Слова писателя не кокетливая игра на публику. Его действительно не хотели замечать и отмечать, он слабо вписывался в «ряды гениев», которые уже составлялись, уточнялись и оглашались. О том, что Довлатов в «списках не значился», с каким-то сладострастием пишет Валерий Георгиевич Попов в биографии писателя:
Краем уха о Довлатове слышали все, но литературная жизнь того времени была такой насыщенной и увлекательной, что его появление (также, как перед тем и исчезновение) сильного впечатления ни на кого не произвело.
Еще до «исчезновения» призыва в армию Довлатов пытался получить литературное благословение, обратившись к уже знакомому нам Сергею Вольфу:
Нас познакомили в ресторане. Вольф напоминал американского безработного с плаката. Джинсы, свитер, мятый клетчатый пиджак.
Он пил водку. Я пригласил его в фойе и невнятно объяснился без свидетелей. Я хотел, чтобы Вольф прочитал мои рассказы.
Вольф был нетерпелив. Я лишь позднее сообразил водка нагревается.
Любимые писатели? коротко спросил Вольф.
Я назвал Хемингуэя, Бёлля, русских классиков
Жаль, произнес он задумчиво, жаль Очень жаль
Попрощался и ушел.
Десятилетия спустя в журнале «Звезда» Вольф делился с читателями своими воспоминаниями о Довлатове. Знаменитый, ставший хрестоматийным эпизод в ресторане «Восточный» приобрел одновременно, как это ни странно звучит, и конкретность, и невнятность:
Однажды подходит. Высокий, красивый, якобы застенчивый (да нет, застенчивый!) огромный, право, на фоне портьеры между залом и, ну как его не залом
То ли поклонился, то ли улыбнулся, то ли скомбинировал. Мне пятнадцать, ему десять. А я покурить вышел, за столиком, где я сидел, я, видите ли, стеснялся. А то накурено, и скрипача Степу, росточком чуть ниже холодильника (куда его однажды и засунули), не видно. То ли Сережа в университете тогда учился, то ли учился писать, не знаю. То ли знакомы были в быту, то ли нет. Но вот так, о литературе применительно к себе нет.
Я, говорит, извините, простите, пишу, пытаюсь писать прозу, а вы
Запнулся. Он-то никто. А я мэтр. Уже написал ранние рассказы. В Питере, по углам, из-за моей прозы переполох. Джойса, говорят, узнают по шороху крыльев. Кому какое дело, что я тогда только фамилию его, Джойса, и знал.
Я говорит.
Да, говорю. Так что же «я»?
А вы уже. Не прочли бы вы мои рассказы, так сказать, опусы?
По причинам не литературного, но пресловутого внутреннего литературного свойства, я, кажется, ответил нет. Да что там! просто «нет».
«Кажется, ответил нет по причинам пресловутого внутреннего литературного свойства» пассаж действительно уровня Джойса. Вольф явно не простил: «Жаль, произнес он задумчиво, жаль Очень жаль» И попытался ответить:
Отсюда, позже, окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма (это еще до дружбы с Воннегутом или потом?), Сережа и родил мифчик, что-де я сказал ему «нет», так как на столе «Восточного» меня ждала рюмка водки и я торопился. Скромен был Сережа необыкновенно, осудил меня лишь за торопливость, а вовсе не за то, что я, наверняка польщенный вниманием юнца, его к этой моей рюмке все-таки не пригласил. Скромен и вариативен необычайно. Позже, когда откуда-то сверху, с малых небес, ему велено было называть иногда меня «старый дурак», он часто ловко уходил от общения, извиняясь по телефону, что нет-нет-нет! он занят, приглашен в гости к «приличным пожилым людям».
Тут видим не только чудесные сочетания слов: «окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма». Наверное, помимо воли Вольфа, но из сказанного складывается впечатление, что Довлатов нанял Воннегута, который и писал за него «в наиболее общей технике». Понятно, что до встречи с автором «Завтрака для чемпионов» «Сережа» толком писать не умел. Подспудная мысль мемуарного текста Вольфа обида и непонимание: за что Довлатова читают и любят? Автор пытается и как-то себя заставить «полюбить», несмотря на обиду за «мифчик»:
Ведь сумел он сделаться оформившимся писателем, во многом, а то и целиком, оставаясь для меня «Серегой» и как бы вне его литературы, шутником, уже в России больным клаустрофобией во всех смыслах, хотя тогда не глобальной, хохмачом
Получилось не очень, учитывая, что «мемуар» о «Сереге» «шутнике» и «хохмаче», писался для специального «до-влатовского» номера «Звезды».
В те дни, когда Довлатов вернулся со службы и поступал на службу в институтскую многотиражку, литературный Ленинград жил большим событием ссылкой Бродского. Полтора страшных года изгнания поэта превратились в точку кристаллизации неофициальной литературы. Мгновенно оформилась и всеми была признана литературная иерархия. На ее вершине северный Овидий. Ссылка Бродского приравнивалась к расстрелу Гумилева и гонениям на Ахматову и Зощенко в конце сороковых годов. Рядом с Бродским его сотоварищи Рейн, Найман. Был объявлен и предатель Дмитрий Бобышев, подвергнутый дружному остракизму. Причина его в том, что Бобышев «увел» у Бродского подругу Марину Басманову. Дело вроде бы житейское, не общественного звучания, но совпавшее с гонениями на Бродского с последовавшей затем архангельской ссылкой.
«Проклятие» бывших друзей со временем не рассеялось, а только укрепилось. Не помогла даже эмиграция. Константин Кузьминский в поэтической антологии «У голубой лагуны» деланно или искренне удивляется:
Никто не хочет писать о Бобышеве. Виньковецкий слишком уважает его, с Горбаневской мой восточно-европейский диалог не состоялся, Леша Лившиц отказывается, придется мне. А я о Бобышеве ничего хорошего написать не могу. Кроме того, что он поэт. Замечательный. И я бы сказал второй по значимости в Ленинграде, после Бродского. А может, первый.
Судя по эффектному повороту «а может, первый», составитель сознательно идет на провокацию, нагнетая. Но к тому времени это уже не играло особой роли. Поэтическая табель о рангах была составлена, движения какие-то могли быть в третьей лиге, игры в которой серьезных людей не интересовали.
В 2004 году Евгений Рейн дает интервью Николаю Крыщуку для издания «Дело». Как помним, в 1997 году выходят его воспоминания «Мне скучно без Довлатова». Время идет, тоска нарастает и даже арифметически точно удваивается. Интервью называется «Мне скучно без Довлатова и Бродского». В нем поэт касается и обструкции Бобышева.
Скажите, а Вы с Найманом были с теми, кто после этого случая устроил Бобышеву обструкцию?
Это тонкая история. Процесс длился долго. Было два суда над Иосифом. К этому все больше подключалась ленинградская интеллигентская публика и окололитературная компания. Это был удобный случай отметиться в безопасной оппозиционности.
Иосиф очень тяжело переживал роман Басмановой с Бобышевым. Он пытался даже покончить с собой. В Эрмитаже, где работали наши приятельницы, стеклом порезал себе вены.
Ему перевязали бинтами запястья и держали его в какой-то комнатке, чтобы родители ничего не узнали. Но слухи кружили в среде оппозиции, и именно в ней, а не в близком окружении Бродского возникла идея устроить Бобышеву бойкот. Получалось, что этот негодяй присоединился к его гонителям тем, что увел девушку Бродского. Никаким гонителем Бобышев, конечно, не был. Но, по ситуации, враг моего врага Ну, понятно.
Время затянуло раны реальные и метафизические, но след Сальери тянулся за Бобышевым даже в эмиграции. Распались отношения и внутри оставшейся троицы поэтов. Бродский уехал в эмиграцию. Рейн и Найман переехали в Москву и разошлись по разным компаниям. Найман принял православие, чего Рейн не одобрил («стал бешеным неофитом, большим роялистом, чем сам король») и начал писать мемуары повод для еще большего неудовольствия со стороны Евгения Борисовича. Мемуариста Наймана он упрекает в написании неправды. Тут снова мистически всплывает тема еды надеюсь, символическую «яичницу Пастернака» читатель не забыл:
Память у него цепкая, и Найман как бы ничего не выдумывает. Но, если ты пишешь пасквиль, ну, контаминируй, ну, сделай гротеск, ну, сочини что-нибудь ты же литератор! Достоевский, который ненавидел Тургенева, все-таки придумал своего Кармазинова в «Бесах». Но Найман не может подняться над эмпирической действительностью. Этого ему не дано. Пишет, например, что я пришел к кому-то на день рождения, принес трехлитровую банку абрикосового компота и сам ее съел. Может быть, так оно и было (хотя вряд ли мне это по силам). Ну, и что?..
Липкий абрикосовый след тянется из прошлого, в котором решались важные тогда задачи: кого объявить первым поэтом, а кто должен колдовским образом обернуться, явив свою черную сторону. Я не беру во внимание фактическую сторону дела, меня интересует сам процесс структуризации. Со всеми этими эстетическими играми и историческими потрясениями Довлатов совпадал плохо, попадая не в такт. Переживания лагерного надзирателя на фоне «расправы» над Бродским могли показаться возмутительным легкомыслием или даже откровенным, сознательным кощунством.
Вернемся после продолжительной «прогулки в сторону» к рекомендации будущего абрикосового клеветника Наймана: отправиться на улицу Воинова. Также, как помним, прозвучало обещание-предложение показать рассказы Игорю Ефимову. Найман свое обещание выполнил: Довлатова представили настоящему, состоявшемуся «прогрессивному молодому автору». Итог встречи приглашение в литературный салон Ефимовых. О знакомстве с Довлатовым в их салоне рассказывает Валерий Попов на тех страницах книги в серии «ЖЗЛ», на которых он вынужденно, отвлекаясь от собственной биографии, говорит о «персонаже»:
Скорее всего, мы могли первый раз «пересечься взглядами» с Довлатовым в известном тогда литературном салоне Ефимовых, существовавшем на Разъезжей улице в небольшой комнате в коммуналке, что нисколько не преуменьшало его значения и влияния. В один вечер там могли оказаться и Бродский, и Уфлянд, и Кушнер, и Марамзин, и Боря Вахтин, и Рейн, и Владимир Соловьев с женой Леной Клепиковой, и много других, кто в этот текст не влезает по причине его сжатости. И кому сесть было негде, тот стоял. Накал веселья и разговоров был такой, что порой забывалось, сидишь ты или стоишь, и вдруг выяснялось, что ты давно уже стоишь и некуда не то что сесть, но даже рюмку поставить. В той толпе, что собиралась у Ефимовых в званые дни, были знакомы не все, знакомились постепенно и всякий раз оказывалось, что вы уже знакомы заочно.