Литературные портреты: Искусство предвидеть будущее - Андре Моруа 15 стр.


КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Гийемен вспоминает и другого Пеги (потому что видел в нем одном «весь народ, целый лабиринт»)  прекрасного отца, который обожал своих детей и был счастлив, когда его сын Марсель вышел на второе место в классе со своим переводом с древнегреческого. «Это доказывает, что я (в качестве педагога), может быть, не такой дурак, как говорят». Вот только благодушный отец семейства имел мало общего с разгневанным редактором «Кайе». Потому что Пеги, как уже было сказано, представлял собой целый народ запутанный лабиринт. Это был католик, уважающий убежденных атеистов, если те проявляли милосердие; но также Альцест[99], которого Сорель считал «полным хитрости и коварства»; мятежник 1902 года, которого в 1911-м его полковник хвалил за «в высшей степени почтительное отношение к начальству». Это был мятежник, хоть и подумывающий об Академии, но все-таки мятежник, и «порядочные люди», отрицавшие его дарование, пока он был жив, на его счет не заблуждались. А когда Пеги погиб на фронте, они его присвоили.

Почти в каждом выпуске своего журнала с 1905 по 1914 год он говорил о приближающейся войне, готовился к войне сам и готовил к ней других. Едва только Вильгельм II отплыл в Танжер[100], Пеги принялся проверять и пополнять свою экипировку, начищать до блеска армейские ботинки. Он не только не боялся войны, но почти желал ее. Война позволит ему стать тем, кто он есть: героем. Когда идешь на смерть, не остается ни конкурентов, ни протестующих подписчиков. «В один миг были искуплены двадцать лет писанины, марания бумаги». Он лейтенант, он командир взвода и он чист, как прежде. «Ты их видишь, моих парней,  спрашивал он,  видишь их? С ними мы повторим 93-й»[101]. Шарль надеялся, что Франция выйдет из горнила испытаний более закаленной. История для него делилась на мелочные жалкие периоды и на эпохи, когда совершались великие дела. Ему казалось, что тем, кому выпало жить в один из периодов, не повезло. Когда Пеги призвали в армию, он заканчивал работу о Декарте (где доказывал, что в целом Декарт как сочинитель куда больше бергсонианец, чем картезианец). Он был готов. Он надел мундир, распрощался с друзьями и прибыл в 276-й пехотный полк, «276-й линейный», как Шарль часто называл его по старой памяти. Пятого сентября, накануне битвы на Марне, он был убит пулей в лоб, когда, встав в полный рост, кричал своим прижавшимся к земле людям: «Стреляйте! Стреляйте же, черт побери!..»

Когда-то Пеги написал: «Я отдам свою кровь такой же чистой, какой получил ее». Таковы корнелевские норма поведения и закон чести, таковы христианские норма поведения и закон чести. В 1914 году он пережил то, о чем всегда писал.

Беглый обзор жизни Шарля Пеги и позволяет выявить главные черты этого великого характера.

Прежде всего Пеги был представителем французского народа и обладал всеми достоинствами и недостатками, присущими французскому народу: трудолюбием, свойственным французскому рабочему, недоверчивостью, свойственной любому французу, и вечным беспокойным стремлением к равенству. Пеги-литератор трудился столь же усердно, как его дед-виноградарь и мать плетельщица стульев. Он сплетал из слов фразы, а из фраз текст так же тщательно, как его мать сплетала прутья. Сколько раз он видел, как эта хозяйственная и деятельная женщина натирала шерстяной тряпкой мебель, пока та не начинала сиять, словно зеркало. «Ах, если бы я мог хоть когда-нибудь сочинять с тою же тщательностью, с какой протирают мебель: буфет, кровать Если бы мне дана была живая, трудовая, рабочая уверенность в том, что ни в одном углублении, ни в одной щелочке тонко, как резной буфет, проработанной фразы, не осталось ни пылинки»,  писал он.

В Орлеане Пеги застал кусочек старой Франции, он познакомился здесь с трудовым народом старой Франции веселым, поющим народом. «В прежние времена стройплощадка была тем местом на земле, где люди счастливы, в наше время стройплощадка то место на земле, где люди ругаются, отвечая обвинениями на обвинения противника, злятся друг на друга, дерутся и убивают друг друга». В те времена необычайно высоким было представление о трудовой чести. «Мы знали ту же рабочую честь, какая вела за собой руку и сердце в Средние века Нам была знакома гордость отлично выполненной работой законченной, тщательно отделанной, отвечавшей самым строгим требованиям. Все свое детство я видел, как плетут стулья с тем же воодушевлением, с тем же усердием и с той же сноровкой, с какими тот же самый народ обтесывал камни, возводя соборы».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Пеги гордился и весьма обоснованно гордился тонкостью, умением соблюдать приличия, высокой культурой того народа, из которого он вышел

Скромность, и честь, и смерть, как гравер,
Писали свою историю среди садов.

Позже мне довелось услышать почти те же слова от Эжена Даби, сына и внука рабочих. «Мой дедушка,  рассказывал Даби,  читал Виктора Гюго, Мишле, Кине[102]. А что читают рабочие сегодня, да и кто из нас хотя бы пытается в наше время писать книги, которые они могли бы и должны были бы читать?» Пеги страдал, видя, как социализм, в который он так верил, вырождается и превращается в библию отказа от труда. «Заметьте, ведь в глубине души ни один из рабочих не радуется тому, что можно ничего не делать, все они предпочли бы трудиться. Не зря же они принадлежат к этому трудолюбивому племени, они слышат зов своего племени и в глубине души они себя ненавидят, когда крушат свои орудия производства. Но важные господа, ученые, представители буржуазии объясняют им, что это и есть социализм, что это и есть революция».

Его социализм был социализмом французским, социализмом Прудона, а никак не «догматическим, злобным социализмом Карла Маркса», который Шарль считал социализмом для важных господ, для буржуа с университетскими дипломами. «Будучи отроду человеком из народа,  говорил Пеги,  я особенно ненавижу тех, кто навязывает народу такой социализм». Ему были противны «демократичные, но строгие» пиджаки, в которые рядились видные социологи из Сорбонны. Он мог дружить с представителями буржуазии, почти все его друзья были выходцами из буржуазии, но в душе он не принимал, не понимал и не выносил буржуа даже радикальных, даже объявляющих себя социалистами. Шарль мог уважать своих друзей и даже любить их, не переставая относиться к ним с подозрением, порой враждебно и даже агрессивно с агрессивностью «плебея, переходящего в другой класс». Факт, что у Шарля Пеги, как и у многих французов, есть что-то от Жюльена Сореля.

Своих друзей из буржуазной среды он в благопристойной форме, но неприязненно и несправедливо упрекал в том, что они родились буржуа,  как будто они были в этом виноваты! «Не будем закрывать на это глаза, Галеви, мы принадлежим к разным классам, и вы должны со мной согласиться: в современном мире, где деньги решают все, это самая существенная разница, самая далекая дистанция, которая только может разделять людей. Как бы неприятно это вам ни было, как бы вы ни старались, сколько бы ни отгораживались от этого одеждой, бородой и тоном, что бы ни было у вас на уме и на сердце, как бы вы ни отрекались от этого,  все-таки вы родились в одной из самых знатных, самых древних, самых аристократических семей. И поскольку мы с вами уже договорились, что не льстим друг другу, добавлю, что вышли вы из высшего дворянства, разделяющего старые добрые традиции либеральной республиканской орлеанистской буржуазии. Традиции французской либеральной буржуазии».

Разумеется, в том, чтобы следовать старым республиканским и либеральным буржуазным традициям, нет ничего постыдного, совсем наоборот: и законы вежливости вполне позволяют напомнить другу, что он принадлежит к семье, которая соблюдает эти традиции. Но в самом стиле напоминания у Пеги сквозило что-то неприязненное, в самом его тоне звучала ощутимая горечь надменное и воинственное смирение, стон раненого самолюбия, исцелить которое можно лишь уверенностью в том, что, когда дело доходит до латыни, греческого, философии и «всех остальных учебных дисциплин», он, Пеги, не уступает друзьям, а может, и превосходит их.

Он учился в Эколь Нормаль и знал наизусть все великие французские стихи, он обладал таким чувством языка и так владел словом, как может только человек, изучивший латынь, он тонко понимал крупнейших философов и относился к Декарту точно так же, как к Жанне дАрк,  будто они его близкие знакомые,  и это было для него великим счастьем счастьем законным, принадлежавшим ему по праву. Нет прозаика кроме, разве что Монтеня и Рабле,  который так испещрял бы свои сочинения цитатами. Возможно, причины тут одни и те же, потому что Монтень и Рабле принадлежали эпохе, заново открывшей латынь и греческий и восхищенной своим открытием. Должно быть, нечто подобное случилось и с талантливым мальчиком Шарлем Пеги, когда он перешел из коммунальной школы в лицей.

Однако в сочинениях Пеги цитаты из Виктора Гюго и Корнеля встречаются даже чаще, чем латинские и греческие изречения. Этому отбросившему всякие условности книжнику очень нравилось подробно комментировать чужие тексты и отсылать к ним цитатами. Если речь заходит о Ватерлоо, он сразу же видит «равнину-усыпальницу», а при слове «бугор» тут же вспоминает: «это довольно высокий бугор, существующий еще и теперь; за ним, в ложбине, расположилась гвардия»[103]. При слове «завтра» он с трудом может удержаться от восклицания: «О! Завтра это нечто великое!»  и не процитировать затем всю строфу целиком[104]. Он цитирует даже песни, в особенности военные: «А вот генерал весь в прошлом, весь разбитый, согнутый, кривоногий и одетый как пугало» В этой страсти к цитатам, склонности к погружению в общеизвестный текст, свойственной всем французам, есть своя прекрасная сторона. Она объединяет нас всех в любви и в восхищении одним и тем же. Она питает наши мысли и украшает наши прогулки.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Однако в сочинениях Пеги цитаты из Виктора Гюго и Корнеля встречаются даже чаще, чем латинские и греческие изречения. Этому отбросившему всякие условности книжнику очень нравилось подробно комментировать чужие тексты и отсылать к ним цитатами. Если речь заходит о Ватерлоо, он сразу же видит «равнину-усыпальницу», а при слове «бугор» тут же вспоминает: «это довольно высокий бугор, существующий еще и теперь; за ним, в ложбине, расположилась гвардия»[103]. При слове «завтра» он с трудом может удержаться от восклицания: «О! Завтра это нечто великое!»  и не процитировать затем всю строфу целиком[104]. Он цитирует даже песни, в особенности военные: «А вот генерал весь в прошлом, весь разбитый, согнутый, кривоногий и одетый как пугало» В этой страсти к цитатам, склонности к погружению в общеизвестный текст, свойственной всем французам, есть своя прекрасная сторона. Она объединяет нас всех в любви и в восхищении одним и тем же. Она питает наши мысли и украшает наши прогулки.

Назад Дальше