Как угодно, сухо произнес Лодовико, но два канделябра все-таки зажег, пока гость усаживался на длинную скамью у окна, за которым свернувшейся в клубок черной кошкой, притаилась ночь, безликая, как список осужденных на казнь, и молчаливая, как терпение.
В прихожей стало светлее ровно настолько, чтобы Лодовико разглядел тревогу на лице гостя вместо обычного для поэта выражения гордого превосходства над слушателями, не способными понять тонкости стихосложения.
Лодовико сел на другую скамью у противоположной стены. Не хотел показывать неприязни, которую испытывал к Русполи, знал, для чего пришел поэт, представлял, какой пойдет разговор, и предвидел непременный финал, о котором гость пока не догадывался.
Слушаю вас, синьор Русполи. Лодовико не собирался вести светскую беседу, вынужденно предварявшую любой серьезный диалог.
Русполи откинул полы теплого плаща и сложил на коленях руки, сцепив пальцы.
За вами придут, синьор Лодовико! заявил он, стараясь сдерживать эмоции. Это вопрос часов, а может, минут. И добавил он дрогнувшим голосом, я не хочу, чтобы папская стража застала меня здесь. Поэтому Просто мне стало известно Неважно, от кого
Спасибо, спокойно произнес Лодовико. Это очень благородно с вашей стороны, синьор Франческо, учитывая наши, мягко говоря, непростые отношения.
Да-да, быстро заговорил поэт, я много чего о вас написал, но всегда уважал и полагал
Я знаю, мягко проговорил Лодовико. Дорогой синьор Русполи, должен сказать, что, если бы вы не писали обо мне пасквили, мне пришлось бы найти кого-то другого, кто делал бы это, но вряд ли кто-нибудь во Флоренции способен сочинять лучше, чем Франческо Русполи.
Вы! Поэт приподнялся, он всего ожидал от человека, которому посвятил самые язвительные свои стихи, но то, что услышал, превосходило его богатую фантазию.
Да, подтвердил Лодовико. И хочу вам кое-что объяснить, прежде чем вы уйдете, выполнив миссию, от которой ваша совесть не могла отказаться. Не смотрите в окно, стражники будут здесь не раньше чем через час. Я услышу их приближение, и у вас будет время покинуть мой дом и предоставить меня судьбе, от которой не уйдет никто: ни я, ни вы, ни сам папа Лев, ибо все предначертано на небе.
Русполи смотрел на Лодовико, будто на неожиданно вышедшее из стены привидение.
Я знаю, кто написал на меня донос, и знаю, что это не вы, продолжал Лодовико, не обращая внимания на состояние гостя, превратившегося в подобие соляного столпа, каковым стала жена Лота, непозволительно оглянувшаяся на покинутый в спешке город. Знаю, что многие нет, не вы, это мне тоже известно, полагают, будто донос на синьора Галилея написал я. Этого я, естественно, не делал, а имени доносчика не открою. Это ничтожное имя, и я не желаю, чтобы оно осталось в истории. А хочу я сказать вот что, дорогой синьор Франческо. Галилео Галилей величайший ум современности, а может, и многих столетий. Все его мысли и многие эксперименты верны. Вокруг Юпитера действительно обращаются четыре луны. На Луне есть горы, долины и моря, и это так же верно, как то, что Арно весной выходит из берегов. Земля, на которой мы стоим, обращается вокруг оси за двадцать четыре часа, и вряд ли в этом есть сомнения.
Но позвольте! возопил Русполи, вскочив на ноги и взмахнув руками, подобно курице, захотевшей взлететь, но не нашедшей в крыльях достаточной силы для полета. О чем вы говорите, синьор делле Коломбе! Разве не вы Слов для выражения чувств у него не было, только стихи, которыми он не раз приколачивал Лодовико делле Коломбе к столбу презрения, и неожиданно для себя поэт выкрикнул строфу, в свое время обошедшую Флоренцию:
И вот опять ритор ничтожный,
Восстал пигмеем пред титаном,
И свой язык неосторожный
Направил в цель тупым тараном.
Лодовико расхохотался. Смеялся он от всей души, откинувшись к стене и вытирая пальцами выступившие слезы. Поэт стоял посреди комнаты и смотрел на смеявшегося хозяина, будто видел впервые в жизни.
Отсмеявшись, Лодовико указал гостю на скамью, дождался, пока поэт усядется, не отрывая взгляда от точки на стене, где не было ничего, кроме светлого пятна от снятой вчера и упакованной картины, изображавшей мадонну с младенцем. Картина была плохая, намалевал ее уличный художник, неумелым творчеством зарабатывавший на кусок хлеба. Делле Коломбе купил ее лет пять назад, пожалев несчастного, и хотел выбросить, но интуиция, зову которой он всегда подчинялся, велела повесить картину в прихожей для всеобщего обозрения, что он и сделал с ощущением исполненного, но все равно непонятого долга.
Это! Русполи кивнул, показывая на след от картины. Он не добавил ни слова, но вопрос был понятен.
Да, с сожалением сказал Лодовико. Плохая картина, но содержался в ней некий символ. А сейчас Он пожал плечами.
Вот! удовлетворенно констатировал поэт. Вы поняли, наконец, что полотно гадость, гадость, гадость! Сколько раз я говорил вам, синьор Лодовико, что сие творение недостойно внимания, но вы, упрямец этакий
Это вы, любезный синьор Франческо, перебил гостя Лодовико, не понимали, да так, похоже, и не поняли, смысл замечательной картины, которую мне пришлось снять не потому, что она плоха, а единственно по причине, которая и вас, друг-враг мой, привела ко мне в этот предрассветный час.
Не вижу связи пробормотал поэт, сбитый с толка неожиданно страстной речью хозяина.
Лодовико встал, подошел к бледному прямоугольнику на стене, возложил правую ладонь в центр и заговорил задумчиво, медленно и рассудительно:
Плохая картина, говорите вы? Да, в сравнении с работами Леонардо, Рафаэля, Боттичелли и Микеланджело. Только в сравнении! Если бы никто не писал плохих картин, знали бы мы, что «Леда и лебедь» шедевр? Смог бы Микеланджело расписать потолок Сикстинской капеллы, если бы не стремился ввысь, к ангелам господним? Ввысь! Но для этого надо знать, что существует дно, верно? Путь от плохого к лучшему. Понимаете, дорогой Франческо? Вы много лет нападали на меня за то, что я противоречил синьору Галилею, уповая на авторитет Аристотеля и не видя того, что каждый мог разглядеть в оптическую трубу. Но подумайте: если бы не было сомневающихся, ставил бы Галилей свои опыты? Смотрел бы в небо? Если бы я своими сомнениями, пасквилями, уличными опытами, придирками не заставлял ум великого человека работать в нужном направлении Да, синьор Франческо, вы не ослышались: в нужном мне направлении! Может, и не было бы у синьора Галилея такого авторитета? Возился бы он со своими камешками, и никто не обращал бы внимания на выжившего из ума старика. А? Вы-то, дорогой Франческо, прекрасно знаете, сколько раз вызывал я синьора Галилея на открытый диспут: мои аргументы против его опытов, моя схоластика против его. Уж вы-то знаете, что Галилей ни разу не принял мой вызов! Уклонялся, не отвечал на письма, утверждал, что Лодовико делле Коломбе бездарь, ничего не понимающий в природе вещей. Слишком, мол, много чести А, синьор Франческо?
Поэт сидел, привалившись к стене, слушал, закрыв глаза, будто зрение мешало ему сосредоточиться и понять смысл фраз, произносимых вовсе не громко; напротив, Лодовико почти шептал, но каждое слово жило собственной жизнью, слова усиливали друг друга, нагромождались друг на друга, в воздухе будто висел звуковой шар, расширяясь и грозя заполнить все пространство. У поэта стучало в висках, и он не сразу смог ответить на прямо заданный вопрос. Лодовико замолчал, стоял перед поэтом, сложив руки на груди, ждал.
Русполи разлепил веки и чужим сиплым голосом произнес:
Что ж, синьор делле Коломбе, вы правы. Галилей ни разу не принял ваш вызов. Уж не думаете ли вы, что он не уверен в своих словах?
Нет, спокойно, будто актер, отыгравший важный для пьесы монолог и пожелавший отдохнуть от напряжения, сказал Лодовико. Безусловно, Галилей убежден в своей правоте. Что говорить, он, конечно, прав! Но если бы я не подгонял его мысль, не заставлял его мозг придумывать ответы на мои, как он полагал, бездарные, а на самом деле глубоко продуманные вопросы и аргументы, если бы он мог блестяще на них ответить и снискать себе еще большую славу, неужели он
Лодовико замолчал на полуслове, прислушался и шагнул к окну, чтобы слышать лучше.
Что? спросил Русполи, встав и отступив в угол, куда не проникал свет от десятка горевших свечей. Инстинкт, да.
Четыре, тихо, будто себе сообщая, а не гостю, произнес Лодовико. Колокол Сан Джованни. Я всегда по нему сверяю время.
Он не стал садиться, прислонился к стене у окна, на поэта не смотрел, да и не видел его, забившегося в темный угол. Две свечи в большом канделябре успели погаснуть, и тьма возобладала над светом, казалось, на веки вечные. Звуки застревали в темноте, им некуда и незачем было двигаться без света.
«Мир, подумал Русполи, это прежде всего звуки, слова. Вся наша жизнь звуки, речь. Поэзия ибо нет речи более выразительной, более являющей суть человека».