Литературные портреты: Искусство предвидеть будущее - Андре Моруа 38 стр.



Но зачем эти постоянные сомнения, то ли и так ли ты делаешь? Надо ли прикладывать столько усилий ради того, чтобы сохранить достоинство, если мы всего-навсего несчастные животные на поверхности капли грязи, попусту крутящейся в бесконечном пространстве,  животные, которыми управляют непостижимые законы? Какой смысл во всем этом?


«Праздный вопрос, но отделаться от него до конца невозможно: В чем смысл жизни? И, пережевывая, как жвачку, мое прошлое, я ловлю себя нередко на мысли: А какой во всем этом толк? Никакого, абсолютно никакого. При этой мысли испытываешь какую-то неловкость, ибо в тебя въелись восемнадцать веков христианства. Но чем больше думаешь, чем больше глядишь вокруг себя, в самого себя, тем больше постигаешь эту бесспорную истину. Никакого толку в этом нет. Миллионы существ возникают на земной поверхности, возятся на ней какое-то мгновение, потом распадаются и исчезают, а на их месте появляются новые миллионы, которые завтра также рассыплются в прах. В их кратком появлении никакого толку нет. Жизнь не имеет смысла. И ничто не имеет значения, разве только стараться быть как можно менее несчастным во время этой мимолетной побывки

Впрочем, этот вывод не так уж безнадежен, не так уж парализует, как может показаться на первый взгляд. Чувствовать себя омытым, начисто освобожденным от всех иллюзий, которыми убаюкивают себя люди, желающие во что бы то ни стало видеть в жизни какой-то смысл; чувствовать так значит достичь чудеснейшего состояния просветленности, могущества, свободы. Больше того: эта идея, если только уметь воспользоваться ею, обладает даже каким-то тонизирующим действием»


Глубоко пессимистичная, но не лишенная величия философия. Нерелигиозному сознанию борьба, которую ведет человек «во время этой мимолетной побывки», представляется довольно бессмысленной. Или точнее: борьба эта бессмысленна в масштабе вселенной, в масштабе всего человечества, но иное дело в масштабе одной личности. Наша жизнь жестко ограничена во времени, если сравнивать ее срок с бесконечностью существования мира; но если мы обратимся к собственному сознанию, границ которого нам никогда не узнать, окажется, что наша жизнь также бесконечна. Пока мы можем думать о смерти, мы живы. Вероятно, в масштабе космических феноменов согласие с самим собой, спокойная совесть все это не имеет ни малейшего значения, зато в масштабе феноменов чисто человеческих имеет, причем колоссальное.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Впрочем, этот вывод не так уж безнадежен, не так уж парализует, как может показаться на первый взгляд. Чувствовать себя омытым, начисто освобожденным от всех иллюзий, которыми убаюкивают себя люди, желающие во что бы то ни стало видеть в жизни какой-то смысл; чувствовать так значит достичь чудеснейшего состояния просветленности, могущества, свободы. Больше того: эта идея, если только уметь воспользоваться ею, обладает даже каким-то тонизирующим действием»


Глубоко пессимистичная, но не лишенная величия философия. Нерелигиозному сознанию борьба, которую ведет человек «во время этой мимолетной побывки», представляется довольно бессмысленной. Или точнее: борьба эта бессмысленна в масштабе вселенной, в масштабе всего человечества, но иное дело в масштабе одной личности. Наша жизнь жестко ограничена во времени, если сравнивать ее срок с бесконечностью существования мира; но если мы обратимся к собственному сознанию, границ которого нам никогда не узнать, окажется, что наша жизнь также бесконечна. Пока мы можем думать о смерти, мы живы. Вероятно, в масштабе космических феноменов согласие с самим собой, спокойная совесть все это не имеет ни малейшего значения, зато в масштабе феноменов чисто человеческих имеет, причем колоссальное.

Мы остро нуждаемся в том, чтобы принимать самих себя, чтобы наша личная вселенная была более или менее целостной. И хотим мы или не хотим, этого достаточно, чтобы сделать из нас людей нравственных. Даже заядлый циник нуждается в оправдании своего цинизма. Почему? Да потому, что иначе ему не миновать внутреннего разлада, тогда как существовать человек может лишь при внутреннем согласии. И потом, как сказал бы Антуан, есть все-таки наука. Она несовершенна, но она бесспорно существует. Наш мир кажется нам безумным, тем не менее он повинуется вечным законам, и ученые способны их открыть. Благодаря какому чуду Вселенная повинуется вечным законам? Нам это неизвестно. Да и какая разница? Наличие законов факт. Возможно ли, что они статистические? И при этом ничего не говорят ни о личности, ни о человеке, ни об атоме? Возможно, и так, но ведь закон больших чисел просто еще один закон. Мы не умеем вылечить все болезни, но умеем бороться со многими из них, мы умеем иногда обуздать боль, умеем подарить человеку возможность встретить смерть спокойно. Кто решится сказать, что все это бессмысленно? Если нашего светильника хватает, лишь чтобы осветить узкий коридор, разве это причина накрывать его колпаком?

Что верно для медицины, верно и для политики, сказал бы Антуан. Хотя в этой области неприменима настоящая наука, и нет в ней ни твердых, окончательных законов, ни возможности экспериментов. Но разве это мешает попытаться достичь хоть какой-то разумной организации? Антуан, как хороший врач, не хотел потерять веру в эффективность лекарств. Даже умирая, он продолжал верить в Вильсона и Лигу Наций. Могли бы они найти «лекарство от войны»? Он этого не знал. Но опять-таки, как врач, хотел, чтобы по крайней мере попробовали. Известны две попытки слишком несовершенные, чтобы можно было дать однозначный ответ. Проблема требует серьезного исследования. Эксперименты в этой области продолжаются, но требуются века, чтобы получить какой-то ответ.

До сих пор я говорил о философии Антуана Тибо, но не о философии Роже Мартена дю Гара, ибо романист уступает дорогу роману, желая оставаться лишь «родоначальником» для своих персонажей. Насколько мы можем догадываться а тут можно только догадываться,  Мартен дю Гар, по своей природе биполярный, долго колебался между двумя полюсами: мятежным лириком Жаком и реалистом-стоиком Антуаном. Жизнь писателя, как жизнь многих людей, была, скорее всего, нескончаемым диалогом. Антуан в глазах своего творца отнюдь не был безупречен, счастье его шло рука об руку с эгоизмом: он родился в буржуазной семье и, преуспев в жизни, продолжал верить, что общество, в котором он живет, лучшее из возможных, что, «в общем-то, каждому дано выбрать себе для жительства особняк на Университетской улице и заниматься там почтенным ремеслом врача», получая от жизни все, что только в ней есть прекрасного. Но Мартен дю Гар знает, что это не так. И его Антуан мало-помалу открывает, что он не один такой на свете, что жертвенность может быть счастьем, что щедрость и великодушие это составная часть его натуры и его потребностей. В конце концов этот образ приобретает такую полноту и такую силу власти, что мы вольны подумать, будто Антуан собственного творца превратил в своего ученика и последователя.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

С отроческих лет этот человек задался целью не управлять жизнью, но описывать ее. И с суровой последовательностью мирского бенедиктинца посвятил себя созданию огромного романа. Он был реалистом даже, если угодно, натуралистом,  но таким реалистом (или натуралистом), который признавал, что дух играет в реальности важнейшую роль, а нравственные конфликты являются закономерными и имеют решающее значение.

Некоторым французским критикам Роже Мартен дю Гар мог казаться продолжателем дела Золя, но, поскольку он был лишен свойственного Золя романтизма и поскольку проявил в исследовании идеологических конфликтов нашего времени куда большую осведомленность и куда более свободное от страстей (по крайней мере явных) понимание, его справедливо было бы сравнивать с великими русскими писателями. Из всех французских литераторов Роже Мартен дю Гар это тот, чье творчество ближе всего к творчеству Толстого. «Но в то же время,  говорит Альбер Камю,  возможно, он один (и куда в большей степени, чем Жид и Валери) предвещал литературу сегодняшнего дня, оставив ей в наследство тяготившие его проблемы и одновременно некоторые свои надежды».

Я видел в нем человека простого, но таинственного, скромного и куда в большей степени, чем Жид, преданного янсенизму[268] в искусстве, который являлся идеалом для них обоих.

«Самое трудное,  говорил он,  не быть кем-то, а кем-то оставаться».

Он оставался собой до конца. Оставался «редкостно здравомыслящим причем здравомыслие это оправдывало порядочного человека, если тот проявлял слабость, прощало злодея, если тому были знакомы порывы великодушия, и отпускало грехи им обоим, поскольку оба они принадлежали к глубоко страдающему и страстно надеющемуся человечеству».

Жан Ануй

«Честный драматург обязан быть поставщиком пьес,  говорил Жан Ануй.  Актерам совершенно необходимо каждый вечер играть пьесы для публики, которая приходит в театр, чтобы забыть там о своих тревогах и о смерти, и наш долг удовлетворять эту потребность. А если при всем этом время от времени у нас получится шедевр, тем лучше!»

Следовательно, в первую очередь он театральный ремесленник. Как Мольер. Как Шекспир. «Он изготавливает эпизоды, как другой делал бы стулья». Он не пишет ради того, чтобы представить исследование бытия, метафизику, не пишет о политике, чтобы примкнуть к какому-либо движению, как Сартр. Без сомнения, он как и любой художник вкладывает в свое произведение самого себя. Кажется, поначалу его преследовала мысль об изначальной чистоте детства, которая оскверняется бедностью и сделками с совестью, ею порождаемыми. Позже его герои примиряются с жизнью и, хоть и не без труда, принимают мир таким, каков он есть. Некоторые из них спасаются фантазией и иллюзиями, другие находят спасение в сострадании и жалости. Кое в чем Ануй сближается с Мариво, иные мотивы роднят его пьесы с античными трагедиями, а порой в них можно найти сходство и с бульварным театром[269]. Его экстравагантных герцогинь и генералов в отставке вполне могли бы придумать де Флер и Кайаве[270]. Он прекрасно знал все профессиональные уловки и приемы, без малейшего стеснения ими пользовался, но получившаяся смесь всегда была оригинальной, а стиль письма поэтическим и непринужденным. «Куплеты» Ануя были написаны иначе, чем стихи Мюссе или Жироду, но рукой не менее твердой.

Жан Ануй родился в 1910 году в Бордо. Мать его была скрипачкой (наверное, поэтому он так хорошо знал жизнь оркестрантов кафе и казино), а отец портным. Окончив школу, Жан продолжил обучение в парижском коллеже Шапталь. Проучившись полтора года на юридическом факультете и проработав два года в рекламном агентстве, он нанялся секретарем к Жуве и пришел к нему уже с кое-каким опытом.

Ануя с детства влекло к театру. В казино Аркашона, где подвизался кто-то из его родни, он познакомился с искусством оперетты, полюбил артистов, ему понравились четко определенные амплуа: комик, первый любовник, инженю, злодей Превосходный способ получения образования: будущему драматургу следовало приучиться видеть своих героев крупным планом. С двенадцати лет он писал пьесы в стихах, но не заканчивал их, с пятнадцати зачитывался Шоу, Пиранделло[271], Клоделем. Однако с Жуве Аную не удалось найти общего языка, поэтому вскоре он уволился, правда уже после того, как открыл для себя театр Жироду[272].

Назад Дальше