Буквенный угар - Лара Галль 7 стр.



Боюсь наскучить Вам все же. Боюсь, и все. Про смену вектора беспокойства на вектор вины это так тонко

Знаете, клише переписки между мужчиной и женщиной непременно любовное. А если нет непременно видится какой-то меркантильный подтекст, как в письмах Чайковского и его благодетельницы. Отчего бы это? Неужели пол приговор к одноименному взаимодействию? Но я все время держу баланс в отношениях с мужчинами. И меня всегда выносит из этой амбивалентности без потерь и без ущерба достоинству другой стороны.

До свидания.

Лика».

Он написал в ответ, что не верит в мою нелюбовь к мужу. Что это способ моего духовного существования думать о чем-то несбывшемся, далеком, представлять, как это могло быть, и жалеть и себя и его оттого, что ничего между нами не случилось. Это же так высоко думать, что «я другому отдана и буду век ему верна».

Что у меня постоянно будет иная внутренняя жизнь жизнь, крайне необходимая мне, жизнь в воображении.

Что если бы вдруг я смогла однажды зажить со своей любовью одной жизнью, через какое-то время выдумала бы себе еще какую-нибудь неразделенную любовь.

Потому что мне без этого раздвоения жить просто невозможно. Потому что есть мужчины, которых любят, а есть мужчины, за которых выходят замуж

Так он мне написал.

И никогда в жизни я не слышала большей правды о себе.

И никогда в жизни я не признаю, что это так и есть.

«Здравствуйте, Игорь!

Значит, не верите в мою нынешнюю нелюбовь

Когда мы только поженились, мне страшно не хотелось идти домой после лекций в универе (я училась на вечернем).

Шагала в темноте, плакала и молилась: Господи, дай мне его полюбить, я так не могу.

Может, и безнравственно спать с мужчиной за избавление от ужаса прежней жизни не знаю. Я не могла больше жить дома, понимаете? Последние пять лет жизни там были еженощные выяснения отношений родителей. Отец приходил сильно на взводе и начинал разборки с мамой по самым разным поводам. Мама кричала, докричаться не могла. Отец казак, он заводился с полоборота. Бросался на нее, бил. Я бросалась защищать маму.

Однажды попробовала с ней поговорить, спросила может быть, не стоит так с отцом, может быть, есть и ее вина в этом изматывающем конфликте? И записана была в предательницы.

Потом просто запретила себе думать, кто прав, кто виноват. Но у меня психика изнемогла вконец. С середины дня начиналось ожидание вечера, скандала, битья, пьяного отцовского забытья

Он, протрезвев, делался другим. Но не пить уже не мог. Форма анестезии

Мама, наконец, затеяла развод к моему двадцатилетию, но я уже выдохлась, видеть никого не хотела.

Может, и та моя любовь, первая, была бегством в другую реальность? Почему бы мне было не выбрать более подходящий объект Впрочем, выбирали всегда меня, а не я

Много лет спустя я говорила с психологом о моем механизме влюбленности. Психолог спросила: Что нужно для того, чтобы вы влюбились?. Я ответила не задумываясь: Чтобы влюбились в меня. Чудовищная эмпатия».

Та, первая моя любовь

Случившаяся в восемнадцать лет

Я задолжала ей, а потом вернула долг, написав

После сорока думалось: хорошо бы стать к старости сухонькой и подвижной бабулькой, если уж не дано было умереть молодой.

После сорока думалось: хорошо бы стать к старости сухонькой и подвижной бабулькой, если уж не дано было умереть молодой.

Не вышло. Тяжеловатая вышла из нее старуха, но хороша, хороша. Не толстая, не грузная, а видная, пожалуй. Да, видная.

Такая, что по ней не чиркнешь жалостливым взглядом, пробегая мимо.

Вот, стара, а глаза хороши до сих пор. Горько-шоколадные. И взгляд смеющийся и грустный одновременно. Так бывает.

Взгляд он слагается сквозь и поверх жизни, он мерцательное сверхскоростное движение из бытия в небытие, и так без конца

Когда она поняла это впервые?

Вот она, картинка из тех, что живут в памяти всегда.

Девочка стоит перед зеркалом, ей лет пять, не больше.

Ах нет, это не зеркало, а полированная поверхность шкафа.

Девочка видит свое отражение и остро осознает: «Это я».

Дома никого нет. Позднее утро. Светлый какой-то ужас «это я».

Словно не помнила она себя до этой минуты, словно ничего не было. Голова кружилась, заполняясь какими-то образами, связями, сквозными линиями, клавиша была нажата, и ее жизнь началась.

Назвала свое отражение собой и отметила, что выглядит симпатичней, когда челка падает на лоб наискосок. Женщина.

Одна из Одна в комнате. И отражение лишь подтверждает единственность.

Второе воспоминание детства она и другие.

Смутная стайка девочек обитает во дворе. Слышно, как они выкликают друг друга по именам. К ним не пристать. Еще неясно почему.

А ей сегодня куплены мелки. Они цветные, хрупкие, целые. А асфальт вокруг недавно выстроенной пятиэтажки совсем новый, черный.

Девочка рисует, выводит цветами и линиями робость свою, нежность невообразимой красы принцессу в бальном платье, перчатках, короне. Принцесса хороша и девочке хочется подарить ее кому-нибудь, и недавно прирученными печатными буквами девочка выводит: «ЛЕНА». Там, в этой стайке, есть некая Лена пусть ей будет приятно. Построила мостик, уходящий одним концом в пустоту. Послала рисунок-шифр.

Назавтра девочки зовут ее гулять. Возбужденно хихикают, перешептываются, дружным племенем влекут ее туда, где вчера асфальт впитал первый рисунок.

Принцесса втерта в асфальт белесым прахом, меловой призрак ее взывает от земли, а поверх нарисован громадный квадратноголовый некто, и кишки в его животе лабиринтом, воронкой, ужасом. Жуткий монстр, под ним имя. Ее имя. Горе, стыд и недоумение до глухоты


Девочки были возбуждены каким-то первобытным драйвом. Свидетели чужой инициации Ритуальная радость: ты один, а мы посмотрим на тебя, и пока мы смотрим на тебя все вместе мы есть

Таким было ее первое унижение.

Ни за что, просто по дворовому детскому вердикту. Просто «не ведают, что творят». Просто месть за ее равенство самой себе.

И совсем не помнились родители в ее детской пьесе абсурда.

Без них было изжито это первое удушающее горе.

Меж ней и сверстниками пролегла пустота. Стали они для нее чудными зверями заповедного леса, заколдованными уродцами заклятой страны


Сидела в покойном кресле, улыбалась вослед пережитому.

Кофе бы сейчас. Кофейный запах, никогда не совпадавший с кофейным вкусом, выводил свои ноты в ее воображении.

Грея воду, насыпая тонко помолотый, темно-коричневый кофе в белую чашку, думала, как любит она это сочетание белого и коричневого. Оно обозначало ее пределы обитания, это был ее флаг и ее ergo sum.

Нет, ее мир не был черно-белым, но в этом пристрастии к бело-коричневому просматривалась легкая, но неотменимая маргинальность. Она обитала на верхнем и нижнем пределах границ. Ее положение в любом обществе было допустимо невозможное.

А в отрочестве? Подростком ничего про себя не знала. Даже не очень-то была уверена в своем существовании. Оттого, вероятно и влюблялась часто, тщась этим обрести подтверждение собственного существования.

Но как это обычно бывает с такими девочками, влюбленности высмеивались, бытие не подтверждалось, зависала в невесомости


Помнится, однажды, лет в тринадцать, озадачилась: хорошая она или плохая?

Спросила у подружки.

Подружка была умна и вполне принадлежала к племени людей, занимала там достойное место и дружбой своей дарила неброско, мимоходом.

Ей вопрос не показался странным.

«Это вопрос на всю жизнь»,  сказала она.

Правду сказала, откуда только знала

Ах, тот, кто генерировал вопросы, там, наверху, сам ждал на них ответов.

Ее жизнь и стала чередой таких ответов: правильных и неправильных, скорых и заторможенных, остроумных и выстраданных, грубых и отчаянных.

Порой это были отгадки. Порой просто отмазки.

А иногда было лучше промолчать в ответ.


Лет с четырнадцати, кажется, ей стали попадаться книги о себе подобных.

Это были кодовые послания каких-нибудь десять строк шифра для посвященных, рассеянных на сто страниц текста.

От них шел слабый ток, учащалось дыхание и плавились слезами глаза.

Начинала понимать что-то про себя.

Ходила, осененная этим понятым, заглядывала в лица, искала «своих».

Вот эта искательность ее взгляда и отпугивала всех без исключения.

Наверное, это там, наверху, охраняли ее ревностно, стерегли чистоту породы маргиналов, не позволяя ее сильно разбавлять дружбой и схожестью.

Тогда-то она и приняла свою несхожесть.

Приняла ее как некую ущербность, сейчас бы сказала «генетический сбой».

Исчезла искательность, но осталась виноватость. Снедало чувство собственной нечистоты.


Чувство вечной вины кольнуло, как когда-то давно.

Ишь, живучее

Тогда, конечно, не подозревала, что проживает в свои первые два десятилетия всю историю мира: от живущей на ощупь гениальной античности, через мраковую повинность Средневековья к достоинству Возрождения. Такое вот своеобразное осевое время

От напряженного одиночества на лице тогда же проступили отблески внутренней работы, той, что измеряется долями микрона и «омывает» лицо, делает красивым. Даже теперь, в старости, красивым. Только теперь красота не держит тебя в «режиме ожидания»


Ах, как в юности ждала событий!

Ей казалось, что вот-вот случится нечто волнующее.

Скажем, вот она стоит, уставясь в ночь, прислонившись лбом к дождю через стекло, но вдруг через миг звонок! Это Он! Он пришел!

Бледен и некрасив, капли сползают в ложбинку шеи с его затылка. (Как она видит его затылок ведь он же стоит лицом к ней?).

У него нет в руках цветов, у него нет слов. У него все силы ушли, чтобы прийти к ней, минуя собственное сопротивление.

И она немеет от этой минуты, она может запросто умереть в эту минуту и не пожалеть об этом.

Вот это жизнь! Остальное повинность.


Никто не пришел к ней ТАК.

Люди, облаченные в свою чужую кожу, двигались по своим траекториям, не пересекаясь с ней.

А если и обращали к ней свои иноязыкие знаки, она не принимала это всерьез.

Они персонажи. Она неприкаянность.

Вся ее юность нитка, продергиваемая сквозь ушко боли. Боль осеняла все вокруг нее болело внутри, и рядом, и вдалеке.


Она тогда полюбила спать и «снить» себе сны. В их зыбкой реальности ей, такой же летучей, было спокойно.

Не любила говорить. Слова были тяжелы ей, они как живые, но раненые, каждое со своей историей злоупотребления.


Виделось, что вокруг идет нескончаемая игра людей в жизнь. Ее не принимали в эту игру, но она и сама не рвалась искала настоящую жизнь, как ищут Шамбалу, искала глазами в книгах, сердцем в людях, молила о ней

А жизнь была рассеяна шифром и кодом повсюду, но верилось в осязательность жизни.

Назад Дальше