Человек эпохи Возрождения - Осипов Максим Александрович 27 стр.


Извините, товарищ полковник,  все-таки произношу я,  но желтая, да и любая пресса не доказательство. Это, простите, неубедительно.

А ты что суд присяжных, чтоб тебя убеждать?

Он сказал это так, что я понял: в газете написана правда.

Полковник достает несколько фотографий:

Врач, говоришь? Ну, смотри.

Проходили мы судебную медицину, но это было другое. Мне стало нехорошо, и я этого не сумел скрыть.

На,  налил мне воды.  Попей.

Как именно Толя с Серым их убивали, я рассказывать не буду. Есть вещи, которые вот точно никому знать не надо.

Объясняю полковнику: плохо спал, коньяк без закуски, ну, в общем

Ферштейн, отвечает он.

Зачем эти фотографии?

Для достоверности. Абонентов их здешних разговорить.

Вычислили убийц по телефонным звонкам из квартиры. Номера все фиксируются на АТС, я не знал. Кто-то один или оба звонили в Петрозаводск, и до преступления, и главное после. Роуминг, экономили.

Они не сразу ушли, ночевали в квартире с трупами, это очень на меня подействовало. Когда умирает больной, то хочется окна настежь и поскорей из палаты, а эти Да, ночь провели, может быть, даже две.

Боже мой,  лепечу я, не соображая от страха,  я ночевал с убийцами! И спокойно спал! Ничего не чувствовал. Боже мой!

На полковника это не производит особого впечатления.

Не думай о них,  говорит он.  Убийцы средние люди.

Опять телефон, опять он больше слушает, чем отвечает, у меня снова пауза, и я этой паузе рад. Кладет трубку.

Что тут? Смотрел?  Про сумки.

Нет, и в голову не пришло. Берет сумки, легко поднимает на стол. Очень сильный.

Руками не трогай. А то придется пальчики откатать.

Электроника. Игровая приставка для Серого, конечно. Открывает футляр.

Это что?

Флейта.

Девочка играла на флейте? Черт, мне опять дурно.

Необязательно, все может быть из разных мест.

Шмотки. Даже шмотками не побрезговали! Нет, шмотки иконы прикрыть.

Иконы,  произносит полковник.  В Бога веришь?  Не дожидаясь моего ответа, говорит: Теперь все верят. У нас даже еврейчики ходят с крестами.

Я инстинктивно провожу рукой по шее: не видна ли цепочка? Надеюсь, полковник не обратил внимания. Мне вдруг не хочется его огорчать.

Книги. Не книги марки.

Понимаешь в марках?

Нет, откуда? Марки, я знаю, бывают очень дорогие.

Полковник укладывает вещи назад:

Все это стоит деньги.

А у этих, убийц, интересно, на шее есть крест?

Ничего интересного. Говорю тебе средние люди.

Я встаю и хожу по комнате. Как же так, а? Как же так? Почему я настолько не разбираюсь в людях? Почему не понимаю сути вещей? Снова пью воду, я уже тут немножко обжился.

Полковник убирает сумки.

Сядь. Ты все правильно сделал. Помог следствию. Пришлось бы в городе брать.

Теперь вижу: просто удачное совпадение. Оказывается, из Москвы тем же поездом ехал оперативник их арестовывать. Вспоминаю человека в спортивном костюме. Просто удачное совпадение. Могли бы вообще не найти. Раскрываемость же ничтожная.

Ничтожная? Кто сказал тебе? Какой чудак?

Полковник усмехается и ласково произносит:

Шлемазл.

Такого слова нет в моем лексиконе. Что это значит?

Шлемазл,  с удовольствием повторяет полковник.  Сосунок.

Вот для чего я явился в Петрозаводск: чтоб меня сосунком обзывали. Горько.

В Америке,  говорю,  как-то обходятся без того, чтобы бить всех подряд дубинками. Есть процедуры. Я не выгораживаю убийц и так далее

В Америке,  отзывается он.  Я вот тебе расскажу.

И полковник рассказал мне историю своего отца.

Шац-старший, обрезанный еврей, в начале войны был призван на фронт, но повоевать ему не пришлось: уже в августе сорок первого вся их армия была окружена и сдалась. Шац обзавелся документами убитого красноармейца-украинца, так что его не расстреляли сразу и попал он не в концлагерь, а сначала в один трудовой лагерь, потом в другой. Оказался в Рурской области, на шахте.

Знаешь, что такое по-немецки Schatz?

Богатство, сокровище, клад. Полковник кивает: отец кое-как говорил по-немецки, до войны все учили немецкий язык. Так вот, попал он на шахту с одним лишь желанием жить. Хотя, как представишь себе: война неизвестно чем и когда закончится, что с семьей непонятно. Трудовой лагерь не лагерь уничтожения, но из тех, кто просидел всю войну, уцелела одна десятая.

Пристроиться переводчиком? Нет, это было исключено. Во-первых, чтоб затеряться, надо быть как все, а во-вторых, нормальные люди в лагере были настроены исключительно по-советски. Только подонки имели дело с немцами больше, чем заставляют. Шац вел себя по-другому: он выполнял не одну норму, а две. За это давали премии хлеб, табак. Бросил курить. Единственная, можно сказать, радость, а бросил чтобы еды было больше, чтоб работать, выполнять план. У товарищей табак на еду менял и всегда был сыт. Когда поднимался из шахты первым, воровал у охраны картошку, яйца, хлеб. Только еду. Били, когда ловили, сильно били, каждый раз двадцать палок. Немцы, порядок. Вся спина была черной от палок. Били, но не убили.

Так и не узнали, что отец ваш еврей?

Пока шла кампания по выявлению нет. В бане его прикрывали, для своих он придумал что-то.

Фимоз.

Вот-вот. Потом узнали. От наших же и узнали.

Когда открылось, что Шац еврей, жить ему стало существенно тяжелее. Вроде как полезный еврей слово на этот случай у немцев было. Норму уже выполнять приходилось тройную. И терпел от немцев и от своих. Но настоящих садистов в лагере было немного. Охранники тоже обычные люди.

Средние,  подсказываю я.

Да, средние,  полковник не замечает иронии.

Садистов немного было, не больше, чем теперь, но одна была жена коменданта лагеря. Красивая баба, говорил отец. Туфлей любила ударить в пах. Штаны при себе снимать заставляла. Развлекалась, в общем. Доразвлекалась.

Освобождали их американцы. Делали так: окружали лагерь и ждали, пока охрана сдастся и заключенные ее перебьют. Сутки могли ждать, двое. Выдерживали дистанцию. Обычная для американцев практика. Немцы к ним в плен хотели, но зачем им пленные немцы?

Что он с ней сделал?  спрашиваю.

Отымел. Понял? Первым.

А потом? Потом что? Убили?

Ну, наверное,  пожимает плечами.  Немцев всех перебили, вряд ли кто-нибудь спасся.

Мы некоторое время молчим.

Скажите, как отец ваш потом относился к немцам?

Нормально. Почему относился? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.

Нормально. Почему относился? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.

Жив отец его. И что делает?  Ничего он не делает, что ему делать? На рынок любит ходить. Бабу эту немецкую вспоминает. Раньше, пока была мать, молчал, а теперь чаще, чем о собственной жене, говорит.

В кабинете почти темно. Мне вдруг хочется поддержать полковника, хотя бы посмотреть ему в глаза, но он сидит спиной к окну, и глаз его я не вижу. Пробую что-то сказать: про недержание аффекта, про старческую сексуальность. Принадлежность к врачебной профессии как будто дает мне право произносить ничего, в общем, не значащие слова.

За всю войну,  говорит полковник,  отец мой не убил ни одного человека. И если бы американцы твои освободили его как надо, по-человечески, теперь бы он немецкую бабу эту не вспоминал.

Полковник кончил рассказ и постепенно впадает в летаргию. Наверное, надо идти?

Спрошу напоследок:

А что флажки у вас на карте обозначают?

Он вдруг широко улыбается, в полумраке видны его зубы:

Ничего не обозначают. Флажки и флажки. Просто так.

Ну что, я пошел?

И куда ты пошел без шапки?  спрашивает полковник.  Шапка есть?

О, даже две: кепка и теплая, шерстяная.

Надень шерстяную.

Петрозаводск: темень, холод, лед, улицы едва освещены, ничего не разберешь.

Вечером встречаю на конгрессе молодого человека с красивым голосом, того самого, из поезда, он делится впечатлениями от города, говорит: Такая же жопа, как все остальное, и выражает желание продолжить знакомство в Москве. Пообедаем вместе? Чур, я плачу. Между прочим спрашивает меня:

Разузнали про давешних побиенных? Молодец, нашел слово.

Нет,  отвечаю я.  Нет.

февраль 2010 г.

Камень, ножницы, бумага

повесть

Время наше, мирная жизнь. Городок в средней полосе России, в стороне от железной дороги, от большого шоссе. Есть река, есть храм.

В центре города дом Ксении Николаевны Кныш. Дом одноэтажный, но большой. Пельменная возле дома тоже ее. Кныш глава районного законодательного собрания. Ей пятьдесят семь лет.

Утро, вторник, седьмое марта. Ксения Николаевна на крыльце с Пахомовой, директором общеобразовательной школы. В руках у Пахомовой желтенькие цветы, поздравительный адрес:

Здоровья вам, Ксения Николаевна, счастья, благополучия! Многих лет вам на благо города!

Ксения кивает, войти не зовет. В папке с адресом листочки.

Опять попрошайничаем, Пахомова?

Ой, что вы! Писания соседа вашего, в компьютере нашла, в учительской. Все же грамотные стали, на компьютерах, полюбуйтесь. Но уж вы никому, Ксеничка Николаевна, у нас народ, сами знаете

Ксения, сурово:

Ознакомимся.

Улыбается все-таки: всех вас, весь ваш женский коллектив с праздником!  и домой, читать. Сосед враг. Молитесь за врагов ваших. Да молится она, молится, что ни день

Мне сорок лет, и я хорошо себя чувствую, но после сорока смерть уже не считается безвременной, а потому пора мне собраться с силами и оставить по себе запись, так сказать, в книге гостей. Сорок лет чем не повод разобраться с прошлым, что-то наконец сформулировать?

Я учитель русского языка и литературы, не женат и бездетен. Всю свою жизнь, за вычетом той, что прошла в Калининском пединституте (неприятный, забытый сон), я прожил в нашем городе. Тут красиво невеселой среднерусской красотой. Если не видеть сделанное человеком, очень красиво.

Родители мои живы, оба на пенсии, сюда приехали по распределению: папа преподавал английский, мама вела начальные классы, от меня внуков не дождались, переехали к моей младшей сестре в Москву. Там есть театры, выставки, да и так удобнее. Они любят друг друга и нас с сестрой. Бунта против мира взрослых у меня никогда не было. Говорят, юность без бунта неполноценна, я так не думаю.

Тут я, по-видимому, навсегда: тут родился, тут и умру. Прежде меня эта мысль угнетала, теперь нет. Живется мне чуть одиноко, в особенности зимой, когда темнеет в четыре. И сразу лишаешься того, без чего жизнь неполна,  реки, деревьев, соседских домов. Сразу скажу, что спиться мне не грозит: не переношу алкоголя.

Пробовал сочинять, как всякий бы, наверное, в моем положении. Прочтут и обалдеют таковы истоки моего творчества, не то, что надо. Да и кто, собственно, обалдеет? Несколько учителей-мужчин вот и вся наша интеллигенция. Врачей и священника, увы, к ней не отнесешь, а женщины в школе у нас безликие и какие-то обремененные, по большей части замужем за мелким начальством. Каков диаметр Земли?  спрашивает у ребят географ.  Не знаешь? Плохо. Земля наша мать. Эту шутку он повторяет лет двадцать, но никто, включая учителей, не потрудился узнать ответ: зачем нам?  мы никуда не ездим, Земля нам не кажется круглой. А географ скоро умрет от рака: город маленький, тут все про всех знают, особенно плохое.

Назад Дальше