В повествовательных текстах дословная передача речей персонажа является цитатными вкраплениями «чужого» слова в базовое повествующее слово. Такие вкрапления отнюдь не разрушают повествовательного текста, напротив, они актуализируют рассказывающую речь, которая неизбежно характеризуется определенной стилистической окрашенностью, определенной эмоционально-волевой тональностью, то есть голосом[84]. Таких голосов (как и точек зрения, определяющих фокализацию) в нарративном произведении может быть несколько, поскольку его текстовая ткань способна нести в себе различного рода внутритекстовые высказывания. Впрочем, и сама обрамляющая речь повествователя бывает порой не одноголосой, а «гибридной» (Бахтин) в речевом отношении.
Если Б.А. Успенский включал в понятие точки зрения не только визуальные, но и «голосовые» факторы: языковые (фразеологическая точка зрения) и оценочные (идеологическая точка зрения), то Рикёр настаивал на «невозможности элиминировать понятие повествовательного голоса», которое «не может заменить собой категория точки зрения»[85]. Последнее мнение представляется более убедительным, поскольку рецептивная установка внутреннего зрения, направленного на объектную сторону высказывания, и рецептивная установка внутреннего слуха, направленного на субъектную сторону высказывания, в принципе неотождествимы, хотя и составляют грани единого коммуникативного события.
Нарратологическая категория «голоса» также подвержена закономерностям исторического эволюционирования.
В частности, архаичные нарративы (особенно стихотворные) были одноголосыми, строго выдержанными в едином стилевом ключе. Романная же наррация Нового времени принесла с собой «разноречие». Этот бахтинский неологизм был переведен Г. Морсоном и К. Эмерсон[86] на английский язык как «гетероглоссия» и прочно вошел в тезаурус современной нарратологии[87]. Данное понятие характеризует действительную реальность вербальной коммуникации, которая состоит в том, что «на территории почти каждого высказывания происходит напряженное взаимодействие и борьба своего и чужого слова» (ВЛЭ, 166).
Организация гетероглоссии текста как некоторого соотношения голосов вполне уместно может именоваться глоссализацией (от аристотелевского термина «глосса» характерное словечко). В качестве события рассказывания нарративный дискурс представляет собой взаимодополнительность двух систем: не только конфигурации точек зрения (кто видит?), но и конфигурации голосов (кто говорит?). Последняя формируется стилистической маркированностью участков текста, ориентированной на имплицитного слушателя данной дискурсии. Если фокализация обращена к ментальному зрению читателя, то глоссализация к его ментальному слуху.
В соответствии с бахтинским пониманием речевой деятельности «социальный человек», будучи «человеком говорящим», имеет дело не с языком в качестве абстрактной регулятивной нормы, а со множеством речевых практик, составляющих динамичную вербальную культуру данного общества: «Исторически реален язык как разноречивое становление, кишащее будущими и бывшими языками, отмирающими чопорными языковыми аристократами, языковыми парвеню, бесчисленными претендентами в языки, более или менее удачливыми, с большей или меньшей широтою социального охвата, с той или иной идеологической сферой применения» (ВЛЭ, 168169). Речь повествователя неизбежно принадлежит к этой реальности, в результате чего в нарративных текстах, с одной стороны, возникает дистанция между двумя или несколькими «социально-языковыми кругозорами» (ВЛЭ, 168), а с другой нередко имеет место «интерференция текста нарратора и текста персонажа»[88].
Интерференция текстов повествователя и персонажа осуществляется в формах косвенной речи или несобственно-прямой речи, подробная классификация которых развернута в «Нарратологии» Вольфа Шмида. Ведущая роль в разнообразной по своим формам интерференции принадлежит тексту повествователя, который характеризуется определенной интенцией по отношению к слову персонажа (к его стилевому строю и ценностному кругозору). Основополагающими здесь следует признать «ассимиляцию», «размежевание» и «диалогическое взаимоосвещение» (термины Бахтина).
В первом случае мы имеем неполное поглощение повествующим текстом гетерогенного ему текста персонажа, когда в речи повествователя обнаруживается нерастворенный лексический, грамматический или синтаксический «осадок» чужого слова. Во втором случае имеет место ценностная дивергенция, конфронтация кругозоров, при которой чужое слово старательно сохраняется, но приобретает в речи нарратора карикатурный оттенок. Наконец, в третьем случае следует вести речь о солидарной взаимодополнительности ценностно равноправных кругозоров, обладающих равнодостойными «правдами», чем создается эффект «полифонии» (по терминологии Бахтина).
В прозе новейшего времени (начиная с Чехова) возникает и утверждается возможность такой взаимодополнительности нарративных инстанций, при которой «голос нарратора», не утрачивая своей определяющей конструктивной роли, «максимально приближается к оценочному и языковому кругозору героя»[89]. Отрекшийся от регулятивной привилегии повествователь не присваивает себе последнего, завершающего слова, оставляя за собой лишь расстановку смысловых акцентов.
В прозе новейшего времени (начиная с Чехова) возникает и утверждается возможность такой взаимодополнительности нарративных инстанций, при которой «голос нарратора», не утрачивая своей определяющей конструктивной роли, «максимально приближается к оценочному и языковому кругозору героя»[89]. Отрекшийся от регулятивной привилегии повествователь не присваивает себе последнего, завершающего слова, оставляя за собой лишь расстановку смысловых акцентов.
Логос вербализации
При всем многообразии композиционных форм вербализации всякий нарратив характеризуется своим оцельняющим данное высказывание логосом семиотическим принципом вербальной манифестации повествуемой событийной цепи.
Древнегреческий «логос» в качестве одной из базовых риторических категорий означал не просто «слово», но неразрывное (первоначально синкретическое) единство слова и мысли, речи и мышления. В современной нарратологии эта категория способна служить для обозначения семиотического единства наррации и ее вербализации. Эффективную нарратологическую типологию семиотических принципов презентации наррации можно развернуть, опираясь на широко известную типологию знаков основателя семиотики Чарльза С. Пирса: индексы, иконы, символы.
При этом крайне существенно не смешивать базовые семиотические понятия «значения» и «смысла».
Значение это объективная (референтная) сторона знака, это денотат, в современной культуре приобретающий для каждого участника коммуникации субъективную значимость (в первобытной культуре субъективные значимости были коллективными, хоровыми).
Смысл это интерсубъективная сторона знака, это концепт, «имеющий отношение к ценности к истине, красоте и т. п. и требующий ответного понимания» [5, 337]. В отличие от значения смысл, по Бахтину, «нельзя понять со стороны. Самое понимание входит как диалогический момент в [] смысл» высказывания [Там же].
Вспомним исходные положения Пирса, функционально разграничившего базовые типы знаков. «Индекс есть знак, который сразу же утратил бы свое характерное свойство, делающее его знаком, если убрать его объект»[90]. Иначе говоря, индексальный (указательный) знак предполагает первичность значения и синкретическую сращенность этого значения со смыслом. Простейшими примерами слов в индексальной функции могут служить имена собственные.
Однако личное имя может быть использовано и символически. Так поступал Флоренский, соотнося имена с житиями святых, которые их носили. Так нередко бывает и в художественной литературе. Суть логоса вербализации состоит именно в том, что одно и то же слово а, точнее, сама система языка может использоваться с различной семиотической интенциональностью.
«Иконом» (изобразительный знак) Пирс именовал «знак, который обладал бы своим характерным свойством, собственно и делающим его значимым, даже если б его объект и не имел существования» (218). Например, кентавров никогда не было, но они присутствуют в культуре только потому, что этот пустой денотат имеет собственное означающее. Иначе говоря, иконический знак являет собой семиотический феномен первичности сигнала (означающего), обретающего значение и значимость только в воспринимающем его сознании.
«Символ» (имея в виду символы, прежде всего, математические, а не художественные) Пирс определял как «знак, который утратил бы характерное свойство, делающее его знаком, если бы не было интерпретанты» (218), то есть соответствующего знаку концепта. Речь идет о первичности смысла (а не значения, как в случае с индексом), которому «конвенциональный знак» служит как «заранее оговоренный сигнал» (216).
Однако для Пирса «все слова [] суть Символы» (212213). Чтобы применить его типологию знаков в нарратологии, необходимо воспользоваться перспективной возможностью размежевания разнотипных символов, которую Пирс намечает, разграничивая «два способа», какими символ может функционировать: «индексальный» или «иконический».
Будем и мы различать наряду со словами в индексальной или иконической функциях символы индексальные («закрытые», моновалентные) и символы иконические («открытые», поливалентные). Такое раздвоение пирсовского «символа» отвечает проницательному кантовскому делению «интуитивного способа представления» на схематический, «когда понятию, которое постигается рассудком, дается соответствующее априорное созерцание», и собственно символический, «когда под понятие, которое может мыслиться только разумом и которому не может соответствовать никакое чувственное созерцание, подводится [] созерцание [] по аналогии»[91].
Однако для Пирса «все слова [] суть Символы» (212213). Чтобы применить его типологию знаков в нарратологии, необходимо воспользоваться перспективной возможностью размежевания разнотипных символов, которую Пирс намечает, разграничивая «два способа», какими символ может функционировать: «индексальный» или «иконический».
Будем и мы различать наряду со словами в индексальной или иконической функциях символы индексальные («закрытые», моновалентные) и символы иконические («открытые», поливалентные). Такое раздвоение пирсовского «символа» отвечает проницательному кантовскому делению «интуитивного способа представления» на схематический, «когда понятию, которое постигается рассудком, дается соответствующее априорное созерцание», и собственно символический, «когда под понятие, которое может мыслиться только разумом и которому не может соответствовать никакое чувственное созерцание, подводится [] созерцание [] по аналогии»[91].