зеленщик,  магиа,  взрывается шук всеми цветами и запахами, возможными в этом прекраснейшем из миров,  от немыслимых благовоний и благодеяний изнемогает ваша изнуренная долгим постом плоть, мается душа,  под кожей, точно магма, пульсируют, пробуждаются неведомые доселе желания,  сладострастие пожирает изнутри

Назад Дальше