Литературные портреты: Искусство предвидеть будущее - Андре Моруа 16 стр.


«Счастливы те,  говорил Пеги,  счастливы те двое друзей, которые так любят друг друга, так хотят нравиться друг другу, так знают друг друга, так согласны друг с другом во всем, так похожи друг на друга, настолько одинаково думают и чувствуют, настолько вместе внутренне, даже когда жизнь их разлучает, и настолько остаются самими собой, когда они рядом, чтобы (суметь) радоваться молчанию вместе» Этот выходец из Эколь Нормаль оставался человеком земли, крестьянином. Он любил тексты, но терпеть не мог педантов, он любил уточнения, вводные слова, правильно поставленные запятые, но терпеть не мог каталожных карточек. Этот вид эрудиции, занесенный из иностранных университетов, его ужасал. Ни один человек на свете так не любил и не знал историю Франции, как любил и знал ее он. Но он не считал, что история это только документы. На самом деле самые прекрасные исторические книги Фукидида, Тацита были написаны людьми, которые не пользовались архивами и не заводили картотек.

«Для древнего мира,  говорит его Клио,  мне не хватает ориентиров, для мира современного мне не хватает пробелов». Он выступил в поход против современных ему университетов. Его «Кайе»  это «поджигатель у стен Сорбонны»[105].

На беду своим оппонентам, Шарль Пеги был решительным и грозным полемистом. Ланглуа[106], влиятельный университетский профессор, изучавший эпоху Карла V, осмелился (под псевдонимом) сказать о Пеги, что тот грешит «бессвязным изложением без начала и конца» и проявляет «склонность к аллитерациям и литаниям, в которых заметны симптомы эхолалии[107], и к типографским ребячествам, хорошо знакомым любому психиатру». После двадцати страниц Пеги от Шарля Виктора Ланглуа осталось мокрое место, и Ланглуа тогда обвинил Шарля Пеги в нечистоплотности: якобы тот перешел в католичество, чтобы увеличить число своих подписчиков. «Ну что ж, по этому пункту я могу совершенно успокоить месье Ланглуа. Если бы месье Ланглуа хоть сколько-нибудь знал историю, он знал бы, что с тех пор, как стоит мир, католики никогда не поддерживали своих. Если бы католики поддерживали своих, Франция не оказалась бы в руках господ Ланглуа Какая наглость со стороны человека, имеющего столько денег, сколько их есть у месье Ланглуа, обвинять в корыстолюбии человека, у которого их так мало, как у меня». Кроме всего прочего, месье Ланглуа тогда только что принял участие в «гротескной церемонии», устроенной в Сорбонне в честь пятидесятилетнего юбилея работы в Эколь Нормаль месье Лависса[108]. «Чествовать приход месье Лависса в Эколь Нормаль все равно что праздновать появление в доме могильщика. Такая несуразная идея не могла прийти ни в чью, кроме месье Ланглуа, голову, потому что даже для месье Ланглуа месье Лависс вовсе не историк. И когда видишь, как церемонно и торжественно месье Ланглуа приветствует в Сорбонне месье Лависса, как он возвеличивает месье Лависса и возводит месье Лависса на престол, невольно задумываешься: а не может ли быть, что эти великие люди и изобретатели гениальных методов, эти самовластные гранды, не почитающие ни святых, ни героев, порой преклоняют колени перед мирской властью Эти безупречные историки не желают, чтобы служили мессу, но охотно празднуют юбилей Лависса» И далее следует убийственный вывод: «Обвинять меня в корысти и подписываться Понсом Домеласом, именуясь Шарлем Виктором Ланглуа,  не знаю, как такое называлось во времена Карла V, но знаю, что в наше время, время Пуанкаре[109], это называется трусостью и подлостью».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Сорбонна господина Ланглуа верила, что история пишется с помощью документов, а Пеги считал, что история пишется также вопреки документам. «Реальность реально случившееся событие, то, что было на самом деле,  это некая розетка, цветы которой вылеплены в высшей степени тщательно. История историческое событие это гипсовая заплатка, нашлепка на месте разрушенной розетки». Вот почему настоящие историки, возможно, поэты. Бергсон сыграл в формировании Пеги такую громадную роль именно потому, что Бергсон был столько же поэтом, сколько философом, и тоже занимался в основном реальностью, а не строгой классификацией с карточками. Когда на философию Бергсона посыпались яростные нападки справа и слева, Пеги принял сторону своего учителя, и это было совершенно естественно.

Бергсон был для Пеги не только учителем, которым он восхищался в Эколь Нормаль. Бергсон был философом, учение которого позволяло Пеги защищать христианство от материализма и позитивизма с точки зрения философской. Церковь всегда учила, что духовная смерть есть результат очерствения сердца и что решительный отказ от покаяния свидетельствует об окончательном омертвении сердца. Но что представляет собой этот духовный склероз с точки зрения метафизики? Только Бергсон сумел глубоко исследовать явления привычки, старения, очерствения. «Потому что мертвое дерево это дерево, совершенно законченное, заполненное свершившимся, мумифицированное, хранящее в себе весь свой опыт и всю свою память Так же и мертвая душа это душа совершенно законченная, заполненная свершившимся заскорузлая, очерствевшая, бесчувственная Эта душа мало-помалу, по мере очерствения, утрачивала податливость»[110] Бергсон, который спасает еще не завершенное, только делающееся, необходим Пеги. Философ служит опорой для поэта.

«Обыкновенный человек и рядовой христианин. Обычный городской житель и рядовой прихожанин. И самый обыкновенный грешник. Человек, неизменно одетый в обычную одежду, пишущий на обычной бумаге, всегда сидевший лишь за общим столом». Так он любил себя описывать колоском из того богатого урожая, каким явилось его поколение во Франции. При этом под словом «обычный» он не имел в виду заурядность, совсем наоборот. Жанна дАрк была обыкновенной девушкой, обыкновенной крестьянкой, простой пастушкой. Как и Шарль Пеги был обыкновенным лейтенантом, обыкновенным героем, простым солдатом огромной армии, сражавшейся на Марне.

Ничто в его жизни не оставило на нем такой отметины, как военная служба и те времена, когда он был офицером запаса, офицером территориальных войск. Ему очень нравился армейский словарь. Его пристрастие к долгим пешим прогулкам, по словам Таро, всегда ассоциировалось у него с представлением о чем-то военном. Он шел, «в душе сожалея, что это не более чем прогулка». Ему хотелось, чтобы каждый его шаг отзывался в истории, как то было у солдат Великой армии. Ему хотелось шагов в эпохе, а не в периоде. Как и столь любимый им Гюго, он был, по собственному признанию, пацифистом. И он пошел на войну в августе 1914-го, чтобы убить эту войну, чтобы осуществилось всеобщее разоружение. Но, подобно Гюго, он говорил все это лишь для очистки совести всем сердцем любя военное дело. «Великая философия,  говорил он,  это та, которая когда-то отчаянно сражалась на опушке леса». Случалось, он высмеивал пацифизм Гюго старого хитреца и проныры, который так горячо превозносил мир, а сам был счастлив приветствовать императора, видеть «улан крылатых батальоны», пушки у Дома инвалидов, трофейные знамена под великолепными сводами, Вандомскую колонну, Триумфальную арку и ввести все это в свои стихи, облекая в такие прекрасные рифмы: «Орлы ваграмские! Вольтера край родной! Свобода, право, честь присяги боевой»[111] Возможно, эти строки Виктора Гюго волновали Шарля именно потому, что представляли в сжатом виде его собственные чувства.

Он любил прошлое Франции чудеснейшей любовью ребенка, ученика начальной школы, ставшего историком своей родины. Пеги ничего не выбирал в ее прошлом. Он испытывал глубокое презрение к тем авторам учебников (из числа республиканцев), которым хотелось верить, что 1 января 1789 года, разогнав тьму, воссиял день во Франции и зло в ней было навеки похоронено 31 декабря 1788 года. Он восхищался солдатами Жанны дАрк точно так же, как теми, кто сражался при Вальми, солдатами Тюренна[112] точно так же, как теми, кто сражался при Аустерлице. Он знал, что это одни и те же люди, выходцы из одних и тех же семей, «солдаты, сыновья солдат, под теми же стягами».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Он любил прошлое Франции чудеснейшей любовью ребенка, ученика начальной школы, ставшего историком своей родины. Пеги ничего не выбирал в ее прошлом. Он испытывал глубокое презрение к тем авторам учебников (из числа республиканцев), которым хотелось верить, что 1 января 1789 года, разогнав тьму, воссиял день во Франции и зло в ней было навеки похоронено 31 декабря 1788 года. Он восхищался солдатами Жанны дАрк точно так же, как теми, кто сражался при Вальми, солдатами Тюренна[112] точно так же, как теми, кто сражался при Аустерлице. Он знал, что это одни и те же люди, выходцы из одних и тех же семей, «солдаты, сыновья солдат, под теми же стягами».

Его республика та, о которой говорят: «Как прекрасна была республика при Империи!», та, что обещала братство, а не та, что преследовала братьев, та, что была республикой Ламартина, а не республикой господина Комба[113]. В глубине души он считал, что республика умерла в день смерти Гюго, умерла в тот день, когда мистика превратилась в политику. Нет смысла сражаться и браться за перо ради того, чтобы на смену команде политиков-консерваторов к власти пришла команда политиков-радикалов. А поскольку он любил и уважал французов, то в падении нации он обвинял одних только политиков. «К тебе приходим мы»  писал он, обращаясь к шартрскому собору Нотр-Дам:

К тебе приходим мы из Парижа,
Там наше правительство,
И время, которое теряем в пустой болтовне,
И наша мнимая свобода[114].

Шарль Пеги являл собой наиболее полное воплощение той двойственности, о которой говорил Жан Шлюмберже и которая составляет самую суть жизни французского народа. Франция не поддается объяснению, если мы пытаемся постичь ее при помощи анализа и логических рассуждений, потому что она одновременно религиозна и антиклерикальна, религиозна и цинична, революционна и консервативна, она труженица и мятежница, воительница и пацифистка, она простой народ и аристократы, она за республику и за монархию, за республику и за империализм, она фрондерствует и соблюдает дисциплину, она серьезна и легкомысленна, рассудочна и безумна, она христианка и атеистка, она богата и бедна, она верит, и она изверилась во всем Но когда мы видим все эти свойства соединенными и перемешанными в одной личности, в таком человеке, как Шарль Пеги, становится понятно, что противоречат одно другому здесь только слова, а в живом теле вполне возможно их примирить. И именно в Шарле Пеги, куда в большей степени, чем в любом представителе его поколения, нашла одно из своих воплощений Франция со всем своим величием и со всеми своими слабостями.

Назад Дальше