Концепция бесконечной множественности миров была инициирована еще Лейбницем в «Монадологии». Согласно Лейбницу каждая монада субъектности («я») выступает носителем собственного мира как субъективной проекции мира общего. Такого рода проекцией служит, в частности, всякий диегетический мир наррации.
Пространственная конфигурация этого нарративного аналога может существенно отличаться от действительного («экстрадиегетического») мироустройства и уж, во всяком случае, эти миры (действительной жизни и человеческого опыта присутствия в ней) параллельны, не соподчинены между собой. Диегетический мир это ценностный кругозор нарративного субъекта, это мир, воображенный (не обязательно вымышленный) субъектом нарративного дискурса и манифестируемый нарративным текстом.
Так, например, диегетическое пространство «Архиерея» организовано вертикальной оппозицией низа и верха: каменных плит и бездонного неба. Одна из многочисленных манифестаций этого противостояния: внизу темные улицы, одна за другой, безлюдные; вверху высокая колокольня, вся залитая светом (но отгороженная от героя в этом ракурсе зубчатой стеной). Еще одна из манифестаций архитектоники диегетического мира: белые березы и черные тени (тянущееся вверх и лежащее внизу) и т. д. На одном полюсе тьма, монастырский быт жалких, дешевых ставен, низких потолков и тяжкого запаха, запуганные просители, которые бухали ему в ноги (низ); на другом полюсе свет (солнце или луна), пение птиц в небе, веселый, красивый звон дорогих колоколов, пасхальный радостный звон, который стоял над городом (верх).
Горизонтальные отношения между русской жизнью и заграницей здесь ценностно несущественны, поскольку из обоих этих пространств герой в равной степени стремится в другое, противоположное. Ибо истинное его устремление, остро переживаемое, но ясно не вполне осознаваемое им самим, вверх. Ведь ему так близко все и деревья, и небо, и даже луна.
Такая организация пространства делает очевидным, что смысл рассказанного события смерти не в погребении (в тексте отсутствует даже малейший намек на него), а в вознесении с посмертным воскресным, пасхальным звоном. Текстуально (то есть диегетически) герой вовсе даже и не умер, он приказал долго жить. Даже белые кресты на могилах поставлены в ряд не с черными монашескими фигурами, а с белыми березами, то есть весенними проснувшимися деревьями (начало заключительной главы).
Принципиальная особенность формируемого словом диегетического пространства его размежеванность с любым другим пространством (реальным или воображаемым). Наррация прокладывает границу между безграничным континуумом остальной (нерассказанной) жизни и внутренним континуумом рассказа. «Все, что находится за пределами этой границы, как бы не существует»[56]. Такая «сепаратность» обладает ценностной значимостью: важно не только, чем наполнен диегетический мир, но и что элиминировано из него.
Итак, сфера протекания нарративной истории виртуальная трехмерная протяженность диегетического мира, самим актом рассказывания отмежеванная от пространства физического. При этом неотождествимость диегетического и экстрадиегетического пространств не сводится к искажению того, что есть «на самом деле».
Физическое пространство способно иметь для нас значения (далеко, близко, высоко, глубоко и т. п.), но оно лишено человеческого смысла. Диегетическое же пространство наррации пронизано ценностными смыслами человеческого опыта. Здесь, в частности, «верх» устойчиво позитивный пространственный вектор, а «низ» негативный и т. д. Здесь играют существенную роль культурно значимые локусы, например: отчего дома, усадьбы, гостиницы, дворца или тюрьмы, ресторана или церкви, городской площади или проезжей дороги, лесной чащи или бескрайней степи, гор или моря и т. п.
Процессуальное время суточного и годового природных циклов, ритуальных или технологичных действий человека не зависит от позиции наблюдателя и, вследствие этого, оно непрерывно и бесконечно. День сменяется ночью, но затем возвращается, труд сменяется отдыхом и вновь возобновляется в едином континуальном времени. Это еще не очеловеченное время. По мысли Рикёра, «время становится человеческим временем в той мере, в какой оно нарративно артикулировано»[57].
Событийное (нарративное) время артикулировано, фрактально, оно, как любое событие, имеет начало и конец. Диегетическое время рассказанной истории не имеет продолжения, если к первому рассказу фрактально не примкнет второй, третий и т. д., связанные между собой единством персонажей. Но и такого рода серийное время неизбежно вынуждено когда-либо заканчиваться.
Диететическое (рассказанное) время есть время остановленное, это время памяти. В него можно бесконечное число раз возвращаться, переходить от эпизода к эпизоду вперед и вспять, как по анфиладе неких помещений. Иначе говоря, это неподвижное, «пространственное» время, динамика которого создается только лишь рассказыванием, достигающим эффектов замедления, ускорения, параллелизма, обратимости, а в новейшей литературе еще более многообразной «диффузной темпоральности»[58].
Диегетическое время излагаемых событий дано нам в нашем внутреннем зрении, тогда как время нарративного говорения воспринимается нашим слухом: внешним (устный рассказ) или внутренним (чтение письменно запечатленного рассказа). Медиальное время не истории, а протекания текста о ней представляет собой время нашего восприятия. Оно необратимо вписано в экс-традиегетический мир нашего существования.
Диегетическое и артикуляционно-текстовое (медиальное) времена принципиально разнятся как по своей природе ментальное и физическое, так и по длительности, по скорости, по обратимости/необратимости. Но при всей своей несинхронности они неразрывно сопряжены, невозможны одно без другого. В этом парадоксе таится самая суть нарративности: актуализация прошлого (опыта) в настоящем (существовании).
Асинхрония диегетического и медиального пластов нарративного времени создается не только неотождествимостью «вещей» (референтных объектов) и «знаков». Наррация предполагает широкие возможности оглядываний назад (аналепсис) или забеганий вперед (пролепсис)[59], что, естественно, замедляет восприятие истории, а также возможности, напротив, эллиптического ускорения восприятия при переходе к конспективному ее изложению.
Асинхрония диегетического и медиального пластов нарративного времени создается не только неотождествимостью «вещей» (референтных объектов) и «знаков». Наррация предполагает широкие возможности оглядываний назад (аналепсис) или забеганий вперед (пролепсис)[59], что, естественно, замедляет восприятие истории, а также возможности, напротив, эллиптического ускорения восприятия при переходе к конспективному ее изложению.
Принципиальная особенность диегетического времени его конечность (аналогичная сепаратности диегетического пространства). Само слушание как участие в коммуникативном событии рассказывания есть ожидание конца истории. Соотнесенность с неизбежным концом придает повествуемым отрезкам жизни особую ценностную значимость, какой лишены отрезки итеративного процесса. Время протекания нарративной истории обратимая (мы всегда можем вернуться к началу) длительность диегетического мира, самим актом рассказывания отмежеванная от времени физического.
В неразрывном единстве с диегетическим пространством единстве, которое Бахтин выявил, обратившись к широко распространившемуся после него термину «хронотоп», диегетическое время является временем ментальным, ценностно смысловым. «В литературно-художественном хронотопе, писал Бахтин, имеет место слияние пространственных и временных примет в осмысленном и конкретном целом. Время здесь сгущается, уплотняется, становится художественно-зримым; пространство же интенсифицируется, втягивается в движение времени, сюжета, истории»[60].
Следует заметить, что хронотопическая взаимообусловленность и смысловая нагруженность времени и пространства присуща всякому диегетическому миру, а не только художественному, хотя в литературно-художественной наррации эти свойства проявляются наиболее очевидно.
Специального внимания заслуживает соотношение диегетического мира, являющегося нам в слове нарратора, и виртуальных частных миров, существующих «в умах персонажей»[61], проблематика которых была актуализирована Мари-Лор Рьян: «Эти конструкции включают в себя не только сны, выдумки и фантазии, придуманные и рассказанные персонажами, но любые их представления о прошлых или будущих состояниях и событиях»[62].
Единство нарративного высказывания предполагает, что ментальный (внутренний) мир персонажа инкорпорирован в диегетический мир произведения как мир «интрадиегетический» (в отличие от «экстрадиегетического» остающегося за пределами повествования). Соотношение интрадиегетического и диететического миров аналогично феномену текста-в-тексте. Оно раскрывается нарратором прямо или косвенно, в той или иной модальности, но в целом определяется авторской картиной мира.
Нарративные истории о персонажах событийны, обладают собственной реальностью не абстрактно; они реальны в пределах «диегетического» мира, творимого наррацией, то есть организацией пространственно-временных параметров взаимодействия персонажей. Эти параметры также исторически изменчивы. Их диахроническая динамика может быть выявлена и описана, как это было сделано Бахтиным в работе «Формы времени и хронотопа в романе». Хронотоп понятие сугубо нарратологическое и притом историко-нарратологическое.
Нарративный дискурс
Широко распространившимся термином «нарратив» именуются в большинстве случаев два явления: во-первых, один из базовых типов человеческих высказываний, функционирующий в культуре наряду с сопредельными речами: перформативами, итеративами, медитативами; во-вторых, каждое единичное нарративное высказывание в качестве дискурса коммуникативного события взаимодействия сознаний[63].
Как мыслилось Бахтиным еще в 1920-е гг., за полвека до учения Фуко о дискурсах, в сущности всякое высказанное «слово есть выражение и продукт социального взаимодействия трех: говорящего (автора), слушающего (читателя) и того, о ком (или о чем) говорят (героя)»[64]. По поводу третьей стороны Бахтин замечал: «ни один говорящий не Адам», любой называемый им объект многократно уже «оговорен», окутан облаком называний, пониманий, оценок, интерпретаций. Поэтому позиция объекта в дискурсе тоже не пассивная: он каким-то нашим кажимостям открыт, а каким-то не поддается, сопротивляется.