Литературные портреты: Искусство предвидеть будущее - Андре Моруа 28 стр.


КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Эти нелепые перечисления неизменно следуют выверенному построению фуги. Чему обучали девушек в Беллаке? «Нам рассказывали, что шведки из покрытой лишайниками Швеции подобны снежному вулкану и ледяному пламени. Что малороссиянки, подделывая почерк двадцати желанных мужчин, пишут сами себе двадцать писем с предложениями руки и сердца, после чего отвечают на них двадцатью обоснованными отказами и, исполнившись презрения, отправляются колесить по свету. Что как американские студенты приезжают в Париж для того только, чтобы изучать архитектуру, так и американки стараются изо всех сил выведать у француженок невесть какую архитектуру счастья. Для нас не было тайной, что в Туркестане перед гуляющим в саду султаном, заклятым врагом гусениц и букашек, шли три маленькие девочки, которые давили их пальцами»

Это перечисление стран и связанных с ними забавных сведений растягивается на три страницы. Можно подумать, будто Жироду, энциклопедически образованный писатель, поставил себе целью коллекционировать смешные и причудливые рассказы. Смесь эрудиции, фантазии и иронии превращает иные его романы в гениальные розыгрыши. Жироду обожает симметричные формулировки: «Иногда на этой неделе благоухали акации, и мы ели оладьи с цветками; иногда небо усеивали жаворонки, и мы ели их запеченными в пирог; иногда это приходилось на тот единственный день, когда золотящаяся рожь затмевает пшеницу; мы ели ржаные блины». Эта симметрия сама по себе ирреальна.

Иногда он приписывает эту манеру высказываться своим персонажам: «Жюльетт Лартиг совершала множество непроизвольных действий, и все невпопад: она раздавала пощечины во время постов, вытягивала руку, чтобы узнать, какая погода, а если у нее выпадала ресничка, она снимала ее со щеки и съедала. В разговоре она предпочитала сдвоенные фразы, противоречащие одна другой. Первая начиналась со слова физически, вторая со слова нравственно.

 Физически он очень нехорош,  говорила она.  Нравственно он прекрасен. Чувственно она надежна. Нравственно она легкомысленна».

Перечисление, симметрия, эрудиция вот несколько элементов стиля Жироду. Напав на удачную мысль, он не может удержаться от ее повторения. Написав «Зельтен купался в Рейне не иначе как ныряя с того моста, с которого бросился в воду Шуман»[223], он непременно прибавит: «Он перепрыгивал верхом через ту самую ограду, где свалился с лошади Бетховен; говорят, это падение и стало причиной его глухоты». Нередко его любовь к перечислениям кажется маниакальной: «Теперь все во Франции проснулись. Все пробудились в Валенсе и Бюзансе, и в сырных краях Рокфоре и Ливру уже едят молодой сыр, запивая его белым вином. Все открыли глаза, в том числе стрелки из лука с берегов Уазы, которые, стоя рядом с супругой в папильотках и без поклонников (в небе мелькает тень Пенелопы), натягивают тетиву на луках из красного дерева В том числе Моне, Бергсон, Фош[224]. В Луанг-Прабанге, в Кайенне, в Браззавиле молодые и старые чиновники думают о том, какая отличная погода сейчас в Байе, Периге, Гапе».

Это перечисление великих людей и маленьких городков могло бы продолжаться до бесконечности. Мне легко представить себе Жироду, пишущего: «Сельский врач задыхался. В Корньяке был рак, в Пейзаке плеврит, в Роньяке краснуха»  или: «В Бергене было 35 градусов, в Риме 1, в Ницце 0. Канебьер засыпало снегом, а в Исландии загорали голышом». Поэзия повсеместности соединяет отдельного человека со всем миром, а садик кюре с планетой. Похоже, что Жироду испытывает физическое наслаждение, проигрывая музыкальную фразу на всех широтах. И Рабле так же упивался словами, и Виктор Гюго; но широкая река Рабле несла с собой вольные шутки, стремительный поток Гюго великолепные эпитеты, а ручеек Жироду подхватывает лишь чистые и свежие слова, девичьи имена и названия французских городишек.

Некоторых читателей эти писательские причуды раздражают, они видят в них тщеславие, педантизм и кривлянье. Однако безобидный педантизм Жироду неизменно уравновешивается юмором. «Отличник, чье прилежание загадочным образом соединено с обаянием лентяя»,  говорил Жан Кокто. Арагон же признавался: «Понятия не имею, как это произошло. Несомненно лишь, что я переменился. В один прекрасный день я заметил, что пристрастился к Жироду. Он перестал меня раздражать Да, я это полюбил. Все это И да простят меня, но мне кажется, что на самом деле я полюбил Францию». Вот таким я вижу Жироду: самым французским из всех стопроцентно безупречных французов. Разумеется, существуют и небезупречные французы, но это совсем другая история.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Жан Кокто

Тому, кто хорошо знал Кокто, трудно судить о нем беспристрастно. Хорошо его знать означало его любить. Он обладал несравненным обаянием и блестящим умением вести беседу. Своими тревогами и страданиями он пробуждал в друзьях сердечное участие. Говорили, что его блеск был фальшивым, что его рассказы быстро превращались в «номера», в повторяющийся набор пластинок. Может быть, и так. Никому не дано поминутно полностью меняться тогда человек перестал бы оставаться собой. Однако эти его «номера» завораживали. Я был потрясен, когда в последний раз, уже после его смерти, услышал его в телепередаче.

Некоторые так и продолжали видеть в нем легкомысленного принца, каким он был в молодости, акробата, иллюзиониста, но этому акробату неизменно все удавалось, а за его легкомыслием скрывались бездонные глубины мысли. Другие обвиняли его в следовании моде. «Я не следовал моде,  говорил он,  я ее создавал и тут же оставлял, предоставляя другим следовать ей». Это правда: он либо вдохновлял, либо поддерживал все начинания во всех видах искусства. Чуткий приверженец искусства Дягилева и Пикассо, он нашел и объединил лучших музыкантов, лучших художников, лучших писателей своего времени. Этот творец был, кроме того, и великолепным организатором.

Ошеломляющее разнообразие его талантов долго мешало современникам оценить по достоинству произведения Кокто. Невероятная энергия этого деятельного человека, не боявшегося и самых крутых поворотов, умудрявшегося одновременно быть значительным поэтом, самобытным романистом, драматургом, кинематографистом, обновившим кинематограф, виртуозным рисовальщиком, изумляла и обескураживала критиков. Они не могли поверить, что подобный разброс дарований может быть проявлением гениальности. Кокто сознавал опасность, но отважно шел на любой риск. Достигнув в чем-либо совершенства, он всякий раз бросал это занятие и брался за нечто совсем другое случалось, представлявшее полную противоположность прежнему. Едва встав во главе авангарда, он уже воспринимал его как арьергард. Такие резкие перемены курса раздражали людей не столь разносторонних. Приняв на веру легенду, они упускали из виду его секрет: труд, труд на протяжении шестидесяти лет, стойкое и суровое подвижничество. «Я прячусь, живя потаенно под покровом вымыслов и домыслов»,  говорил он. Он сам помогал соткать этот покров, считая, что за всеми этими выдумками истинная суть его личности станет невидимой. О нем говорили, будто он, подобно Оскару Уайльду, гениально жил и талантливо творил. Нет, он проявил гениальность в творчестве и большой талант в жизни, он жил талантливо и почти по-детски неловко, потому что всю жизнь оставался восторженным, робким и трогательным ребенком.

В жизни Кокто чередовались побеги и возвращения. Началась она с опасной удачи обеспеченного детства. Он родился в 1889 году в Мезон-Лаффит, в семье, принадлежавшей к старой парижской буржуазии и любившей искусство, а в особенности музыку, «с широтой вкусов, исключавшей понимание». Его дед играл в одном любительском квартете с Сарасате[225] и хорошо знал Россини. С первых дней Жана сопровождали живопись, музыка и поэзия. По вечерам он видел нарядную мать, собравшуюся в Оперу или в «Комеди Франсез»: затянутую в бархат, увешанную бриллиантами, в облаке духов и сиреневой пудры. «Затем снопы и лучи света скрывались под мехами, мама наклонялась, наспех целовала меня и уносилась к шумящему океану драгоценностей, перьев и лысин, бросалась в него, словно в красную реку, смешивая свой бархат с театральным и свое сверкание со сверканием люстр и жирандолей». Он мечтал в свой черед пуститься в плавание по этой красной реке, увидеть огромные раззолоченные залы, куда детей младше десяти лет не пускали.

Кокто, подобно Прусту, был из числа тех, на кого детство накладывает неизгладимый отпечаток. В этом одновременно их сила и их слабость. Сила потому что уцелевший в них сказочный мир не дает им с годами очерстветь; слабость потому что они не в силах оторваться от утерянного рая, сильнее других страдают от жестокости мира взрослых и до старости мечтают о комнате, где, окутанные и согретые материнским теплом, могли бы снова собрать свои игрушки и своих любимых людей. Райские сады детства Кокто находились в Париже. Его отец умер в 1899 году, когда Жану было десять лет. Мать поселилась на улице Лабрюйера. «Я изъясняюсь на парижском диалекте,  говорил он,  у меня парижское произношение». Парижу он был обязан живым умом, безошибочным вкусом и пониманием современности. Он бывал в Новом цирке, в «Шатле»[226], на дневных представлениях классики в «Комеди Франсез» испытал на себе поэтическое могущество кумиров сцены. В лицее Кондорсе он познакомился с трудными детьми и легендарным обаятельным двоечником Даржело. В его стихах, романах и фильмах мы то и дело встречаемся с картинами тех лет: убийственный снежок, пущенный рукой рыцаря с ранцем-щитом, попадает ребенку в лицо, под носом у него появляется струйка крови.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

В лицее Жан занимался спустя рукава, получая награды лишь по тем предметам, где только ленивый, по его словам, не успевал бы: по рисованию, гимнастике и немецкому языку (потому что его воспитывала «фрейлейн»). Но желание писать пробудилось у него уже тогда. «Поэзия врожденное несчастье». Как и всякий одаренный подросток, он не признавал господствовавших в его окружении вкусов (впрочем, весьма непостоянных), но с собственными пристрастиями определиться никак не мог. В юности он был помешан на театре, его кумирами были «священные чудовища»  Муне-Сюлли, Сара Бернар, Режан, де Макс[227]. Товарищ по лицею, Рене Роше, познакомил его с румынским трагиком. «Этот великодушный человек,  сказал Кокто,  совершил очевидный промах, похвалив мои первые стихи и преподнеся их публике». В 1906 году де Макс устроил в театре «Фемина» творческий вечер семнадцатилетнего поэта.

Назад Дальше