Не в силах сдержать охватившей меня паники, я вынуждена была прибегнуть к помощи ненавистного капслока, открой меня, Таня, спаси, все эти сообщения, конечно же, дойдут, но не раньше глубокого вечера, когда над океаном закричат хищные чайки, с небес вновь польются стремительные потоки, и вот тогда на экране айфона проступят мои отчаянные призывы о помощи.
Но будет несколько поздно, в настоящем приключении всегда все случается на полтакта позднее, чем должно.
* * *
Я этого есть не буду, отковырнув от огромной рыбины, Таня решительно отложила вилку и нож.
Рыбина и впрямь впечатлила. Огромная такая треска, довольно уныло пахнущая. Я бы сказала, безысходно пахнущая.
Ее внесли на вытянутых руках, разве что в барабаны не били.
Это и есть знаменитая океанская бакалау, заметила я миролюбиво, блюдо не из изысканных, еда простолюдинов, бедняков. Рыбку как принесли, так и унесли, на тех же вытянутых руках, не знаю, что с ней сталось потом, возможно, разодранный бок подлечили и так же торжественно преподнесли краснощеким немецким туристам за соседним столиком. Туристы, разогретые портвейном, лучезарно улыбались и рассылали смайлики всему человечеству.
Блюдо с сардинами выглядело гораздо живописней. Сардинами хотелось по меньшей мере любоваться. Слагать о них оды и легенды. Но почему-то есть их совершенно не хотелось.
Пахло пережаренным маслом и целебным рыбьим жиром.
Во-первых, это полезно, ты знаешь, именно в сардинах есть такое специальное полезное вещество, которое больше нигде и ни в чем? Таня уверенно подцепила третью (из восьми) и умело одним движением освободила ее от хребта со всеми косточками.
Я попробовала повторить номер, но моя сардинка распалась в воздухе, и уже в самой тарелке являла собой жалкое зрелище с перебитыми костями, развороченным брюшком и трагически откинутой головой с перламутровым глазом. На голову я старалась не смотреть.
После нескольких попыток я со вздохом отодвинула тарелку. В горле саднило, от едкого запаха масла кружилась голова.
Во-первых, это красиво. Это не стоит воспринимать как какое-то тривиальное блюдо. Это искусство. Искусство не едят. Им насыщаются. На расстоянии.
Вообще же, меня не покидало ощущение блестяще поставленного спектакля. Поднимается занавес, актеры кланяются. По сцене плывет перламутровый глаз трески. Зрители в экстазе.
Это так по-настоящему, это так живо, мощно, взгляни, прорисован каждый хрящик, каждая чешуйка. Торжество деталей. Ими нужно наслаждаться, не думая об утолении каких-то там животных инстинктов.
Из театра трески мы вышли голодными. От воздуха и обилия впечатлений кружилась голова.
Кажется, у нас еще осталась овсянка, мечтательно обронила я, целых полпакета прекрасной отборной овсянки. Ее можно залить кипятком и продержаться до отъезда. Господи, без всех этих полезных и даже целебных рыбьих жиров, без перламутровых глазок, без хребтов и костей, без оркестра и дирижера, без мизансцен и декораций.
Овсянка у нас действительно была. От нее ничем не пахло. Ей не нужно было слагать оды и признаваться в любви. Ее можно было есть, не вылезая из постели. Прямо в пижаме. Наслаждаясь обыденностью момента, безыскусностью ритуала и отсутствием драматических эффектов.
Тени на песке
Йом ришон
В памяти запечатлен золотой день многолетней выдержки, долгие пешие прогулки вдоль простирающихся ландшафтов, насыщенные множественными восторгами впечатления, утроенные неожиданно ярким январским солнцем, свежестью трав и дерев, запахами сирийской (ливанской) кухни из близлежащих едален, и как отдаленный звон колокольцев дождливый «йом ришон»1 день первый, то есть израильский понедельник, ничем не напоминающий о том золотом шабатнем дне января, даром что весна, всюду влага, влага, влага, все волшебство таинственным образом затаилось, чтобы в нужный момент объявить о себе нежным свечением куполов и шпилей, вкраплением воспоминаний в дождевые потеки, лужицы, неизъяснимое удовольствие от обыденности этого дня, его серости, скудости, от редких пересечений с людьми. Ничто не мешает узнаванию дорогих подробностей, точно старинный ларец, приоткрываясь, являет взору потускневшие драгоценные вещицы, перебираешь их, узнаешь скорее на ощупь, по знакомым щербинкам, впадинам и выпуклостям, ощупывая внутренним взором, касаешься чего-то интимного, спрятанного, непроявленного.
Старик коробейник, уличный шарманщик, фальшивомонетчик, меняла, дряхлеющий и вечно обновляющийся мир предметов, кладбище подробностей, нехитрого скарба, испод бытия, восточный орнамент по краю надтреснутого блюдца, волшебная лампа Аладдина, пещера с драгоценностями, испорченный патефон, старые снимки, ушедшая под воду Атлантида, проступающие над ней, водой, лица, звуки, повторяющийся (то рядом, то издалека) крик муэдзина, обрывки слов, лоскуты тканей, ковров, воспоминаний, надтреснутые горлышки кувшинов, амфор, их вытянутые удивленные шеи, их округлые бедра, их выпуклые животы, поющие отверстия их ртов, подернутые патиной зеркала, в которых тени, отражаясь, отступают, приближаются, замирают, попытка попасть в собственный след венчается потерей памяти. Расколотая рама важней картины, вправленной в нее.
Ты помнишь все, ты все забыл. Соленый привкус счастья, и горький невозможного. Кофейная взвесь скрипит на зубах. Дорога ведет к морю. О, чужеземец, мечтающий измерить шагом Голгофу, не ведающий о том, что, как никогда, он близок к ней. Всего только следы, ведущие к изувеченным Хроносом стенам, улочкам, втекающим и вытекающим из, заплата на заплате, шов на шве, рубец на рубце. Грубый, рваный, уродливый, тянется, расползается, натягивая ветхую ткань.
Как больно дышать. Как сладко дышать. Течение времен. Песок жизней. Оказывается, его можно пересыпать из ладони в ладонь, пересчитывать песчинки, натыкаться на острые камни, стекла, битые черепки.
Это Яффо. Жадный, жаркий, ленивый, суетный, неспешный, продуваемый насквозь морским ветром. Здесь яхты покачиваются на волнах, свет слепит, многотысячный гул голосов, сегодняшних и тех, вчерашних, со старых снимков, стен, из пухлых семейных альбомов, из коробок с рухлядью, из сонных ларцов и запертых на засов лавок.
Прийти сюда к ночи, упиваясь прибоем и тишиной (в которой звуки, встречаясь, множатся, разлетаются вдребезги), заглянуть в арабскую пекарню, взвесить на ладони плоскую лепешку, щедро посыпанную затром2.
Убедиться в повторяемости ритма, в уникальности мелодии, сознаться в главном. Вот город (не засыпающий никогда, в общем-то бессмертный, со всем, что ему принадлежит, тайным и явным), а вот твоя жизнь, твой единственный путь, проходящий сквозь стены, улицы, арки, дома. Нам суждено соединиться (на день, на час), упиваясь яркостью мгновений, сожалея о быстротечности их. Нам не суждено быть.
Композиция
У гроба Господня суета. Не просто суета, а композиция из десятков сотен лиц, согбенных силуэтов, коленопреклоненных, некоторые из них напряженно и торжественно буравят взглядом глазок камеры, событие на всю жизнь, и даже выходящее за пределы ее. Распростертый на камнях (прямо на могиле) нежный смуглый младенец в развороченных цветастых пеленках, над ним мать, отец, тонкие темные руки, профили, одежды, облако исступления витает над и вокруг, все это максимально выверено композиционно, точно кадр из нескончаемого сюжета великого режиссера, снятый великим оператором. Вот где точность и емкость, вот где насыщенность. В цвете, в соразмерности момента и вечности. Смешение языков и стилей, сквозь все и вся шорох русской речи, какие-то женщины, краснолицые, кряжистые, в платках, японцы в галстуках (неужели те же, что и тогда), неулыбчивые лица, отягощенные важностью происходящего. Я все это видела. Везде была. Сердитый араб все так же восседает на стуле возле сувенирной лавки, его поза, опущенная голова, щеки, иссеченные глубокими бороздами, а эти двое так же бредут мимо, и дождь делает кадр размытым, но можно откорректировать, поиграть с резкостью, цветом, оттенками. Со вздохом отказаться от самой идеи. И больше никуда не бежать (и не идти), оставив всякую попытку запечатлевания вечности.
Это сладкое слово
Знаете, чем пахнет свобода? Случайной квартирой на втором этаже случайного дома, квартирой, в которой все незнакомо, начиная от занавесок на окнах и заканчивая замком.
Случайным диваном, который не помнит всех этих «удобно-неудобно», но, тем не менее, добродушно принимает в свои объятия, это особенно важно в четыре часа утра или ночи, такой знакомо влажной, со всеми этими поднимающимися над городом испарениями, пахнет дождем, пахнет устойчиво, дождем, старыми домами, плесенью, кошками, сигаретами, морем, которое еще впереди, которое еще не подозревает о твоем присутствии, которое все так же добросовестно вдыхает и выдыхает могучими легкими и лижет песчаную полосу